Мокрые под дождем - Соловейчик Симон Львович


Эта повесть не детектив, но с первой ее страницы начинается расследование. Что же ищет герой ее, автор записок Саня Полыхин? Вместе с читателем он пытается разгадать необычный характер своего школьного товарища Сережки Разина, понять людей особого типа, которые все чаще и чаще встречаются в нашей жизни. Они, эти люди, хорошо чувствуют границы между делом и бездельем, между содержательностью и пустотой. Они никогда не станут жалеть, что "родились поздно" или "родились рано". Они знают, что такое дело, что значит создавать, и в этом знании черпают силы.

Книга эта для размышлений и споров. Одним читателям Сергей Разин может и не понравиться, другие начнут подражать ему во всем. Но несомненно, каждому запомнится он своей добротой и серьезностью, строгим и страстным отношением к жизни, сложным духовным миром.

Книга рассчитана на старшеклассников, но она будет интересна всем, кто следит за судьбой молодого героя в нашей литературе, - они найдут здесь новые характеры, новые типы.

Симон Соловейчик
Мокрые под дождём

1

Вчера в газетном киоске около Ярославского вокзала я увидел за стеклом толстую тетрадь в дерматиновой обложке рыжеватого цвета, и мне показалось, что когда-то я держал ее в руках. Я спросил тетрадь. Киоскер механическим движением выбросил ее на прилавок, поверх запорошенных снегом утренних газет. Я распрямил свернувшуюся на холоде обложку, потрогал шероховатые листы. Точно такая же тетрадь была у Сергея. С такой же обложкой и бумагой. Однажды она ненадолго попала ко мне - всего на одну ночь.

Я заплатил за тетрадь, положил ее в портфель и унес домой. Сейчас, поздно ночью, я сижу за столом в коридоре нашего общежития (в комнатах свет выключают ровно в двенадцать, общим рубильником), листаю чистую тетрадь, и она кажется мне исписанной. Как тогда.

Иногда я думаю, что жизнь человека сплавляется из нескольких близких ему жизней. Во всяком случае, Сережка входит в состав того существа, которое я называю "я". Слишком много он значил в моей жизни. Слишком часто я о нем думаю.

Но вот что выяснилось. Оказывается, очень трудно думать о Сергее. Я волнуюсь, и мысль не движется, а расплывается бесформенным теплым пятном. Я перебираю встречу за встречей, день за днем, стараюсь обдумать то один случай, то другой, привести их в систему; но каждый раз системы не получается. Вместо того я вижу перед собой Сережку. Он проводит тыльной стороной ладони по лбу, снизу вверх, слегка опуская при этом движении голову, потом внимательно смотрит мне прямо в глаза и говорит: "Все не так, Саня, все и сложней, и проще…"

Тогда я решил взяться за бумагу - в надежде на ее дисциплинирующие свойства. Решил написать про Сережку. Долго откладывал я это предприятие, не вполне ясно представляя себе его цель. А тут попалась эта рыжая тетрадь в привокзальном киоске. Она словно сама пришла ко мне, словно подталкивает меня, заставляет…

Начну.

2

От необходимости решать, с чего же я начну, я избавлен. Это само собой разумеется. Первая же встреча с Сережкой была настолько необычной, даже неправдоподобной, что опустить ее нельзя. Мне до сих пор не верится, что героями этих событий были всего-навсего двенадцатилетние мальчишки - хотя, с другой стороны, только в двенадцать, наверно, и может произойти такое. Впрочем, когда человек смотрит на свою жизнь изнутри самого себя, ему кажется, что он всегда был взрослым - и в двенадцать, и в семь, и даже в пять. Мы все взрослые с той самой минуты, как начинаем помнить себя и судить о других людях. И, честно говоря, я не чувствую принципиальной разницы между тем двенадцатилетиим Саней Полыхой, о котором сейчас пойдет речь, и нынешним студентом Александром Полыхиным, который пишет эти записки. В общем-то, это один человек.

Я и сейчас люблю поспать, а тогда, в двенадцать лет, необходимость просыпаться и тем более вставать была для меня самом отвратительной из обязанностей. Поэтому я никак не могу объяснить, отчего я проснулся в то утро еще до рассвета, какая сила подняла меня как раз в тот момент, когда Сережка достал из тумбочки рубашку, натянул ее на себя и вытащил серый свитер.

Это было в пионерском лагере железнодорожников. Мы только что приехали, прошло всего пять-шесть дней, и Сережка ничем не выделялся для меня из числа других. Ну, есть в нашем отряде некто Сережка Разин. В строю стоит четвертым. Не задирается, в председатели не лезет, в футбол и баскетбол играет так себе, плавает довольно прилично, но не лучше других. Вот и все. Не помню, перекинулись ли мы хоть словом, и не думаю, чтоб Сережка мог сказать обо мне хотя бы то, что я мог сказать о нем.

В лагерях мне всегда приходилось трудно. Психологи назвали бы меня "неконтактным" подростком. Я не умел сходиться со сверстниками: был застенчив, в разговорах терялся; если меня задирали - отпора дать не мог, молча переживал обиду и старался быстрее уйти в сторону. Наверно, поэтому я всегда был особенно благодарен тем, кто относился ко мне дружелюбно. Но что-то не часто встречались мне в детстве такие люди, и оттого я склонен был к каждому относиться настороженно. Особенно в лагерях. В школе мои позиции были прочнее.

Когда Сережка, одевшись, вылез из окна нашей большой спальни, я, наверно, должен был притвориться спящим. Это было бы естественным поведением для меня. Но постоянная и сложная борьба за свою безопасность вырабатывает почти абсолютное чутье на людей, и это чутье подсказывало: Разина можно не опасаться… Любопытство сделало меня смелым.

Как бы там ни было, я тоже тихонько встал и пробрался к окну. Оно выходило на плоский бетонный козырек, нависавший над входом в корпус. Сережки за окном уже не было. Он спрыгнул вниз - со второго этажа!

Мне захотелось вернуться в спальню. Но в следующее мгновение я стоял у самого края холодной бетонной плиты и тоскливо смотрел вниз. Я знаю: я никогда бы не прыгнул, если бы Сережка не оглянулся и не заметил меня. Он поднял голову и молча, с удивлением смотрел. Деваться было некуда. Я сел на корточки, потом лег на плиту и стал сползать вниз, обдирая живот о шершавым бетон, и не прыгнул, а плюхнулся вниз.

И остался жив.

Этот прыжок настолько потряс меня, что я почувствовал если не превосходство над Сережкой, то уж во всяком случае полное с ним равенство; я был сильным и счастливым.

- Ты чего? - спросил меня Сережка.

- А ты чего? - пробормотал я.

Сережка посмотрел на меня так внимательно, что меня даже немного передернуло. Впрочем, может, это было от предрассветного холода. Я выскочил в трусах и в майке.

- Хорошо. Пойдем, - сказал Сережка серьезно.

И мы пошли. Он впереди, я за ним. По тропинке, которая вела к озеру. Там, в прибрежном ивняке, Сережка нагнулся, поискал руками. Из куста шурша выползло весло с красной лопаткой.

- Тащи! - сказал Сергей.

Я вытащил весло, Сережка достал второе. Видно, у него все было приготовлено с вечера. Мы поволокли весла мимо высокой будки, где старик лодочник запирал свое имущество на большой амбарный замок.

- Прыгай! - сказал Сережка.

Я послушно прыгнул в лодку. Сережка вставил весла в уключины, развернулся и начал грести к середине озера, к полосе тумана, протянувшейся от берега к берегу.

Солнце еще не показывалось над лесом, только малиновое пламя обозначало то место, где оно вот-вот должно было взойти.

Самые нелепые мысли приходили мне в голову. Помнится, я даже подумал, что Сережка контрабандист, хотя от озера нашего до любой из границ было весьма далеко… Может, он решил сбежать из лагеря? Тогда отчего же таким странным путем и зачем я-то бегу?

Все как во сне.

Но Сережка позвал меня - и этого было достаточно.

Сережка молча греб, налегая на весла. Он не смотрел на меня, ничего не объяснял; он только изредка оглядывался, направлял лодку к какой-то неизвестной мне цели. Возможно, он был просто сердит на меня - ведь все-таки вышло, что я навязался. На середине озера Сережка притабанил и буркнул:

- Якорь!

Я послушно пробрался на нос и с бросил в воду тяжелую чугунную плошку вроде утюга. За нею вымахнула, разматываясь, старая веревка.

- Садись! - сказал Сережка, повернулся лицом к носу лодки и подвинулся, чтобы дать место и мне.

Было очень холодно. Я дрожал. Я ничего не мог поделать с собой. Сережка досадливо поморщился, стянул с себя серый свитер, сунул его мне, не отводя взгляда от чего-то там, впереди. От чего - я не видел, сколько ни всматривался.

- Сейчас… Смотри… - повторял Сережка. Он ждал так напряженно, что и меня охватило нетерпение, предчувствие невероятного. Если бы Сережка сказал, что сию минуту начнется буря и вода закипит, я поверил бы ему. Но вот он схватился рукой за борт, подался вперед…

- Есть!

И при этом его восторженном крике из-за леса через прорезь между верхушками деревьев ударил ослепительно яркий луч, тонкий как стрела. Как будто подали издалека мощный сигнал, как будто вспыхнул огнем рубин в таинственной космической установке. В самое сердце ударил мне этот луч, обжег его, пронзил. И оттого, что разом скинуло напряжение сумасшедшего утра, и от боли в сердце я словно задохнулся, я вскочил в накренившейся лодке, и Сергей поднялся рядом со мной.

Кое-как мы установили равновесие. Красный луч бил прямо в глаза, острый и торжественный. И тогда Сережка, по-прежнему ничего не объясняя - да и времени не было объяснять! - велел мне слушать и повторять за ним.

- Солнцем горящим и не сгорающим… - начал Сережка суровым голосом. - Повторяй!

- Солнцем горящим и не сгорающим… - повторил я.

- Водой бушующей и не стихающей… Повторяй!

- Водой бушующей и не стихающей… - произнес я, и мне показалось, что мы с Сережкой в океане и волны захлестывают нас с головой.

- И жизнью самой…

- И жизнью самой…

- Клянусь пробиться ко всем тайнам, разорвать все цепи и сделать людей всемогущими!

Следом, я чувствовал, должен раздаться гром и сверкнуть молния. Но небо было ясно, грома и молнии не было. Были только Сережкины страшные глаза.

- И пусть поразят меня Фобос и Деймос - Страх и Ужас, - медленно сказал Сережка, - пусть они придут за мной, если я сдамся и сойду с пути!

Красный луч бил не переставая. Он все разрастался. Теперь он не жег, а грел, и вот над лесом появилось солнце.

Я оглянулся. В сверкании молодого солнца приземистое трехэтажное здание нашего лагеря казалось фантастическим кораблем. Полукруглая веранда, огражденная деревянными поручнями-рейками, была кормой. Выступавшая каменистая площадка с флагштоком - носовой палубой. И все было не таким, как минутой раньше, - и лес, и солнце, и озеро. Отныне, казалось мне, все будет великим и таинственным и от меня потребуются невероятные, значительнейшие поступки. Я почувствовал в сердце отвагу.

3

Мои разыскания о Сережке отчасти похожи на работу археолога: среди незначительных вещей он случайно обнаруживает великолепную золотую статуэтку, быть может, даже осколок ее, и по этому осколку должен представить себе блеск и величие, которые царили когда-то в пустынных ныне местах.

Точно так же и с Сережкой. Если бы днем мне сказали, что вот этот мальчишка произносил на восходе солнца страшную клятву, я бы не поверил. Но я сам видел Сережку утром. Воображение мое начало работать. Я следил за Сережкой. Я смотрел за ним во все глаза, пытался разгадать его тайну. И чем проще он держался, чем меньше был похож на того, утреннего Сережку, тем больше восхищения вызывал. Теперь мне казалось, что он и движется не как все, а сдержаннее и энергичнее, говорит не как все, а необыкновенно умно…

Одно меня немного задевало: ко мне Сережка даже не подходил. Нет, он не избегал меня: это было бы особой формой внимания. Он просто не замечал меня, словно мы с ним были малознакомы, словно не стояли мы, обнявшись, в шаткой лодке. Сначала я и в этом видел признак великой скрытности, умелой конспирации. Я думал: просто у нас с ним такая игра - не замечать друг друга, - и честно поддерживал ее. По правилам этой игры я должен был молчать и ждать. Напомню, что я был в том возрасте, когда человек не ищет объяснений, оправданий, причин, а непринужденно изобретает их сам. И чем нелепее придуманное объяснение, тем больше ему веришь. Мне и в голову не могло прийти, что я играю в эту молчаливую игру один. Мне казалось - вот-вот что-то произойдет. Каждый день я вставал с уверенностью: "Ну, сегодня…" Но день проходил за днем, и ничего не случалось.

Вскоре, правда, я сделал открытие: Сережка время от времени исчезает из лагеря. Никто не замечал этого, кроме меня. Он уходил по вечерам, а к ужину являлся аккуратно. Лишь однажды он опоздал. Вожатая стала спрашивать, где Разин. Надо было действовать, и я сказал, что его только что позвал руководитель авиамодельного кружка. Мне было велено сбегать за Сергеем. Я отправился не торопясь. Я раз двадцать обошел запертый домик авиамоделистов, а когда вернулся, все уже были в столовой и Сережка сидел на своем месте. Вожатая объявила, что меня "только за смертью посылать". Тем дело и кончилось.

Где был Сережка? Куда он исчезал? Я ломал голову в догадках, но ничего не мог придумать. Помню, одно время я размышлял о каком-то тайнике в лесу, где хранится нечто, имеющее отношение к нашей клятве. Я много думал об этом тайнике, я даже представлял его себе: под корневищем старой вывороченной ели запрятан сверток… Но что в нем?

Подойти к Сережке сам я не мог. Это надо было сделать в первый же день, а теперь было поздно. Да и вообще в то время я не представлял себе, как можно подойти к человеку и сказать: "Мне нужно с тобой поговорить". Я боялся и сейчас боюсь выглядеть навязчивым и вступаю в разговор лишь тогда, когда кто-нибудь захочет говорить со мной или когда абсолютно уверен, что собеседнику со мной интересно.

Потом мне стало боязно: смена кончится и мы разъедемся, а я так и останусь в неведении. Я чувствовал себя немножко одураченным. Сейчас я сравнил бы это положение с пушкинской "Метелью": принесши клятву неведомо в чем, я словно женился неизвестно на ком…

Если бы я был прежним Санькой, я, наверно, просто выследил бы Сергея. Но то утро изменило меня. Во мне проснулось наконец чувство собственного достоинства. К тому же загадочное поведение Сережки чем-то и восхищало. Вот так, думал я, поступают мужчины: без объяснений, без лишних слов… И мне тоже хотелось вести себя по-мужски. Я ни разу не пошел за Сережкой.

До последнего дня я надеялся, до последней минуты. Уже смена кончилась, уже за нами пришли машины, а я все еще ждал. Я не верил, что со мной можно поступить так жестоко.

Но мы с Сережкой попали в разные автобусы, а когда они остановились возле управления железной дороги, ко мне бросилась мама. Пришлось уверять ее, что я не похудел, а поправился, и я заметил только, что Сережку никто не встречал. Он подхватил свою синюю спортивную сумку, пожал руки ребятам, оказавшимся подле него, и ушел.

Нет нужды описывать мое разочарование и обиду. Достаточно сказать, что и позже, когда мы с Сережкой проводили вместе целые вечера, разговаривая обо всем на свете, я ни разу не спросил его о клятве и о том, почему он так странно поступил.

Я немножко гордился этим умалчиванием, оно придавало мне сил, делало более независимым от Сережки. В конце концов, разве все на свете надо выяснять, договаривать до конца?

Но почему-то - смешное дело! - я с каждым годом все больше чувствую себя связанным той клятвой, которую Сережка заставил меня принять. И признаться, бывает очень муторно, когда мне кажется, будто я отступился от нее. В такие минуты Фобос и Деймос (Сережка тогда же объяснил мне, что так по-гречески называются спутники Марса) - Страх и Ужас - и вправду охватывают меня, приходят ко мне как наказание…

4

В моей памяти есть провал: я никак не могу вспомнить, что происходило со мной в двенадцать-тринадцать лет, примерно в шестом-седьмом классах. Одно время я думал, это случилось только со мной. Но недавно я расспрашивал нескольких своих друзей, и они признались мне с удивлением, что они заметили точно то же самое. И каждый считал, что это недостаток именно его памяти, а у других людей не так. Воспоминания детства есть у всех; и все помнят впечатления юношеской поры. А полоса посредине - между детством и юношеством - закрыта серой пеленой. Как-то жили, что-то происходило, но как жили? Что происходило? Куда ушли эти годы?

Поэтому мне трудно описывать наш класс именно той поры - какими мы были в шестом или в седьмом. Мне придется пользоваться воспоминаниями более поздних лет, совершать некую подстановку.

Как водится, в пашем классе было несколько центров притяжения. Первый центр, так сказать, центр общественный: Борис Пустовойтов, Вадик Зеленин и Витька Лунев. Борис был вечным старостой, Вадик позже стал комсоргом школы, а Витька был общественником неофициальным. Его роль заключалась в бурной и шумной критике всех, кого куда-нибудь избирали. Он всегда знал, как надо вести дела в классе, в школе и почему, например, наш староста никуда не годится. Однажды, правда, его самого поставили во главе класса. Он немедленно начал составлять планы, обсуждал их то с одним, то с другим; он страстно критиковал всех за равнодушие; он завел несколько дел о "неподчинении" старосте и так всем надоел своей принципиальностью, что его быстро переизбрали, после чего он вновь перешел в оппозицию и благополучно пребывал в ней до окончания школы. Учился он на одни пятерки, но почему-то никто этим пятеркам не верил, ибо довольно часто Витька получал их с помощью маленьких хитростей, известных каждому опытному отличнику.

Борис Пустовойтов был очень большой, даже грузный, малоподвижный мальчишка. В шестом он выглядел девятиклассником. Он был медлителен, спокоен и идеально справедлив. Это был единственный человек в классе, который не выносил и тени подшучивания над собой. Да никому и в голову не пришло бы шутить с Борисом Пустовойтовым: он краснел, наливался гневом и его становилось очень жалко… В детстве он часто болел, да к тому же был тугодум, отчего и учился неважно. Это доставляло много страдании и ему, и особенно учителям. Он вызывал к себе такое уважение, что ставить ему тройку было неловко, и каждый раз, когда его вызывали к доске (впрочем, с годами это делали все реже и резке), все в классе мучились и вздыхали: Пустовойтов - потому, что сознавал свою неловкость и неспособность; учителя и все мы - потому, что видели его страдания и разделяли их.

Вадик Зеленин в ту пору еще ничем не выделялся. Он лишь начинал свой путь, на котором впоследствии весьма преуспел: природа наделила его даром понимать людей и он пользовался этим даром с большой выгодой для себя. Помнится, именно в это время, в шестом классе (а может быть, в седьмом), меня поразило маленькое происшествие, связанное с Зелениным.

Ребята наши задумали сорвать урок, последний урок второй смены. Есть множество надежных способов срывать уроки, я не буду их перечислять - этой науке никого обучать не нужно, каждый сам постигает ее гораздо раньше и гораздо успешнее других наук.

В этот вечер сделали так: перед самым звонком под цоколь каждой из двух ламп, висевших под потолком на металлических трубках, подложили по бумажке, предварительно послюнявив их. Мы уже настолько знали физику, что могли предугадать эффект: как только бумажки высохнут, свет в классе сам собой погаснет - и, конечно, сорока пяти минут урока не хватит, чтобы обнаружить столь "хитрое" повреждение.

Дальше