Утреннее море - Егоров Николай Матвеевич 6 стр.


Ехали в разных концах вагона - у Олега не хватило духу занять место возле Лидки. Он залез на полку и словно слился с нею, одеревенел - не двинулся больше, ни слова не сказал. Обессилила его и обессловила борьба двух чувств, схлестнувшихся в нем; но отчего-то не казавшийся неожиданным, внезапным интерес к Лидке противился прежнему, не сгладившемуся еще пренебрежению ею - не забылся вредный ее характер. Из-за борьбы этих двух чувств он испытывал робость и скованность, тянулся к Лидке и не мог свободно и просто подойти и заговорить с нею.

Он не понимал, что и сам уже меняется, и мечтал измениться, научиться быть самим собой, как остается самим собой Вилюрыч. Это - человек! Он и не гордится, как иные взрослые (не гордится - значит, не зазнается, не преувеличивает своих достоинств), он и не тушуется, истинно уверенный в себе…

Молекулярное движение вокруг костра значительно убыстрилось - малышовским отрядам объявили отбой. Неустанно бегая, меняясь местами, девчонки и мальчишки надеялись, что если и не проведут взрослых, то замотают их и заставят смириться, махнуть рукой: "Не хотите спать, не спите!" Но молекулу за молекулой уводили от костра - в строй, который пытались сколотить.

Ловко обогнув Олега, Катерина бежала на Виля. От Пирошки скрывается? Пока Виль искал глазами Пирошку, Катерина крутнулась, кинулась в сторону и попала в руки Лидии-Лидуси, взлетела на них и, чуть побарахтавшись, затихла - сдалась, позволила отнести себя к отряду. Она, словно из последних сил, с долгими паузами смеялась и весело поскуливала. А Пирошка так и не появилась - не она спугнула, не она преследовала Катерину.

Увидел он ее после, когда, догорая, все больше оседал костер и людской круг все больше сжимался. Увели спать и средние отряды. Танцевать и петь никому уже не хотелось - молча, пристально и задумчиво глядели оставшиеся, как языки пламени сникают, втягиваются под раскаленные угли. Тихо, точно машинально, наигрывал аккордеон и мелодично гремел в камнях ручей.

Местами жар покрыло пеплом, и кострище походило на уменьшившееся небо, в котором переливались, иногда переплетаясь лучами, крупные звезды. Небо же в этот момент походило на раздавшееся кострище, в котором переливаются раскаленные уголья. Эти звезды-уголья там, вверху, тянулись друг к другу лучами и не могли дотянуться.

Пирошка стояла напротив, зябко сложив руки на груди. Виль подошел к ней.

- Красиво?

- Очень. Жаль, что скоро зальют.

- Как - зальют?

- Водой из ведер, - грустно усмехнулась Пирошка. - Так положено. И вы тоже будете заливать…

"Ни за что!" - едва не воскликнул Виль, но сдержался - от ручья несли ведра с водой. И он бросился навстречу Лидии-Лидусе, отобрал у нее тяжеленное ведро, в котором плескалась студеная вода.

Сырой, горячий и душный дым заклубился, где недавно так могуче и празднично пылал высокий, до неба, костер.

Черное кольцо росло от краев к центру. Когда Виль лил воду, Олег и Лидия-Лидуся завороженно следили за тем, как черным кольцом стискивался пятачок жара.

- Пора и вам, ребятки, - сказал Виль. - Спокойной ночи. Завтра праздник Нептуна и первое купание для всех. Начнется наша основная работа.

Они безропотно подчинились - устали за день, перегрузились впечатлениями. Пошли рядышком - дождались своей минуты! Однако совсем скоро они повели себя странно: Лидия-Лидуся заметно ускорила шаг, обгоняя Олега, а он как-то обреченно отставал…

Черный круг зиял на земле. Быстро пустела костровая площадка, а Пирошка не уходила. Не ждала ли она, чтоб сквозь черное пробилась какая-нибудь из залитых звездочек?

* * *

Грабы и дубы вплотную обступили веранду, пристроенную к столовой. Чуть откинься на стуле к дощатому барьеру - и увидишь звезды, точно вперемешку с листьями нанизанные на ветки.

Столы сдвинуты в один длинный и уставлены тарелками с салатом, рыбой, колбасой и хлебом. В алюминиевых чайниках - гранатовый сок, купленный в поселке у старухи армянки, называвшей самодельный свой напиток бургундским. Не так уж давно был ужин, а, посмотрев на закуски, Виль испытал такой голод, словно весь день не ел.

Собирались же долго и долго не садились за столы - воспитателям и вожатым надо было уложить и утихомирить детей, взбудораженных впечатлениями праздничного вечера.

Пирошка пришла одной из последних. Виль призывно поднял руку, потом показал на стул возле себя.

Когда, наконец, все разместились, Баканов поднялся. Слова в его речи были дежурные: поздравляю с открытием первой лагерной смены, желаю педсоставу и всем другим сотрудникам слаженной и содержательной работы. Но по выражению лица, по тону судя, он был искренне расположен ко всем, был крайне рад, что дело сладилось и доверено людям, на которых он полагается, которых уже любит. Переходя от одного к другому, он с каждым чокнулся, каждому что-то сказал. Вернувшись на свое место, озорно провозгласил:

- Ну, соколики, будем!

Это была единственная за вечер общая акция. Потом компания распалась на небольшие группки. Кто оставался за столом, кто кучковался возле барьера, кто время от времени убегал на несколько минут - посмотреть, как спят ребятишки. Музыки не было - какая музыка после отбоя! Переговаривались и смеялись со сдержанной непринужденностью, и это сказало Вилю больше, чем сказали бы любые приказы и инструкции: что ни делаешь, помни - дети в первую очередь!

Пирошка сидела боком к столу, покачивала в руке стакан, и рубиновая влага омывала преломленные на гранях лучики света. И чудилось, что за стеклом медленно плещется густое пламя. Еще чудилось, что розовая тень, упавшая на чистое лицо Пирошки, - от того пламени. И глаза ее были залиты тенью: но эта тень не имела цвета, вернее, воспринималась Вилем не в цвете, а в настроении - грустном и задумчивом.

Состояние Пирошки озадачивало: каждая новая встреча с нею из тех немногих, что случились, была теплей и доверительней прежних - и вдруг эти грусть и задумчивость. Он не мог их объяснить и не мог не обратить на них внимания, потому пытался разговорить Пирошку. Он надеялся, что, поддерживая разговор, она раскроется, приблизится к нему и приблизит его к себе настолько, насколько сама раскроется. Боясь нечаянно задеть ее, он спрашивал о чем-то пустяковом, необязательном. Она отвечала, невесело шутя, необязательно отвечала, все больше замыкаясь в себе. Откуда было знать ему, что она не отдалялась от него, что, напротив, невольно тянулась к нему и загодя, наученная житейским опытом, тревожилась - в таких обстоятельствах тревога растет тем сильней, чем сильней растет новое чувство.

Правда, он подумал было, что у нее была своя жизнь, были свои ожидания и встречи, свои разлуки и обиды; в той минувшей жизни не было его, Виля, и уж никогда не будет; ушли годы, ушли некогда дорогие ей люди, но пережитое не выветривается и встает перед всяким, кто пытается прикоснуться к Пирошкиной судьбе или тем более войти в ту судьбу… А если Пирошка еще и дорожит минувшим, а если она ревниво бережет и защищает то - и счастливое, и горестное? От одного этого предположения в сердце стало пусто, словно оно истаяло, вытекло и будто в груди остался опавший шарик. Однако Пирошка прищурилась, за густыми ресницами вспыхнули и мгновенно потеплели искорки. Веки дрогнули так, что сердце Виля снова наполнилось и обрело вес.

Она звякнула своим стаканом о его стакан:

- За этот самый вечер!.. Мой дедушка Рапаи Миклош, когда угощал своих друзей, обязательно просил выпить за это самое утро, если было утро, за этот самый день, если наступал день, за этот самый вечер, если вечерело.

Не сводя с нее глаз, он допил сок. Она тоже допила и кончиком языка слизнула огненную капельку с верхней губы. И он заговорил, заговорил о том, что лежало в глубоких запасниках его памяти, сохранялось там разрозненно - как запало, так и сохранялось. Он рассказывал предельно откровенно, не подозревая, что именно теперь пробуждает в Пирошке доверие к себе, желание тоже быть откровенной.

Все, о чем он впервые в жизни вспоминал вслух, все, частью виденное, частью слышанное от других, а теперь существовавшее в нем, - все было и печальным, и светлым, солнечным.

Родителей отца он знал только по фотографиям. Дедушка был военным, часто переезжал из гарнизона в гарнизон. И бабушку, тогда шестнадцатилетнюю девочку-сироту, встретил в конце двадцатых на станции - она принесла обед своему дяде-железнодорожнику… Дедушка погиб на войне в сорок втором. Бабушка, получив похоронку, слегла и через день умерла.

Дедушка и бабушка по матери жили в Полтаве. На окраине города был у них небольшой дом с садом и несколькими ульями. Виль гостил у них, и смешно было ему оттого, что старики минуты не могли друг без друга: только и слышно, что дед ищет-окликает бабку, бабка ищет-окликает деда. Они никогда не расставались, даже на войне были вместе: дедушка - фельдшером в полевом госпитале, бабушка - санитаркой.

Они были счастливы, оба дедушки и обе бабушки Виля, - они любили до конца, смолоду и до смерти. Но умирают все, а любовь на всю жизнь дарится не всем!

Отец и мать Виля тоже любили друг друга, ничего не мешало быть им вместе - ни война, ни суровые служебные надобности. Любили, а вместе быть не могли. Они развелись и жили одиноко. Переписывались, порой встречались, пытались все начать сначала и скоро разъезжались - до следующей бесполезной встречи. Вот-вот состарятся, а не могут справиться с тем, что мешает им быть счастливыми. Они сознавали, что сын рано или поздно спросит: чего ж вы мучаетесь и меня мучаете? И сами объясняли: переписываются - встречаются ради него, единственного у них.

- Ради себя они мучаются, - сказал Виль.

- Вы их… осуждаете? - с явным сочувствием к ним спросила Пирошка.

- Что вы? Разве я им судья? Мне жалко их, мне горько за них. И за себя, чего скрывать. И, думая о папе и маме, я думаю о том, как жить самому. Опыт извлекаю, - смущенно рассмеялся он.

Пирошка тронула рукой локоть его - как бы соединила себя с Вилем и как бы от имени двоих воскликнула:

- Почему люди не могут понять друг друга, почему? На одном языке говорят, на одной земле живут, одного хотят - счастья. Чего, кажется, не понять друг друга?

- Про всех не знаю, - взял в руки прохладные пальцы Пирошки, сжал, стараясь согреть. - А про своих ближайших предков знаю, что они поняли бы друг друга, кабы слышали. Не слышат, о чем просят, куда зовут. И выдумывают что-то несусветное - он о ней, она о нем. Спорят, считаются, только и слышишь: "А ты?.. А ты?" Пропадают и понимают, что пропадают. Ждут помощи, мама на папу надеется, папа - на маму. Он ждет, и она ждет. Каждый ждет, вместо того чтобы кинуться первому на выручку. Услышать, прийти, помочь…

- Бывает так: в ухо кричишь, а человек не отзывается, - пожаловалась Пирошка. - Только эхо доносится - отвечает тебе твоим же голосом…

А народу на веранде почти не осталось. Некоторые, заметил Виль, уходили парами. Заметила это и Пирошка, усмехнулась:

- Может, и мы так?.. Немного пройдемся и бай-бай: уже поздно, а подъем не передвинут.

Они сошли с крыльца и, обходя столовую, спустились к ручью. Сверху, от ущелья, тянуло холодом, над мокрыми валунами струился белесый пар. Вода глухо шумела, порой причмокивая и вздыхая, будто и она спала, расслабилась до рассвета, когда волны ее снова станут упругими и загремят, резвей заспешат к морю.

Виль молча снял с себя курточку, Пирошка, тоже молча, подставила плечи.

Дальше они пошли наискосок через футбольное поле к медпункту, белевшему на темном скальном фоне. Трава не шуршала под ногами - на нее легла тяжелая студеная роса. Пирошка охнула.

- Вернемся на дорожку?

- Что вы! - Она сбросила туфли и закружила по траве, почти не поднимая ног, омывая ступни в росе.

- Простынете! - Его знобило оттого, что он представил, как холодно ее босым ногам, и оттого, что ему мучительно хотелось кинуться к ней, подхватить на руки, унести с поля. - Как вы можете?

Она наклонилась, провела рукой по траве, подошла к Вилю - и он понял ее и подставил лицо. Пирошка погладила его щеку мокрой ладошкой:

- Правда, горячая?

- Правда! - согласился он, пораженный тем, что холодное воспринималось им, как горячее.

- Выходит, мы с вами чувствуем одинаково?

Она стояла так близко, что он улавливал запах ее волос и дыхания - чистый, терпкий и странно знакомый запах, вобравший в себя рубиновый аромат деревенского "бургундского", выработанного сухими и теплыми руками старухи армянки.

- Тогда выходит…

Виль спохватился и не закончил, опасаясь, что на словах грубо и однозначно передаст переживаемое им - получится поспешное объяснение. Ведь, говоря о чувстве, она может иметь в виду иное, чем он, вероятно, принимающий желаемое за действительное.

- Мой дедушка Рапаи Миклош считал: то, что кажется нам невероятным, невозможным, недопустимым, диким, часто и оказывается истинным и необходимым, - с непосредственным лукавством сказала Пирошка. - Но не надо, не договаривайте…

- Мудрый у вас дедушка Рапаи Миклош!

- Мудрый и добрый! Все его предсказания и пожелания сбылись. Кроме одного…

Пирошка знакомо тронула рукой его локоть, как бы соединилась с Вилем, потом мягко похлопала, словно стучалась, просила послушать и услышать. Он взял ее пальцы в ладони, поднес к губам - теперь они показались ледяными.

Он видел ее профиль - Пирошка смотрела туда, где над ручьем плыл седой туман и карабкался вверх по скалам невысокий, но густой лес. Из-за гребня гор показалась луна, пролила обильный свет, в котором все засеребрилось - крыши домиков, стволы деревьев, валуны на берегу, даже огни фонарей. Роса на траве студено вспыхнула. А лицо Пирошки, казалось, само излучало матовый свет.

- Когда мне исполнилось четырнадцать, я стала какой-то визгливо веселой и злой. Порой казалась себе самой прекрасной на свете, порой - самой противной. То надеялась и радовалась, то плакала от тоски и разочарования. И не знала, в чем же разочаровалась! Неведомо почему проходило хорошее настроение, и неведомо почему охватывало меня плохое настроение. Всех сразу я любила, всех сразу ненавидела. Вдруг заметила, что взрослые не понимают меня. И я спорила с ними - и когда они соглашались со мной, и когда не соглашались…

Пирошка высвободилась, нашла туфли, обулась. Взяла Виля под руку. Они пошли к раскидистому дубу, стоящему возле медпункта.

- Мама сердилась на меня, папа пожимал плечами, а дедушка Рапаи Миклош понимающе смеялся. И однажды сказал мне: "Ты, внучка, себя ищешь, судьбу на себя примеряешь. Тебе многого хочется, и ты боишься, что не все тебе достанется". Я раскричалась: "Чего такого невозможного я хочу? И откуда ты это знаешь?" А он вытянул перед собой руки, выставил открытые ладони: "Слепой не увидит! Все это на лице твоем, в голосе, в каждом движении. Ты хочешь того, что мало кому на свете досталось: ты хочешь быть и красивой, и счастливой! И чтоб все видели это и не сомневались в тебе, в твоем праве на красоту и счастье". Я, разумеется, возражаю, а чувствую: прав дедушка! И заявляю ему: "Если бы и хотела того, так что толку? Все равно это невозможно: если бы это было по силам людям, все стали бы красивыми и счастливыми. А я твердо знаю: мне на роду написано быть несчастной уродиной, и я заранее презираю всех, кто будет жалеть меня, сочувствовать мне!" Дедушка обнял меня, пощекотал усами щеку: "Ты так говоришь, чтобы отпугнуть недолю - ты не веришь, что можешь оказаться несчастной уродиной. А я точно знаю, что ты будешь красивой и счастливой. Исполни то, что я тебе скажу, и твое желание в свой срок исполнится!.. Рано утром, как только солнце встанет, поднимись на горный луг и выкупайся в росе. Нагая". Я загоготала: "Еще чего не хватало - голой в мокрой траве валяться!" Но на рассвете накинула платье и побежала за село - по тропинке, по склону вышла на зеленый луг у опушки. Небо синее-синее. Дубы и ели в густо-синих тенях - с ночи, небось, не рассеялись. Над горой туман стелется. Это на море туман к небу тянется, в горах он приникает к земле… Выбрала я местечко средь кустов. Трава там была высокая, вся в крупной росе - подол платья мокрый, по ногам капельки сбегают. Стою, а всюду жемчуга рассыпаны - то дымчато-серебристые, то прозрачно-золотистые. Отдышалась, скинула платье и ухнулась в траву. Ожгло меня - сначала холодом, потом жаром. На миг в глазах потемнело, воздух в груди - колом. А затем весело стало, все во мне запело. Невесомая, я могла плыть по траве, могла взлететь в синеву, парить над лугом, над древними дубами и елями… И вдруг - шорох. Испугалась, поднимаю голову, оглядываю опушку, а там, вся освещенная солнцем, серна! Вижу рыжее пятно и маленькую головку с рожками и с черными выпуклыми испуганными и изумленными глазами. Сошлись наши взгляды, скрестились - страх и у меня прошел, и у нее… Она шагнула на открытое место, опрокинулась в траву и ну купаться в росе!.. Никогда я так не верила дедушке, как в то утро! Маленькой я думала, что дедушка понимает язык камней и деревьев, зверей и птиц, цветов и воды - их души и его душа были для меня одинаково просты и таинственны, добры и прекрасны. А в четырнадцать, чего греха таить, сомневаться стала - сказки! Но, лежа в росной траве, убеждена была: не сказки, а настоящие чудеса! И каждой жилкой своей я радовалась: "Буду красивой и счастливой, буду!" Только зря я купалась в росе, зря рассветные травы тревожила… Не раз мне говорили, что я красивая - теперь не выношу этого слова, если оно обращено ко мне… А какое-такое счастье бывает, я не испытала… Ошибся дедушка. Сказочку несбыточную рассказал…

Они стояли под кроной дуба. В листве шуршали капли росы, иногда они срывались и звучно шлепались о землю. Пирошка запахнула куртку под горлом - озябла. Не только от холода.

- А разве ваш дедушка обещал, что счастье дается сразу… Ну, с первой попытки? - спросил Виль. - Может, оно еще впереди…

- Значит, надо его выстрадать? Зачем? Чтобы горчило от него, когда оно выпадет?

- Не выстрадать, так выждать… Наверное, вы понадеялись на то, на что не надо было надеяться. И, разочарованная, не хотите надеяться уже на то, на что понадеяться стоит, даже необходимо!

Пирошка подняла к нему лицо:

- А если придется прождать всю жизнь?

- Ради счастья не жалко и две жизни прождать…

- Вы сумели бы?

- Сумею…

Пирошка прикоснулась рукой к его груди:

- Вы будете счастливым…

- Человек один, сам по себе, не бывает счастливым. Счастье дается на двоих. Счастливым можно быть только с кем-то вместе.

- Вы добрый, вы кому-то дадите счастье и от кого-то получите его… Вы совсем еще молодой, сердце ваше не обозлено. Вы, я думаю, не способны через кого-то переступить…

Ему вспомнился один ночной разговор родителей. Отец приехал усталый, издерганный, сказал, что пробудет неделю - отгулы накопились. Всеми силами он сдерживал себя, был тих, молчалив, даже покладист - только жилка, дрожавшая под правым глазом, выдавала внутреннюю его напряженность. Отец к чему-то готовился, может, к решительному разговору - тому, обрывок которого Виль услышал, внезапно проснувшись. Слов отца он не разобрал, а шепот матери доносился четкий, как в театре: "Чем снова и снова рисковать надеждами, терзать себя ожиданием, а потом проклинать за доверчивость, лучше сразу… лучше заранее… заранее и навсегда распроститься с надеждами. Не ждать! Не тешиться по-ребячьи - а вдруг? Какое у нас вдруг? Какое?.."

Назад Дальше