- Одна беда - соли не хватает, - признала Дартушка, - а так мясо что надо. И какой же ты парень, если крылышка не осилишь.
Я попробовал проглотить еще кусочек… нет… не идет…
Дартушка съела всего птенца с великой жадностью. И крылышко, что я начал, тоже исчезло в ее большущем рту, обведенном черной угольной полоской. Ей, обжоре, даже рот утереть было некогда.
Вечером, когда Дартушка пригнала стадо, хозяйка долго внушала ей, что, мол, всякой птахе, всякой букашке своего детеныша жалко.
- Твоя матушка, - говорила хозяйка, - тоже ведь голосила бы по тебе, если б тебе голову отрезали? Ты ведь взрослая, через год к причастию пойдешь, а до сей поры не знаешь, что убивать невинную божью тварь - грех. Человеку дадено много: и скота, и птиц, которых можно убивать для питания; но птахи небесные - они вольные, обижать их нельзя.
Дядя рассказал дома про корзину с убитыми воронятами, так что домочадцы про это знали, и теперь Дартушка стояла у всех на виду, надув губы и насупившись. Похоже было, она силится заплакать, но ни одной слезинки выдавить не может.
После долгого наставления хозяйка приказала Дартушке подобрать воронят, общипать, а потом схоронить там же на поле. Чистый грех гноить в земле столько пера: справная подушечка выйдет.
На другое утро, когда я из клети прибежал в избу, оказалось, Дартушка дома. Она лежала на своей лавке, дрожа от озноба, и что-то бормотала. Все три полушубка, которыми ее укрыли, знай подскакивали, так ее трясло.
- Чего с Дартушкой? - спросил я.
- Лихорадка, - сердито отвечала мать.
Всю ночь Дартушка шныряла во двор, второпях громко хлопала дверью и будила весь дом. Поэтому никто ей особенно не сочувствовал.
- Лихоманка напала, - подтвердила моя бабушка. - Надобно девку хорошенько напугать, увидите, как рукой снимет.
Бабушка стала рассказывать, как однажды на каком-то там хуторе напала на молодую батрачку лихорадка и не помогли ей ни лекари, ни аптекари. Тогда хозяин накрыл ей голову одеялом, понес из дому и кинул в пруд. Девка побултыхалась, побултыхалась, да и на берег вылезла. А наутро хозяин воротился с поля завтракать, а она уже подает кашу на стол.
- Ну как, Либа, выздоровела? - спрашивает.
- Да, - отвечает. - Спасибо за лекарство! - И обе руки ему поцеловала.
Тут хозяйка с бабушкой переглянулись. Я почуял, что замыслили они недоброе. Хозяйка сняла с плиты ведро со студеной водой; бабушка наготовилась одним рывком сдернуть с больной все три полушубка. Я стоял ни жив ни мертв, загодя прочувствовав мучение, которое суждено испытать Дартушке.
Вдруг все три полушубка мигом очутились у бабушки в руках, и полное ведро воды выплеснулось на больную, окатив ее с головы до пят.
- Ой! - вскрикнул я.
Дартушка замычала, как теленок, и ну барахтаться, словно она плавает, потом вскочила на ноги и метнулась к двери.
Хозяйка поймала ее, уложила в кровать и снова укрыла полушубками.
Дартушка еще немного поклацала зубами, но вскоре утихла и заснула.
К вечеру она сказала, что ей очень жарко. Хозяйке она призналась, что без соли, без хлеба съела целого вороненка и, верно, оттого занемогла.
Когда в батрацкой никого не было, Дартушка подозвала меня и сказала:
- Все равно мне помирать… Так уж лучше тебе скажу… На выгоне, в дальнем конце, под большим можжевеловым кустом, что возле кривой березки, щепками прикрыты разные лоскуты, платочки, кружева. Платочки я находила по дороге к школе, а кружева сама вывязала потихоньку от хозяйки. Ты все это отдай моей матушке, когда придет на мои похороны. А за кузней в дупле сухой осины почти новенький платок лежит, это я у Зуски-коробейника выменяла на щетину. Отдай его твоей матери, будет тебе чем шею повязать. А еще там спрятан платок, полушелковый, так ты и его моей матери отдай, потому как она моя наследница.
- А птицы и звери? Ты их мне оставь, - напомнил я.
- А, ты вот про что… Ладно, скажу матери, пускай тебе отдаст. На что они мне…
- Когда же ты ей скажешь?
- Когда? И правда! Ну так ты ей сам скажешь. Такова, мол, была моя воля.
- Ладно.
Любопытство погнало меня сию же минуту к Дартушкиным тайникам, хотя солнце уже клонилось к закату. И правда! Сколько увидал я там добра! Всевозможных крючков, пуговиц и пуговичек, иголок и булавок. И даже батрачкину красную шелковую ленту, что в прошлое воскресенье как в воду канула. Тут она лежала свернутая, в ворохе кружев, поясков, тряпочек. Нашел я и платки в дупле осины. Тот, который был мне завещан, желтый в черных точечках, с красными цветками по краям, в точности походил на платок, что недавно был у моей мамы. Все богатства я осмотрел и тут же бережно спрятал. Пусть себе лежат до той поры, когда Дартушкина мать приедет на похороны дочери.
Утром Дартушка сидела на своей скамье и чесала волосы.
- Я бы и спозаранку могла встать, - сказала она, - да какая мне, больному человеку, нужда! Теперь можно позавтракать без спешки, а потом начну ходить. Послушай-ка, чего я тебе вчера про мое добро набрехала, так это все пустое. И никакие кружева я не вязала, откуда бы мне нитки взять и крючок? А лоскутки и платочки никто на дороге не кидает. И где мне щетину раздобыть да на платок выменять? Это я все в жару бредила…
Так оно и было. В полдень я опять сбегал к можжевеловому кусту, а потом и дупло сохлой осины обшарил, но ни клочка, ни следочка от Дартушкиных сокровищ не осталось.
И я уже больше не верил, что когда-нибудь мне достанутся обещанные птицы и зверюшки, которые поют, лают и даже воют, как кому положено, ибо знал: Дартушка говорит правду только в бреду.
КУ-УЗЕЛ РУ-УГАТЫЙ!
Выгон у нас был отгороженный, коров немного, пасти их было легко. В ту пору во всем этом я ничего не смыслил, но теперь, когда вспоминаю, все так живо встает перед глазами.
Росное утро. Трава зеленовато-серая. Ближние деревца ольхи стоят, будто резные, а те, что подальше, тонут в легкой мгле. Ну а какой-нибудь очень дальний куст и вовсе слился с небом, отделился от земли, взмыл в воздух. Мы с матерью пастушим, пришел наш черед. Я выспался, позавтракал и весело бегаю за мамой и мучаю ее бесчисленными вопросами.
- Уллу! Уллу! - кричим мы коровам, обходя выгон по другую сторону изгороди. - Уллу!
Коровы жуют, то и дело тяжело вздыхая. Овцы торопливо семенят, пощипывают коротенькую травку, посматривают на нас исподлобья и бегут дальше.
Вдруг мама замечает: Буренки нет.
Она пересчитывает все стадо. Одной не хватает.
Не иначе, в дальний конец забрела Буренка, в клевера. Она известная шкодница.
- Ты, сынок, тут постой да посмотри, чтоб ни одна корова за изгородь не пробралась, - говорит мать. - А какая полезет, вот тебе кнут, огрей по рогам! Овцы - озорницы еще того хуже… Ты крикни: "Куси! Куси!" Они собак боятся. Я мигом - только эту поганку пригоню.
Боязно мне оставаться одному с таким большим стадом, но что поделаешь. А вдруг коровы разом побегут во все стороны?
Стою на закрайке луга, верчу головой. Хоть бы не приключилась со мной в этом сером замкнутом пространстве злая беда. Я стою столбом, с места не двигаюсь. Но коровы и овцы ведут себя смирно, и на душе у меня полегчало. Чудится, никто и не знает, где мы находимся, не знает, что я тут сейчас совсем один.
И вдруг слышу: скок, скок!
У меня замерло сердце. По всполью прямо на меня скачет какое-то чудище. Еще несколько прыжков, и оно сомнет меня, растерзает. Рот мой растягивается до ушей, и я издаю жуткий вопль. Из глаз горохом катятся слезы.
Страшный зверь делает еще несколько скачков, потом садится, как собака, и подымает рога. Но вот он срывается с места и быстрее ветра мчится в кусты.
- Не реви! - на бегу кричит мама. - Я тут!
А я всхлипываю, тяну:
- Ку-узел ру-угатый!
Мы только с весны на этом хуторе, и над моим сауским выговором потешаются здешние батраки. Но не могу же я так быстро научиться говорить на неретский лад.
Мать хохочет-заливается. Оказывается, она моего козла видела; никакой это не козел, а заяц.
Заяц?
И заводим разговор про зайцев. Потом про лису, про волка, медведя и рысь, про льва, и тигра, и про удава. Теперь я знаю всех зверей и ничуть бы не испугался даже самого рогатого, пускай хоть сейчас прибежит!
В обед мать рассказывает всем домочадцам про моего козла. Люди смеются, потешаются надо мной, а я со стыда не знаю куда деться.
- Ку-узел ру-угатый! - только и слышу.
Выйдешь во двор - старый Юрк кричит:
- Глянь-ка, глянь-ка, ку-узел ру-угатый!
С горя я залезаю под клеть и там тихонько плачу. Прошла целая неделя. Однажды я, глядя, как мой дядя обстругивает чурку, спрашиваю у него:
- Что это будет?
- Ку-узел ру-угатый!
ПРАЩА
Слыхали ли вы когда-нибудь, как поет камень, если его метнуть из пращи?
Еще как поет!
У маленькой гладкой гальки своя песенка: фьюу-у-у! - затянет она, а под конец где-то вдалеке, то ли на поле, то ли на лугу закончит коротко: пакш! Камешек малость покрупнее гудит: думммм! - и вдали услышишь: тук! А случится угодить в воду, так перед тем он, верно, накаляется докрасна, уж очень громко шипит, когда она его заглатывает. Ну, а если попадется крупный, неровный камень, то он вроде воробья, чирикнет и падает невдалеке.
А пращи, какие они разные!
Выпросим, бывало, у матери старые кушаки и бегом на пригорок. Оттуда мечем камни на луг, только в ушах свистит.
Один конец кушака намотаешь на руку, другой, свободный, держишь в кулаке, в петлю приладишь камешек, разочка два крутанешь пращу над головой и отпустишь свободный конец кушака. Понятно, тут нужна большая сноровка. Главное - уловить нужный миг: чуть раньше отпустишь, чуть позже - и камень полетит совсем не туда, куда метил он и его хозяин. Но от такой пращи все же мало проку, шерстяной кушак быстро вытягивался, а острые шероховатые камни, что мы подбирали на поле, будто зубами, прогрызали его насквозь, когда с силой вырывались на волю.
Если кушак приходил в негодность, мы брали обыкновенные палки, один конец расщепляли, закладывали в развилку камешек и метали тем же манером. Но для такой пращи годились только мелкие камешки, поэтому мы ей пользовались лишь за неимением лучшей.
Все-таки лучше всех праща из прута. Она в точности походит на хлыст, только потолще, и должна быть гибкой и пружинистой. На конце делается маленькая развилка, чтобы бечевка не соскальзывала и чтобы удобно укладывался камень. Над развилкой камень поверху обхватывают бечевой, конец которой завязывается петлей. Петлю эту надевают на большой палец. Когда бечевку натягивают, праща выгибается наподобие санного полоза. Если глянуть сбоку, так и чудится, будто камень - это ноша на спине высокого сгорбленного человека.
Натянешь бечеву, размахнешься и мечи камень. Во время броска нужно скинуть петлю, а это вовсе нелегко, и поначалу я то запаздывал, то чересчур спешил. А уж метать из такой пращи камни вблизи людей или окошек и впрямь опасно, поэтому я забавлялся этой игрой на дворе, когда все взрослые уходили в поле и бранить меня было некому.
Как-то раз вытащил я из-под клети Янисову пращу, стою посреди двора и знай мечу камень за камнем. Иной летит совсем не в ту сторону, куда я метил, а то на крышу бухнется и разворошит солому. Мне - что? Я и думать не думаю о том, что окна избы рядом или что на крыльце клети сидит Янис, точит тяпку.
Вдруг слышу:
- Ой-ой-ой! Ой-ой-ой!
Я вздрагиваю, оборачиваюсь.
Янис, обхватив голову руками, скрючился и, будто пьяный, зашатался из стороны в сторону, а потом стремглав кинулся в клеть.
Пойду-ка, думаю, посмотрю, что с ним стряслось.
Батюшки! Янису голову раскроило! Не то чтобы раскроило, но на лбу набряк такой синячище, будто вот-вот на том месте прорежется рог. Бедняга сидит на кровати, горючими слезами обливается, прижимает ко лбу лезвие ножа.
Тут входит мать Яниса, наша хозяйка.
- Ты что натворил, окаянный? Опять драку затеял?
- Затеял! - бурчит Янис и поднимает руку… Сейчас на меня укажет.
Тут я легкой пчелкой вылетаю во двор и по прогону - бегом на пастбище.
ПУНЬКА
Когда с лугов убрано сено, а ночи такие теплые, что в натопленной за день избе никак не уснешь, мы берем простыни и уходим ночевать в пуньку.
Там тоже жарко, но сверху из-под крыши вроде бы чуть-чуть тянет прохладой. Славные это были вечера, когда в пуньке можно было вволю понежиться на широком душистом ложе.
Сквозь дыру в крыше и в щелях между бревнами проглядывало алое небо. Свет его был так ярок, что глаза ясно различали ласточкины гнезда на стропилах. Иногда птицы там тихонько переговаривались. Может, радовались, что мы спим тут с ними вместе. Где-то вдали трубила труба.
Я слыхал, будто брат моей матери в солдатах трубачом. Мне казалось, что это он трубит, и как-то раз я подергал маму за рукав.
Она оттолкнула мою руку:
- Спи! Чего вскочил?
Но я не унимался:
- Это Мик трубит?
- Какой Мик?
- Ну, наш Мик!
- Спи! Не болтай попусту! Мик в Дюнабурге. Как его услышишь из этакой дали?
- А почему нельзя далеко слышать?
- Спи! Завтра рано вставать.
Ох, вечно одно и то же… Вечно ей вставать ни свет ни заря. Весь день в работе, а с вечера только об одном и думает: завтра рано вставать. Каждый день просыпаюсь один в своем уголку. И всегда я бывал один, и мне самому приходилось отвечать на свои же вопросы.
Я оставляю мать в покое, лежу тихо и широко раскрытыми глазами смотрю на пылающие полосы, там, над порозовевшей копной сена. Труба смолкла. Лишь изредка, будто спросонья, тихонько щебечут ласточки, звенят комары. Их тут, наверно, тьма-тьмущая, однако редко какой зазудит над самым ухом, да и кусать не кусает.
Хорошо мне было лежать так, смотреть и слушать, и я надумал не спать всю ночь. Но… Вскоре я встрепенулся.
Что такое?
Мамы нет. Ласточки с веселым щебетом хлопочут у своих гнезд. На дворе батраки понукают лошадей.
Уже утро.
ЧАРОДЕЙСТВО РИТЕСКОГО ЛЕСА
В Ритеский лес мы пошли за травой. Честно говоря, никакого леса там не было, и я не знаю, откуда повелось такое название. Это была низкая луговина, местами поросшая кустарником, местами в окнах воды.
Над островками осоки кудрявились пышные купы ивняка, торчали высокие бурые кочки. Казалось, это спины забравшихся в осоку зверей.
Мы с матерью пошли за мягкой травой для нашей Буренки. Бродить по округе мы могли только в самый полдень, когда все отдыхали.
Может, свернуть в березняк? Там сныть такая сочная, чуть прихватишь пальцами - сама обламывается.
Нет, лучше пойти куда-нибудь, где больше солнца.
В зарослях молодого ольшаника мы рвали мягкую траву в таких местах, куда не подобраться косе. А все ж дело это было неладное и приходилось остерегаться, как бы кто нас не углядел и не услышал. Поэтому мы работали молча, в тишине, только трава глухо хрупала, отрываясь от корней, да изредка под ногой трещала сухая ветка.
И вдруг я увидел куст шиповника, сплошь усыпанный алыми цветами. Позабыв об осторожности, я громко вскрикнул.
Мама дала мне толчка в бок так, что я отлетел на несколько шагов, но и это меня не угомонило, я просто не мог закрыть рот.
- Кто же его тут посадил?
- А кто посадил ольху да березу? - сердито отозвалась мама. Но потом и сама не утерпела, пригнулась к кусту, понюхала цветы и сказала: - Это не простой цветок… Это принцесса…
- Как это так? Расскажи!
- Ладно уж, расскажу.
Шныряя по кустам, мы ловко и быстро рвали траву, и мать рассказывала:
- В давние времена, за тридевять земель, за горами, за морями, жил в своем царстве-государстве король. Сына у короля не было, а только дочь по имени Роза. Зато уж такая красавица - солнышко ясное. Куда ночью ни войдет - огня не надо. Понятно, у такой раскрасавицы женихов хватало. Съезжались к ней королевичи со всего света. И приехал однажды принц эфиопский, черный, как сам черт. Принцесса до того ему приглянулась, что одной ночью он забрался в ее покои через окошко и хотел увезти силком, потому как по своей поле она за него не шла. Но не тут-то било. Принцесса увидела в окне черного принца и мигом обернулась колким кусточком с белыми цветами да прыгнула в цветочный горшок рядом с пышным миртом. Однако и принц успел это заметить, вырвал цвет из горшка - и на коня. Шипы кололи ему руки, алая кровь окрасила белые цветы, но принц все так же крепко сжимал стебель, надеялся, мудрецы на его родине сумеют снова обратить цветок в принцессу. Он даже не замечал, как кровоточат его руки. Всю ночь скакал принц по лесам и долам, а с зорькой увидел, что его драгоценные белые цветы стали алыми. И подумал тогда принц, будто в руках у него и впрямь-то лесной цвет, да и кинул его посреди поляны близ орехового куста, а сам умчался в родные края. Собрал он в своем королевстве великое войско и пошел на отца принцессы Розы завоевывать себе королевну. Хлынули его полчища черной, как вар, рекой. Но король в ту пору с тоски по пропавшей дочке ушел в лес и стал отшельником. Царство его захватили без боя, но принцессу Розу не сыскали нигде. В лесной тиши ей нравилось жить куда больше, чем в шумном королевском замке. Она цвела, давала семена, ветер высыпал их, а дрозды разносили по всему лесу. Вскорости повсюду заалели циста шиповника - дикой розы. Старый король, ставший белым, как яблоневый цист, увидал пышный куст дикой розы и воскликнул:
- Ты хороша, как дочь моя Роза, которую похитил арап.
А дикая роза шепчет ему:
- Это я и есть, отец, только не срывай моих цветов, не то я умру, как умирают люди.