- "Кто ничего не боится, не менее силен, чем тот, кого боятся все". У Шиллера есть такая строчка в "Разбойниках", - рассеянно сказал Сережка. Он был очень молчалив, словно к чему-то прислушивался, словно зарождалась и нем какая-то мысль и он боялся упустить ее.
- А я с тех пор ничего не боюсь, - мрачно сказал Валька. - Вы там в кино наверняка подумали: "Психованный какой-то"… Подумали?
- Я подумал, - честно признался я. Мне хотелось во всем соглашаться с Валькой, чтобы ему стало спокойнее.
- Ну вот! - Валька и вправду обрадовался. - А я не психованный, нет. Просто я не боюсь этого администратора, и никого не боюсь, и не боюсь, когда бьют. Вот меня бьют, а мне не страшно. Больно - одно, страшно - другое, и мне не страшно, - повторил он теперь уже хвастливо.
Но нетрудно было почувствовать горечь в его словах. Чем больше Валька хвастал, тем горше ему становилось, и наконец он сказал с неприязнью:
- Вас, наверно, никогда не били… Вы не знаете, как бывает, когда бьют…
Что ответишь на это? Мы были невыносимы для Вальки в эту минуту, потому что видели его, Валькино, унижение. Я мог бы сказать, что и мне доставалось, и еще как, но стоило ли открывать это странное состязание - кому из нас хуже?
Сережка упрямо молчал, а я говорил какие то банальные фразы вроде того, что "унижение рождает унижение, грубое - грубое, зверское - зверское, а человеческое - человеческое".
- Чувства - как деревья и плоды, - сказал я.
- Ну, значит, вы добренькие деревья, шоколадные и апельсиновые, а я… на мне только шишки рождаются, - кисло улыбнулся Валька и так осторожно дотронулся до головы, будто лоб его и вправду был весь в шишках. Я даже увидел их, эти саднящие синяки, один на другом.
Неожиданно дверь открылась, и вошла худая женщина лег пятидесяти, с портфелем и авоськой.
- Это моя тетка, - объявил Валька невозмутимо, не двинувшись с места, словно ничего в комнате не изменилось.
- Ну, Валя!.. - устало запротестовала женщина.
- Тетка у меня кисонька, - продолжал Валька шутовским тоном.
Тетя вздохнула, осторожно поставила бутылки с кефиром на край стола.
- Пошли, Саня, нам пора, - тихонько сказал Сережка.
Я тоже почувствовал, что не могу здесь больше оставаться. Мы попрощались и ушли.
18
Не знаю, как отнесся бы я ко всей этой истории, если бы рядом со мной не было Сережки. Весьма вероятно, что я постарался бы поскорее забыть все эти ломики, "убью!", "тетка у меня кисонька", этот раздерганный, раздражающий Валькин дом. Но к этому времени Сережка немного научил меня размышлять. Я знал, что после происшествия в "Орионе" у Сережки появятся новые "теории": так называл я его размышления и рассуждения - "теории". Они рождались у него десятками, по каждому поводу.
Но теперь я тоже любил думать, разбираться, искать вопросы и ответы.
Так, хорошо помню, что к утру следующего же дня я придумал теорию "защитного механизма"; она заключалась в следующем. Человек не смог бы жить, если бы, например, его кровь не обладала свойством сворачиваться, если бы не существовало этой защитной реакции. Малейшая царапина - и вся кровь вытекает, и ничем ее не остановишь. Вот и в душе должны быть такие же защитные реакции. Иначе любая неприятность, потеря, неудача - и ты сходишь с ума. Не можешь найти себе места, предпринимаешь совершенно неоправданные действия. Ну, в самом деле, что это: "убью"? У одних людей все мгновенно заживает, а у других никак не остановишь кровь. Одни люди больше защищены от неприятностей, другие меньше. Раны не рубцуются - человек исходит тоской. Вот у Вальки этот полезный механизм слаб, и потому он, Валька, слишком уязвим.
На первой же перемене я сообщил Сережке о своем открытии. Вальки в тот день не было в школе. "Наверно, прогуливает", - решил я. Валька был жутким прогульщиком. Анна Николаевна ничего не могла с ним поделать. "Голова болела", - объяснял ей Валька, и сколько его ни стыдили на собраниях - не помогало. С тех пор как мы стали учиться в первой смене, он еще реже появлялся в школе.
Я изложил Сережке свою теорию и ждал, что он поддержит меня. И Сережка действительно сказал, что, пожалуй, это все правильно, но сказал как-то недовольно, неохотно.
- Как ты думаешь, почему Вальки нет? - спросил он.
- Спит, наверно, - усмехнулся я.
Сережка промолчал. Прошел еще урок, и еще, и еще - иногда дни в школе казались бесконечными. Сережка не то обиделся на меня, не то задумался о чем-то - он упорно молчал, и у меня совсем испортилось настроение.
- Сходим к Вальке, - предложил я, когда звонок прозвенел наконец в последний раз.
Сережка отказался. Ему куда-то надо было идти. Он даже попросил меня взять его папку и обещал вечером зайти за ней. Потом сказал нерешительно:
- И вот еще что… Ты скажи Вальке… Ты пойдешь к нему?.. Ты попроси его, чтоб завтра был дома от трех до пяти. Или нет, до шести. Он будет нужен. Обязательно, слышишь? - Сережка заглянул мне в глаза и добавил: - А теория твоя, Саня, плохая, по-моему. Выходит, обиженный сам виноват, что обиделся? Не знаю…
Сережка ушел по своим делам, а я отправился к Вальке, размышляя о Сережкиных словах - Сережка торопился и обещал поговорить подробнее потом.
Я боялся не застать Вальку, но он сидел дома в выцветших джинсах и синей старенькой майке, разорванной по шву под мышкой. Валька был в самом мрачном расположении духа. У него и вправду болела голова, притом страшно. Он злился, ругался, то и дело сжимал виски обеими руками, приговаривая: "Вот башка проклятая!" - ничего не помогало.
Мы посплетничали о нашем классе. Морщась от боли, Валька давал самые едкие характеристики каждому, кто у нас был хоть чуть-чуть заметен.
Валькины критерии были завидно просты. С его точки зрения, как я тогда понял, человек должен обладать только тремя качествами: разбираться в радиотехнике, уметь драться и не стараться получать хорошие отметки.
Для Вальки все люди делились на две неравные группы: одна, небольшая, - те, кто строил приемники, знал цену радиодеталей и т. д.; в другую группу входило все остальное человечество - "олухи". Для некоторых делалось послабление: "Он, конечно, олух, в радиотехнике ничего не смыслит, но дерется прилично". Как Валька определял способности к драке, одному богу известно, ибо, насколько мне помнится, к тому времени в нашем классе уже давным-давно никто не дрался.
Сам Валька, таким образом, являл собой воплощенный идеал человека, ибо соединял в себе все три редких достоинства. Особенно удачно развил он в себе последнее из этих качеств: уроков он не просто не делал, а не делал "принципиально".
Я же, например, был, с его точки зрения, совершенно пропащий человек - он мне потом не раз говорил об этом; особенно огорчало его, что вообще-то я парень был ничего, да, видимо, попал в плохие руки, и вот из меня ничего не вышло - ни радиотехники не знаю, ни драться не умею…
Я и смеялся, и сердился, и огорчался Валькиной злости, но слушать его было интересно. Всегда интересно взглянуть на привычное с какой-то другой стороны, другими глазами - это встряхивает и прочищает мозги. Да, кстати сказать, разве мы все не судили о людях в то время так же просто, как Валька? "Хорошо учится - плохо учится". "Спортсмен - неспортсмен". "Активист - неактивист". У каждого свои критерии, но число их у всех было одинаково ограничено. Хотя, по правде сказать, многие характеры и в самом деле укладывались в такие простенькие схемы - в юности люди иногда бывают удивительно бессодержательными.
Мне очень хотелось поговорить с Валькой о Сергее. Было любопытно узнать, что он сказал бы. Но я удержался. Конечно, если бы я мог рассказать Вальке про клятву, про рыжую тетрадь, про "Туманность Андромеды", про Сережкины сидения в комнатке за кухней, - тогда разговор имел бы смысл, а без этого что можно было сказать о Сережке? Ровным счетом ничего. Сережка как пришел в наш класс новичком, так новичком, по существу, и остался.
Убедившись, что с Валькой ничего страшного не произошло и о вчерашней истории в кино он словно забыл, я отправился домой и сел за уроки.
Сережка ко мне в тот день так и не пришел, хотя я ждал его допоздна.
19
Наутро я понес Сережкину папку в школу, но Сережка не явился и на уроки. Вальки тоже, конечно, не было. И мне казалось, будто в классе вообще никого нет - пусто. После уроков я побежал было к Сережке домой, но с полдороги вернулся. Еще наделаю паники… Потом мне стало страшно: а вдруг с Сережкой что-нибудь случилось? Вдруг он и дома не ночевал? Я чуть было не повернул назад, но потом сообразил, что с трех до шести Сережка обязательно появится у Вальки. Если ничего не случилось, конечно. И я помчался к Вальке, боясь опоздать.
Вальку я застал точно в том же положении, в каком оставил его накануне. Он сидел за столом и мотал катушку тончайшей проволоки. Для чего-то она была нужна ему. Неторопливо, но быстро и очень точно укладывал он виток к витку, плотно и тесно. Тонкая, покрытая темным лаком изоляции проволочка тянулась бесконечной нитью с неуклюжей деревянной бобины, а бобина, разматываясь, подрагивала на столе как живая. Рядом, на обломке мраморной плитки, грелся старенький Валькин паяльник с изогнутым жалом.
Валька кивнул пне головой и продолжал мотать. Я постоял, посмотрел из-за его спины, как темные витки покрывают глянцевитую бумагу прокладки. Намотка получалась ровней фабричной. И вдруг нить в Валькиных руках ослабла, бобина замерла - обрыв.
- Вот черт! Дрянь какую то подсунули, - выругался Валька.
Он прижал пальцем намотанные ряды, осторожно зачистил конец проволочки сапожным острым ножом, потом зачистил второй конец обрыва, тронул горячим паяльником кусок канифоли в крышке от коробки монпансье, прижал кусочек третника и, когда он стал таять, набрал капельку металла, быстро прихватил зачищенные и сложенные концы и убрал лишнее. Работа была обыкновенной и не требовала особого мастерства Но у Вальки все получалось артистически: волосок проволоки сразу, без поправок, ложился точно на место, припоя на паяльнике набиралось ровно столько, сколько нужно, - и на сосредоточенном, сердитом Валькином лице пробивались удовлетворение и радость.
Он отложил паяльник, осторожно попробовал, прочно ли получилось, завернул место спая тонкой пропарафиненной бумажкой и медленно сделал первый виток, второй, третий, пошел быстрее, быстрее, шевеля губами и считая про себя - ему нужно было намотать ровно десять тысяч витков. И опять обрыв…
- Вот гниль!
И Валька принялся так же терпеливо и аккуратно паять и укладывать спаянное на место. Дошел до конца ряда, отложил катушку, разогнулся - от напряжения ломило спину.
- Ну, где твой Сережка?
Я и сам прислушивался к шагам за дверью. Каждую секунду я ожидал, что сейчас прибежит, запыхавшись, Сережка, потом мы все куда-то побежим - и произойдет что-нибудь невероятное, очевидно имеющее отношение ко вчерашней истории.
Уже было пять, потом стало шесть. Уже давно пришлось зажечь голую, без абажура лампочку, как-то бестолково свисавшую с потолка посреди комнаты - не над столом и не над кроватью, а просто посередине. Валька все так же невозмутимо мотал - ему хватило бы его катушки на неделю. Я листал старый-престарый номер "Радиофронта" - был такой журнал еще до войны.
Сережка появился уже в седьмом часу. Он не запыхался, не торопился. Он распахнул куртку, достал что-то из кармана и положил перед Валькой на стол. Это была большая тяжелая монета, я никогда раньше ни видал таких.
Валька взял ее, вытащил подол ковбойки и протер монету с двух сторон, как протирают очки.
Я подошел посмотреть - монета была медная, почти черная. Две собачки с пышными лисьими хвостами стояли на задних лапках и держали корону с зубцами. "Сибирская монета" - было выбито по кругу вдоль неровного обода. А на другой стороне вензель- "Екатерина II".
- Это не собачки, - сказал Валька. - Это соболи. А в монете серебро есть. Мне объясняли: в ней есть серебро и потому она считалась дороже обычных и, кажется, была в России запрещена. Только для Сибири. Десять копеек, гривенник. Память о детдоме. - Валька высоко подкинул монету и ловко поймал - она тяжело шлепнулась на ладонь. - А они отобрали, гады. Сказали - холодное оружие, кастет, - объяснил он.
- Теперь пошли, - сказал Сережка.
- Куда? - спросил Валька.
- Тут близко, - сказал Сережка. - Можешь не одеваться. Только рубашку не забудь заправить.
Валька насмешливо пробурчал что-то - у него заметно поднималось настроение - и пошел за Сергеем.
Он как-то сразу привык к Сережкиным странностям, а может быть, ему и привыкать не надо было. Зовет человек - значит, дело есть. Не объясняет зачем - значит, причина есть не объяснять. Что спрашивать?
Валькин дом, как я уже говорил, был построен для студенческого общежития. Это было очень вытянутое пятиэтажное здание из бетона. Если бы оно было обычным, оно имело бы пять или шесть подъездов, а здесь был только одип, с большим неуютным вестибюлем внизу - как в гостинице - и с широкой лестницей.
Мы спустились в вестибюль; Сережка посмотрел вокруг, потом показал Вальке головой: "Узнаешь?"
У окна, спиной к нам, стоял человек в драповом пальто с широким поясом. Увидев его, Валька остановился.
- Вотеём! - произнес он нечто непонятное, словно заклинание, и это вдруг развеселило Сережку.
Он так громко расхохотался, что люди стали оглядываться на нас; Валька тоже засмеялся. Один я ничего не понимал.
- Узнаешь? - проговорил Сережка, подойдя к человеку в пальто и показывая ему на Вальку.
- Узнаю, вотеём, - пробормотал человек.
Ему было лет двадцать пять, а то и все тридцать. Кепку он держал в руках за спиной, черные волосы были аккуратно зачесаны. "Вотеём" - это у него была такая приговорка. Я так и не разобрал ее смысла. Он произносил это словечко в самые неожиданные моменты и при этом, шумно всхлипывая, набирал воздух.
- Ну что, разве мы тебя, вотеём, били? - с ходу напустился человек на Вальку. - Говори, вотеём!
Он опять всхлипнул, словно рыдания душили его. Это производило комический эффект: сердиться на такого человека было невозможно.
- А нет? - сказал Валька. - Не били?!
- Так ты же меня сам, вотеём, двинул, смотри! - Человек с возмущением показал пальцем под глаз - там и вправду было что-то вроде синяка. - Думаешь, нам-то что? Нам, вотеём, в цеху говорят: иди в дружину дежурить! Ну, идешь, вотеём!
- И бить людей велят? - спросил я.
- А мы били? - опять встрепенулся человек, но, взглянув на Сережку, вдруг добавил примирительно: - Ну, если что не так… Извини, вотеём, извини… А дело зачем заводить? Сами, вотеём, и намаетесь…
- Ну ладно, кончаем спектакль! - Сережка не стал дожидаться Валькиного ответа. Он всех держал в руках, не давая возможности произнести лишнее слово.
Человек начал надевать свою кепку, а мы побежали вверх по лестнице, обгоняя друг друга.
- Вотеём! - обернулся к нам Сережка.
- Вотеём, вотеём, - ответил ему Валька, громко всхлипывая. И гордо добавил: - А я ему и вправду двинул здорово, даже рука болит.
В комнате нас снова охватило веселье. Из этого самого "вотеём" сделали победный клич; оно заменяло нам все выражения, какие есть на свете, да и вообще с того вечера мы трое понимали друг друга с полуслова. Мы устроили тогда грандиозную свалку в Валькиной комнате. Беспорядка там наделать было невозможно - там всегда был беспорядок.
Поздно вечером отправились мы с Сережкой по домам. Валька пошел проводить нас.
- А ведь и вправду легче стало, - вдруг признался он и благодарно посмотрел на Сережку.
- Так, немного, - сказал Сережка. - А то ведь жить было бы нельзя! - прорвалось у него.
Он так печально и страстно проговорил это, что видно было - ему хотелось бы сказать очень многое, но он удержался. Лишь добавил, взглянув на меня:
- И никакой "защитный механизм" не помогает…
20
Наша Анна Николаевна не очень-то вникала во взаимоотношения между ребятами. Для нее весь класс четко делился на отличников, троечников и двоечников. Для каждого была отведена своя ступень, графа и клеточка. И если кто-нибудь соскальзывал с отведенной ему графы и получал две-три отметки похуже, чем обычно, Анна Николаевна немедленно начинала искать дурное влияние. Влиять, по ее мнению, можно только плохо - в хорошее влияние она, кажется, не верила. Каждый день от нее можно было услышать: "Краснов, вы плохо влияете на Бирюкова", "Андреев, вы поддаетесь дурному влиянию Лобусова".
С пятого класса Анна Николаевна была с нами на "вы". У нее было много странностей. Сколько я помню ее, она ходила в темно-коричневом платье со стоячим воротничком, ну, точно как школьная форма. Маленькая, подвижная, в этом своем коричневом платьице, она и сама походила на школьницу. Школьница-старушка.
"Дорожкин, опять вы манкируете уроками?" - говорила она, и это звучало гораздо величественнее, чем если бы она сказала просто: "Опять ты прогулял физику?"
Как часто случается с добрыми людьми, Анна Николаевна больше всего боялась "распустить" класс и потому бранила нас, кричала на нас что есть мочи, широко раскрыв глаза. Она любила нас и опекала и потому не жалела ни сил своих, ни голоса, и так она кричала в разных классах уже три десятилетия подряд, отчего голос ее давным-давно осип, и хриплые ее крики никого больше не пугали и не раздражали.
Мы даже по-своему любили Анну Николаевну. Мы гордились, например, что она очень хорошо знает немецкий и является соавтором учебника для седьмого класса. Во всяком случае, когда я начинал свои "пушкинские" беседы с Ирочкой Петровской, я первым делом сообщил ей, что наша Анна Николаевна - автор учебника. И это произвело впечатление на Ирочку.
Надо еще сказать, что немецкий Анна Николаевна вдалбливала в нас с поразительной настойчивостью, я бы даже сказал - с ловкостью. Другого слова не подберешь. Тут был какой- то фокус: как ей удавалось делать это среди невообразимого шума, царившего на ее уроках? Вопреки нашему абсолютному презрению к немецкому языку?..
Сережкин прогул не остался незамеченным.
- Вы начинаете манкировать уроками, Разин! - гневно кричала Анна Николаевна, тыкала пальцем в журнал и устремляла на Сережку испепеляюще-пронзительный взгляд, словно хотела вырвать ответ из самой глубины его души. - Вы мне не нравитесь, Разин! Вы мне все меньше и меньше нравитесь!
Нетрудно представить, какую тревогу подняла она, когда заметила, что Сережка стал дружить с Валькой Дорожкиным. Она считала, что отличники должны дружить с отличниками, троечники - с троечниками, а двоечники вовсе не должны ни с кем водиться, но день и ночь сидеть над книгами и подтягиваться. Сережка в ее глазах был потенциальный отличник, а Валька - явный двоечник, и следовательно, ничего хорошего от их дружбы ожидать было нельзя. Дорожкин плохо повлияет на Разина - это Анна Николаевна считала неминуемым.
- Так что же вы предлагаете, Анна Николаевна? - спросил ее как-то Сережка, терпеливо выслушав очередную тираду.
- Оставьте Дорожкина в покое!
- Aber das ist unmöglich! - почти ласково сказал Сережка с великолепным о-умляут.