- А ну, посвети фонариком, - попросил я Павлушу и начал осторожно разворачивать сверток - газету, в которую было что-то завернуто. Мокрая старая газета не столько разворачивалась, сколько отпадала мягкими невесомыми клочьями. Наконец газета то ли развернулась, то ли распалась, и мы увидели свернутые трубкой какие-то листки бумаги, исписанные карандашом. Я склонился пониже и прочитал на сгибе: "…снова в бой. Береги дочурок наших и себя. Целую. Михайло…"
Я поднял глаза на Павлушу. Павлуша тоже успел прочитать и покачал головой.
Это были письма. Фронтовые солдатские треугольники от мужа бабки Мокрины, который погиб, освобождая Прагу, в День Победы, девятого мая сорок пятого года. Сколько прошло времени, а в селе до сих пор частенько вспоминают про эту необычную, такую нефортунную, как говорит мой дед, гибель Михайлы Деркача. Рассказывали, что это был большой остряк, веселый, добрый человек. И страстный садовник. Он-то и насадил перед войной этот большой сад, так и не отведав его плодов. А теперь некоторые деревья даже посохли от старости…
И то, что я чуть не утонул, спасая фронтовые письма дяди Михайлы, что рядом со мной солдаты спасали людей, скотину и добро, наполнило меня таким чувством, будто я тоже принадлежу к армии, будто принимаю участие в настоящей военной операции и сделал сейчас что-то похожее на то, что было на фронте, что-то такое, что достойно бойца. И гордость и радость захлестнули мое сердце.
И я уже ни капли не жалел, что нырял за этими письмами. Только подумал: "Береги дочурок наших…", а они вон что: "Не гавкайте, мама". И стало мне еще пуще жаль эту старую, несчастную Мокрину, которая сидела теперь верхом на стрехе и плакала, думая, что письма ее мужа погибли… Наверно, вспоминает его и ругает себя за то, что забыла про них.
И стало мне жаль, что она верила в бога, считая, что он такой хороший и справедливый, а он, вишь ты, больше других ее как раз за что-то и покарал - сильнее всех затопил, прямо под самую стреху, а безбожников, атеистов, вроде деда Саливона, например, даже не зацепил… Ну где же тут справедливость?
И еще я подумал, что Павлуша оказался сильнее бога. Потому что спас меня, а бог бы не спас. Всегда надейся не на бога, а на друга.
Хорошо, что дядя Михайло карандашом писал свои письма. Если бы чернилами, расползлись бы, а так высохнет - и всё.
- Идем, сразу ей отдадим, - сказал я.
Мы поднялись на ноги.
- Я вот тут, через слуховое окно, влез, - рассказывал Павлуша. - Но по мокрой крыше вверх не взберешься.
Павлуша навел фонарь, освещая забитые барахлом, затянутые паутиной углы чердака. Вот! За печной трубой стояла лесенка (так вот она где!), а вверху в соломенной крыше зияла дыра, через которую, должно быть, и вылезла бабка Мокрина.
- Ты давай лезь, а я посвечу, - сказал Павлуша.
- Нет, давай вместе, - ответил я. Мне не хотелось разлучаться с ним даже на минуту.
- Ну, давай, - он не стал спорить. - Только лезь первый. Ты же будешь отдавать.
И мы полезли.
Я первый.
Он за мной, освещая дорогу фонариком.
Я, наверно, так неожиданно вынырнул перед бабкой Мокриной из этой дырки, что она испуганно отшатнулась и быстро-быстро закрестилась, приговаривая: "Свят! Свят! Свят!" Ей, наверно, показалось, что это какая-то нечистая сила.
- Это я, бабуся, не бойтесь, - проговорил я и протянул ей письма. - Возьмите!
Она не сразу рассмотрела, что я ей даю, и не сразу взяла. Только пощупав рукой, поняла, что это такое, и, схватив, поднесла к глазам.
- О господи! Господи! - промолвила она отчаянно и заплакала. - Ой, сынку! Ой, как же ты? Господи!..
И так жалобно, так горестно она это сказала, что у меня у самого перехватило в горле. И я не мог ничего ответить.
Да и не пришлось. Потому что совсем близко позади меня послышался голос:
- Сейчас, бабушка, сейчас…
Я обернулся. На крышу поднимался по приставленной из машины лестнице Митя Иванов. Корова была уже на амфибии, бабкины дочки тоже.
Рассвело. Дождь прекратился. На затопленные хаты и деревья ложился туман. В его белой пелене все выглядело еще необычнее.
Я вдруг почувствовал, что замерз, почувствовал, как закоченели ноги в мокрых штанах, как застыли, задубенели руки. От холода даже в груди ломило. Я чувствовал, что если сейчас как-нибудь не согреюсь, то будет плохо.
Да там ведь, в машине, мой ватник. Надеть, надеть его быстрее! Но… как же Павлуша? Что, если я полезу в машину за ватником, а она двинется… Уже ведь, кажется, всё забрали, вот только бабку Мокрину снимут и поедут. А Павлуша ведь на лодке, он лодку не бросит. И машина переполнена. Кроме коровы, подсвинка и кур, вон еще сколько узлов, чемоданов, ящиков всяких…
Митя Иванов, осторожно поддерживая бабку Мокрину, уже помогал ей спуститься по лестнице в бронетранспортер.
- А где пацан, а? Пацан где? - послышался вдруг внизу встревоженный голос старшего лейтенанта Пайчадзе.
Я должен был подать голос.
- Да тут я! - лязгая зубами, как мог веселее откликнулся я. - Вы езжайте, езжайте! Я на лодке, с Павлушей!
Я уж потом сообразил, что этим самым отрезаю себе путь к ватнику, и кто знает, как я теперь смогу согреться. "Да там наверняка ватник и не найдешь за теми узлами", - успокаивал я себя. И чтоб уж не было никаких сомнений и колебаний, сразу сунулся вниз - назад на чердак. Павлуша, который терпеливо стоял на лесенке ниже меня и все слышал, но ничего не видел, кроме моих мокрых штанов, не успел двинуться вниз, и я чуть не сел ему на голову. Но он даже слова мне не сказал и, не подав виду, стал тут же спускаться.
Глава XXIII. У хаты Гребенючки. "Ой, нога, нога!" Бесславно домой. Все перепутывается
Через слуховое окно мы перебрались в лодку.
- Я п-погребу, а то з-замерз что-то, - пролязгал я зубами и взял весло.
- А ну постой, - сказал Павлуша, снимая свою брезентовую штормовку. Она была совсем новенькая, на "молнии", с капюшоном.
- Да ну… - начал я.
Но он меня перебил:
- Надевай сейчас же, а то… - и силой натянул на меня штормовку.
- Н-ну л-ладно, я м-малость… а потом отдам.
Застегнув "молнию" до самого подбородка, я взялся за весло.
Я так налегал на него, как будто хотел сломать. И уже через несколько гребков почувствовал, как тепло понемногу пошло в руки и в ноги. Я греб стоя, приседая и двигаясь всем телом. Мне казалось, что лодка летит, как ракета. Но не успел я еще и из сада выгрести, как нагруженная, будто цыганская повозка, амфибия спокойненько "обштопала" нас и, показав корму, с которой меланхолически смотрела пятнистая коровья морда, исчезла в тумане за кронами деревьев. Мощная все-таки у нас техника в армии. Ишь как прет!
Я выгреб на улицу и, уже не торопясь, потому что здорово устал, направил лодку вдоль по улице, мимо садов.
Туман клубился над водой. Он густел, становился белее, и с каждой минутой все заметней светало.
Внезапно вынырнул из тумана, чуть было не наскочив на нас, еще один бронетранспортер, на борту которого белели большие, почти метровые цифры: 353 (на нашем был номер 351).
Триста пятьдесят третий был тоже нагружен разным домашним добром. Там даже стояло пианино, а на нем сидела… Гребенючка. Заметив нас, она встрепенулась и, кажется, хотела что-то крикнуть, но не успела - бронетранспортер уже проплыл. Я взглянул на Павлушу. Он смотрел вслед машине растерянно, и в глазах его было отчаяние и какая-то досада. Такими глазами смотришь вслед поезду, на который ты опоздал.
И вдруг я понял. Он же наверняка спешил к ней: хотел спасать, специально лодку раздобыл. Может, мечтал вынести ее на руках из затопленной хаты. Влюбленные во всем мире мечтают об этом. И была ведь такая возможность, была. А из-за меня ничего у него не вышло. Опоздал. Из-за меня. Вот если бы не спасал меня, может, и успел бы. А так - опоздал…
И я почувствовал, что должен сейчас что-то сделать.
- Слушай, - сказал я, - а давай завернем туда. Там, наверно, еще что-нибудь нужно забрать. Точно.
И, не дожидаясь согласия, я повернул лодку туда, откуда только что выплыл триста пятьдесят третий, - к хате Гребенюков. Она была новая и большая - в прошлом году поставили. Не хата, а настоящий дом - просторный, с островерхой крышей, под черепицей, с широкими трехстворчатыми окнами, с узорчатой застекленной верандой. И потому, что он был на высоком фундаменте, залило его только наполовину. Окна были растворены настежь, и внутрь можно было заехать прямо на лодке. Я так и сделал.
- Пригнись, - сказал я Павлуше и сам присел, направляя лодку прямо в окно.
Было так чудно - заплывать на лодке в хату! Никогда мне еще не приходилось этого делать.
Павлуша, который сидел впереди, хоть и пригнулся, зацепил нечаянно головой за люстру, и стеклянные подвески мелодично зазвенели, словно приветствуя наше появление.
В хате почти ничего не осталось. Только большой буфет с пустыми полками отсвечивал в воде зеркалами да посреди комнаты плавал вверх ножками сломанный стул.
Сам Гребенюк был очень энергичный, да к тому же у него, кроме Ганьки, было двое взрослых сыновей. И, конечно, они смогли сделать все по первому классу: вытащили вещи сперва на чердак, а потом погрузили в машину. И теперь я подумал, что Павлуше, честно говоря, не на что было рассчитывать. Никто бы не дал ему выносить Гребенючку на руках из хаты. Разве что только бы лодкой воспользовались (если б солдат не было). Да и всю основную работу по спасению делали бы отец и братья, а мой Павлуша в крайнем случае подавал бы вещи с чердака в лодку. А то и вообще могли бы отправить его домой на этой вот надувной лодочке, чтоб не вертелся под ногами и не мешал. Вот ведь что… Но я, конечно, ничего этого Павлуше не сказал и не скажу никогда. Пускай тешится мыслью, что он вынес бы ее на руках и она обняла бы его, и поцеловала при всех, и сказала бы какие-то такие слова, какие только в мальчишеских мечтах говорит девчонка мальчишке… Пусть тешится…
Бедный Павлуша оглядывался вокруг с таким разочарованным и кислым видом, что мне просто жаль его стало. И так хотелось найти хоть какую-нибудь, пусть самую пустячную Гребенючкину финтифлюшку, чтоб он спас ее!
Положив весло на дно и перебирая руками по стенам, я провел лодку в другую комнату. Это была спальня. Из воды торчали никелированные трубки с шишками и шариками - спинки кроватей - и стоял большой, на полстены, пустой шкаф с открытыми дверцами. На шкафу в беспорядке валялись какие-то коробки.
- Да ну, поехали, ничего тут нет, - сонным голосом проговорил Павлуша.
- Постой, - сказал я и подогнал лодку к шкафу.
С краю на шкафу лежали пустые коробки из-под обуви. Спасать их мог только ненормальный. Но у самой стенки я заметил какую-то плоскую квадратную коробочку темно-синего цвета. В таких коробочках в ювелирных магазинах продают всякие драгоценности.
Дотянуться до нее с лодки я не смог. Нужно было лезть на шкаф. Я это и сделал, как мне казалось, очень ловко. Облокотился руками о край шкафа, сделал рывок вверх и сел на шкаф. Вот если б в этой коробочке да оказалась какая-нибудь драгоценность!.. Но надежды мои не оправдались. Коробочка была пуста. Когда-то в ней лежали, наверно, серебряные ложечки (об этом говорили специальные перегородки, обтянутые черным бархатом), но это было давным-давно, потому что и бархат уже порыжел и отклеился, и крышка коробочки была оторвана и едва держалась. Должно быть, и ложечки эти уже потеряны.
- Тьфу! Чтоб тебе!..
Я прыгнул назад в лодку.
И тут…
Лодка качнулась, левая нога подвернулась, и я так и вскрикнул от боли. Внизу возле щиколотки что-то хрустнуло. Я не устоял и шлепнулся в воду. Сразу вынырнул и схватился за борт. Павлуша помог мне залезть в лодку:
- Тю! Как же это ты?
- Да ногу подвернул, - сказал я с досадой и виновато взглянул на него. - Вон и штормовку твою замочил.
- А черт с ней. Как нога?
Нога возле щиколотки страшно болела, нельзя было дотронуться, не то что наступить. И прямо на глазах стала пухнуть, отекать. Но я сказал:
- Да ничего, пройдет. Заживет, как на собаке…
И все же Павлуша по моему лицу видел, что с ногой дела плохи.
- Поехали, - решительно сказал он и взялся за весло.
Когда мы выбрались из хаты, Павлуша поднялся и начал грести стоя. У нас почти все на плоскодонках так гребут. И весло для этого делается специально длинным. Я бы сейчас грести не смог. Боль в ноге не проходила. Она отдавалась прямо в сердце. "Неужели сломал?" - с тревогой думал я.
Уже совсем рассвело. Туман редел, и стало видно, какое оживленное движение здесь, на затопленной улице. Между хат, сараев и садов сновали бронетранспортеры, где-то дальше, в глубине села, рычали тягачи и машины, растаскивая завалы. И всюду маячили зеленые солдатские гимнастерки. Чем ближе мы подплывали, тем больше становилось людей. Казалось, все село теперь тут, в затопленном месте. И никто не сидел сложа руки. Все что-то делали: что-то несли, что-то тянули, что-то передавали друг другу.
Вон Галина Сидоровна в спортивном костюме промелькнула на чердаке хаты. А там дед Саливон. А вон ребята - Карафолька, Антончик, Коля Кагарлицкий. На борту бронетранспортера едут, и у каждого в руках по две курицы. А лица такие геройские, куда там…
А я… Ну надо же так по-дурацки - как раз теперь, когда такое творится, когда все село, и стар и мал, помогает потерпевшим, - сломать ногу! Это было так несуразно, что я чуть не плакал.
И как я доберусь домой?
Ну, довезет меня Павлуша на лодке до сухого места, а дальше как? На одной ноге прыгать? Не допрыгаю - далеко. А людям разве до меня сейчас! Еще со мной возиться. И тут я вспомнил про своего Вороного, про велосипед свой. Да он же на триста пятьдесят первом остался. Наверно, завезли его и свалили вместе с домашним скарбом бабки Мокрины. Не то чтобы я боялся, что он пропадет. Ничего с ним не сделается. Бабка Мокрина отдаст, конечно. Просто, если бы он был, Павлуша как-нибудь дотащил бы меня на нем до дому. А так…
Только я это успел подумать, как увидел, что навстречу нам шпарит триста пятьдесят первый и старший лейтенант Пайчадзе машет мне рукой:
- Эй, забери свое добро!
Бронетранспортер был уже порожний.
"Как быстро они обернулись! Молодцы!" - подумал я.
Поравнявшись с нами, бронетранспортер остановился. Пайчадзе, перегнувшись через борт, спустил в лодку велосипед.
- Держи свою тачку, да, - он подмигнул мне и усмехнулся.
- Спасибо, - сказал я и улыбнулся в ответ.
Хоть мне и было совсем не до смеха, потому что, опуская велосипед, он зацепил мне колесом ногу и так она заболела, что я зубами скрипнул, но не хотелось, чтобы солдаты знали про мою ногу. Только теперь я разглядел, какие они усталые, измученные. Глаза у всех красные, губы обветрены и потрескались, на щеках, три дня не бритых, - щетина. Они же ведь только-только легли поспать после трехдневного тяжелого похода, а тут снова. Но держались они бодро, эти совсем еще молодые солдаты. И мне было стыдно сейчас перед ними за свою ногу, за свое бессилие. И я хотел, чтобы они быстрее отъехали, чтоб ничего не заметили.
Пайчадзе кинул мне ватник, сапоги и сказал:
- Надень, а то синий весь, как пуп… Поехали! Разворачивай тачку и давай вон к той хате!
Последние слова были сказаны уже водителю. Все у этого Пайчадзе "тачка": и велосипед и бронетранспортер. Но почему-то мне это нравилось, что-то было симпатичное. Может, потому, что сам он был какой-то очень свойский, из тех парней, которые в детских играх всегда бывают Щорсами или Чапаевыми. И командовал он солдатами просто, по-товарищески, без начальственного тона. И я подумал, что, если мне когда-нибудь в жизни придется командовать, я буду командовать только так.
Триста пятьдесят первый отъехал.
Через какую-нибудь минуту лодка чиркнула дном о землю.
Про велосипед Павлуша додумался сам, и говорить ему ничего не пришлось.
- Садись на багажник, - сказал он, ставя велосипед возле лодки.
Держа за руль, он довел велосипед до сухого места, а там уже сел в седло.
Павлуша довез меня до дома быстро и без всяких приключений. Никто на нас и внимания не обратил. У нас часто так ездят, особенно мальчишки: один педали крутит, а другой на багажнике сидит, расставив ноги.
Дома у нас никого не было. Даже Иришка, видно, проснулась и побежала куда-то.
Павлуша помог мне приковылять в хату и переодеться в сухое. Сам я и штанов, наверное, не скинул бы. Нога уже была как колода, и Павлуше пришлось минут пять тянуть левую штанину - осторожненько, по сантиметру, потому что так болело, что я не мог не стонать.
Уложив меня в кровать, Павлуша сказал:
- Лежи, я за доктором мотану.
Больницы в нашем селе не было. Больница была в Дедовщине. А у нас только фельдшер Любовь Антоновна, которую все почтительно звали "доктором". И этот "доктор" был для нас больше, чем вся дедовщинская больница. Такая она была способная в исцелении больных. И в сложных случаях врачи всегда звали ее на консилиум. Была она невысока ростом, но крепенькая, как говорят - сбитая, и очень быстрая, несмотря на свои пятьдесят с гаком. К больным она не ходила, а прямо-таки летала, и тот, кто приходил ее вызывать, всегда отставал.
Ну разве ее теперь найдешь, нашего доктора? Там такое творится, столько людей затопило, и уж, наверно, не одному помощь медицинская нужна! До моей ли ноги ей теперь!
- Не надо. Не ходи, - сказал я.
- Да ты что? - махнул он рукой и побежал.
А я лежал, и меня трепала лихорадка.
Все мое тело, всю кожу с головы до пят прохватывала мелкая дрожь. Поверх одеяла я укрылся еще дедовым тулупом, но только чувствовал тяжесть, а согреться не мог. Главное, что я не мог шевелиться, потому что при каждом движении острая боль ударяла в ногу. И эта бессильная, беспомощная неподвижность была хуже всего.
Все село, от сопливых пацанят до самых старых дедов, было там, чем-то занималось, что-то делало, а я один лежал и считал мух на потолке. И было мне скверно, как никогда.
А что будет, когда придут мать, отец и дед! Даже думать не хотелось. Первое, что скажет мать: "Я ж говорила! Я ж говорила!" И ничего ей не скажешь, конечно, она говорила…
А дед глянет насмешливо и бросит: "Доигрался! Доскакался!"
А отец ничего не скажет, только глянет пренебрежительно: эх, мол, ты, мелочь пузатая!.. А Иришка захихикает, показывая пальцем и припевая: "Так тебе и надо! Так тебе и надо!"
Эх, почему я не солдат?!