Я хочу жить - Виктор Сидоров


В повести Виктора Сидорова "Я хочу жить" рассказывается о жизни детского санатория в суровые годы Великой Отечественной войны.

Содержание:

  • Тетрадь первая 1

  • Тетрадь вторая 7

  • Тетрадь третья 12

  • Тетрадь четвертая 17

  • Тетрадь пятая (неоконченная) 20

Виктор Степанович Сидоров
Я хочу жить

Светлой памяти сына Саши

Тетрадь первая

Запись первая

Мы лежим на просторной, во всю длину одноэтажного корпуса, веранде. Справа двери в палаты, слева стеклянная стена, а за ней раскаленный песок и море.

Я никогда не видел моря и смотрю на него часами. Оно всегда разное, это море: то темное и хмурое, то светло-зеленое, то многоцветное, то седое. Мне оно кажется живым чудищем, беспокойным, сердитым: целыми днями и ночами ворочается, ворчит, шумит, ухает. Но иногда у него появляется доброе настроение, оно вдруг присмиреет, распластается вдоль берега и ластится, ластится, вылизывая мелкую разноцветную гальку… А вообще, грустное чудище - море. Гляжу я, как скользят косокрылые яхты, как уходят за туманный горизонт большие корабли, и представляю себя то юнгой, то знаменитым путешественником. Я плыву на этих кораблях в дальние страны, открываю необитаемые острова, спасаю потерпевших кораблекрушение…

Только все это пустые мечты. Не быть мне ни юнгой, ни путешественником. Медленно ощупываю твердый, как камень, гипс, которым скованы нога и поясница. Ни встать, ни сесть. От гипса тянет холодной мертвечиной, будто я древнеегипетская мумия.

А на веранде галдеж, смех, бреньканье гитар и мандолин. Это мои новые товарищи. "Тубики", как они называют себя. Удивительные ребята - веселые, шумливые, по уши занятые какими-то делами, будто совсем не больные, будто собрались сюда отдохнуть и поразвлечься.

Когда я узнал, что многие из них лежат здесь уже по два - три года и, может быть, пролежат еще столько, у меня волосы зашевелились. Я думал, еду на месяц, от силы на два, а тут - годы! Не год, а годы! Без мамы, без Димки и Тани, без своей, школы, без нашей реки, без друзей…

Мне вдруг стало так тоскливо и одиноко на этой шумной веранде, так захотелось домой, что я дернулся, чтобы сбросить с койки ноги, но тут же притих: острая боль прошила спину.

Долго лежал, прикрыв глаза, и не заметил, как из-под ресниц поползли слезы. Нет, не от боли - от обиды и бессилия.

Запись вторая

У меня были три мечты. Первая - еще в четвертом классе - стать барабанщиком, вторая - иметь гоночный велосипед и, наконец, третья, совсем недавняя, - устроиться в цирк. Это после того, как я впервые увидел настоящее цирковое представление.

Что за красотища! Музыка, огни, факелы. Белые кони в алых попонах, тигры, львы, ягуары. А фокусники! А наездники! А акробаты! Что они выделывали на проволоке, на трапециях и кольцах! И ведь где - под самым куполом! Особенно мне понравились двое: мальчишка и девчонка. Мальчишка - поменьше меня, а девчонка - совсем кнопка. Их номер - "ласточки". Вот уж действительно они были как птицы: так и летали с трапеции на трапецию. Весь цирк то замирал, то облегченно ахал. Такое не каждый день увидишь.

Вышел я из цирка сам не свой: буду акробатом! Дома, в школе, на улице только и думал об этом.

Однако мне не везло.

Барабанщиком я так и не стал. Из-за рыжего Борьки Сурова. Никогда не забуду тот наш первый пионерский сбор… Борька знал, как я хотел стать барабанщиком, как сплю и вижу блестящий красно-белый барабан и две полированные кленовые палочки… Я не раз говорил об этом Борьке. А тут вдруг, когда начали выбирать знаменосца, барабанщика и горниста, он, как ошпаренный, вскочил с табуретки, закричал, протягивая руку к пионервожатой: "Серафим Петровна, Серафим Петровна! Пусть я… Пусть я буду барабанщиком! И хочу! Я умею барабанить. Вот увидите! Я как юный коммунар буду!.."

Я убежал со сбора, плакал под чьим-то забором и проклинал Борьку. Прошло много времени, пока обида не утихла. Но с тех пор не могу терпеть рыжих. Как замечу этакого красноголового да с веснушками по всей роже, так и думаю: обязательно пакость устроит… Ну да ладно, это к делу не относится.

Вторая мечта тоже не исполнилась. Отец погиб на войне с белофиннами, а нас у мамы оставалось трое: не до гоночных велосипедов.

А третья… Я ведь понимал, что вот так, с бухты-барахты, меня не только не примут в цирк, но и близко к нему не подпустят. Надо было хоть что-то уметь делать. А что мог я? На турнике малость да на брусьях - то, чему в гимнастическом кружке учили.

Поэтому прежде чем попытать счастье, решил разучить какой-нибудь трюк. Смастерил пару трапеций, подвесил их на толстых горизонтальных ветках черемух, что росли у нас во дворе. На одну черемуху братишку, Димку, посадил, на другую залез сам, ухватился за перекладину трапеции и повис над землей. Когда раскачался как следует, крикнул Димке, чтобы он толкнул мне навстречу вторую трапецию. Он толкнул, но я промазал… Никакой боли я тогда не почувствовал - потерял сознание.

Прошла неделя, другая, минул месяц, а я все болел. И чем дальше, тем тяжелей. Иногда выходил хромая, согнутый, как вопросительный знак, на улицу посидеть на скамейке. Всюду белым-бело, сугробы чуть ли не с дома. Ребята играли в снежки, бегали на лыжах, кувыркались в снегу. Крик, гам, смех. А я только смотрел да вздыхал.

Заходили ко мне ребята из класса, рассказывали новости, делали веселые рожи, разговаривали так громко, будто я глухой, хлопали меня по плечу, выкрикивали что-то вроде: "Держись, Санька! Мы еще добегаем, еще покажем!.." Я понимал - жалко им меня, вот и шумят, бодрятся…

Приходила и Анька Кутузова - мы с ней за одной партой с первого класса сидели. Хорошая девчонка, ничего не скажешь. Сколько раз мы ссорились, дрались - не сосчитать. Ей, конечно, всегда доставалось больше, но она не ныла и не жаловалась. За это я ее даже уважать стал. Сказал однажды:

- Давай, Анька, дружить. У меня, вишь, мускулы какие, - заступаться буду, да и вообще…

Она глянула на меня исподлобья, скривила губы.

- Фи, нужен ты мне со своими дурацкими мускулами.

Я тогда здорово обиделся на Аньку и только поджидал удобного момента, чтобы отомстить ей. Но так и не отомстил: вскоре случилась со мной эта беда.

Однажды Анька пришла тихая и грустная:

- Сегодня Валька Будкеев хотел на твое место пересесть - не пустила. И вообще никогда никого не пущу… Мы будем дружить с тобой. До самого десятого класса. Ладно?

Я ничего не ответил, только сглотнул твердый ком, который подкатил к горлу. Разве я мог сказать Аньке, что она зря не пустила на мое место Вальку Будкеева, что поздно говорить о дружбе. Нет больше быстроногого Саньки Чеканова, подбиты у него крылья… Врач сказал, что у меня туберкулез кости и что, если немедленно не взяться за лечение, останусь я на всю жизнь калекой, а то и пововсе загнусь…

Мама почернела от горя. Плакала. Глядя на нее, хлюпала пятилетняя Танька. Один лишь Димка держался да еще меня уговаривал: "Ты, Санька, не гляди на них, не расстраивайся. Я тебе костыль сделаю. А если не хочешь, то и без костыля обойдемся: об мое плечо обопрешься…"

Через месяц мама выхлопотала мне путевку в санаторий. Далеко. В Крым. В Евпаторию.

Запись третья

Когда уезжал из дома, в городе бушевал такой буранище, что за три шага ничего не было видно. Здесь - солнце, зелень, теплынь. Сколько учил по географии, а лишь теперь по-настоящему понял, какая огромная наша страна. Только сюда бы здоровому приехать. А так что: лежишь колодой да глядишь в окна. А что увидишь, что узнаешь? Даже в море не cкупнешься, хотя вот оно, в ста шагах.

Я приехал сюда в санитарном вагоне. Нас таких, разных больных ребят и взрослых, набралось по пути человек пятнадцать. Ехали вместе до самого Симферополя, а оттуда кто куда: в Феодосию, в Алушту, в Симеиз, в Качу на автобусах и самолетах. Я очень хотел полететь на самолете - ни разу в жизни не довелось летать. Однако не повезло: в Евпаторию шла железная дорога, и я поехал дальше в том же вагоне, надоевшем мне до чертиков.

До санатория от вокзала пришлось добираться пешком - не знаю, почему не было автобуса. Санитарка тетя Зина, которую послали встретить меня, прямо-таки извелась от злости: ругала то шофера, который, "черт губастый, наверное, прохлаждается в пивнушке", то санаторские порядки, то спою "горькую судьбину", потому что только ей так "везет" - плестись за здорово живешь.

А я был рад, что шел, - хоть что-то успел увидеть.

Правда, идти мне было те очень легко: и нога болела, и одет и был тяжело, по-зимнему: шуба-борчатка, шапка и валенки с галошами. Откуда я знал, что здесь такая теплынь. И мама от горя, наверное, забыла об этом. Прохожие с удивленном глядели на меня, а некоторые даже оборачивались: откуда, мол, взялся этот эскимос! А на какой-то улице из калитки выскочили две девчонки в белых панамках. Увидели меня, остолбенели. Одна как закричит:

- Ой, Катя, гляди, какой дед-морозик! Совсем настоящий!

А Катя - так бы и влепил ей затрещину! - фыркнула, как кошка:

- Фи, какой там дед-морозик! Он просто боится простыть. Маменькин сыночек…

Эх, думаю, привезти бы вас к нам на мороз, да в буран, да снег по пояс! Посмотрел бы, что вы тогда запели бы, куда бежали бы в своих форсистых панамах!

А в общем мне было наплевать на все эти слова, ахи и охи. Шагал я по городу, и до того мне здесь все казалось чудно - не сказать. Будто очутился я совсем в чужой стране. Нее было не таким: и улицы, и дома, и деревья, и даже люди.

У нас, например, тополя огромные, раскидистые. Под таким деревом в самый жаркий день прохладно. А здесь они будто веретена на тонких ножках. И не зеленые, а какие-то белесые, словно выцвели на солнце.

А вот улицы здорово понравились: ровные, чистые. Дороги и тротуары из асфальта. Дома почти все белые с красными крышами, стоят, будто грибы-мухоморы. А вокруг них деревья и кусты. И почти все зеленые, как будто уже разгар лета, а не март. Кое-где на клумбах даже цветы цвели. Если бы не сам их увидел - не поверил бы. У нас и летом на улицах цветы не растут: не садят их. И асфальта нигде не найдешь - дороги вымощены булыжником. И то не все - главные. А тротуары деревянные, узкие, в четыре доски. Дома тоже деревянные - из толстенных бревен. Поэтому улицы кажутся серыми, скучными.

А здесь всюду шумно, пестро и полно народа. Никто никуда не торопится, гуляют себе, разговаривают, смеются.

Какие-то тетки прямо из своих дворов переговариваются через улицу. Кричат так, будто хотят, чтобы их на другом конце города слышали.

Одна перегнулась через оградку, опрашивает:

- Маша, а это верно, что у Маркушихи коза подохла?

Другая радостно отвечает:

- Обе подохли. Враз. Маркушиха воет, будто по родственникам.

Первая захлопала руками по бедрам, обрадовалась, видать:

- Наконец-то покарал господь старую ведьму. Пойду счас к ней, погляжу.

Я постоял, постоял, послушал их - ну и громкоговорители! У нас такого сроду не бывает.

В санаторий мы пришли уже после обеда. Я ожидал увидеть какой-то необыкновенный дворец, вроде тех, что рисуют в сказках. А тут стоят четыре или пять длинных одноэтажных дома, или корпуса, как здесь их называют. Правда, красивые они - из белого камня, со стеклянными верандами и большими окнами. Между корпусами густые аллеи, дорожки, посыпанные желтым песком, и везде разные статуи и фонтаны.

Я сильно устал и присел на скамейку, а санитарка тетя Зина пошла в контору - небольшое двухэтажное и тоже белое здание.

На сердце у меня было тяжело и тревожно: все думал о том, что меня здесь ожидает, как я буду жить без мамы, один, так далеко от дома.

Где-то за спиной у меня что-то беспрерывно гудело и ухало. Я даже чувствовал, как дрожала земля. Этот гул я слышал, еще когда мы подходили к санаторию. Теперь он стал сильнее. Я оглянулся: за скамейкой густые кусты, а за ними Деревья. Что же это такое гудит?

Я поднялся и пошел посмотреть. Только миновал деревья - и вскрикнул от неожиданности и удивления: передо мною лежало море! Сначала широкая желтая полоса песка, я за ней море, огромное, бескрайнее, как небо! Было тихо, безветренно, а оно катило к берегу волны и шумно плескалось.

Так вот оно какое, море!

Говорят - Черное! А оно какое-то зеленоватое, даже не синее, как я всегда думал.

Я забыл об усталости, о том, что болит нога, чуть ли не бегом бросился к морю. Но не сделал и пяти шагов, как услышал: меня зовут. Я вернулся к конторе. "Ладно, - подумал я, - завтра обязательно приду сюда".

Завтра! Если бы я знал, что будет завтра.

Запись четвертая

Ничего я больше не увидел и не побывал у моря: на другой день меня запеленали в гипс, словно куклу какую. Запеленали и отнесли во второй корпус. Обидно до злости.

А тут еще положили рядом с рыжим. Вот уж верно: когда не везет, так во всем. Разве мало ребят на веранде? Так нет, обязательно с рыжим.

Его зовут Ленька. Ленька Рогачев. Лицо у него, как и положено, все в веснушках, в коричневых и больших, словно поджаренные лепешки. На носу очки - сова и сова.

Пусть только полезет с разговорами и расспросами - сразу отошью. Чем меньше дел имеешь с рыжими, тем лучше.

Однако Ленька не лезет. Только раз, когда меня принесли, осмотрел внимательно, спросил:

- Математику любишь?

Я, конечно, ничего не ответил, будто и не слышал вопроса.

Ленька буркнул что-то под нос и уткнулся в истрепанную, захватанную жирными пальцами тетрадку. Лежит, пишет, черкает, погрызет карандаш и снова пишет.

Однажды я не вытерпел.

- Сочиняешь, что ли? Стихи?

Ленька поднял от тетради глаза, недовольный, хмурый.

- Стихи?! Глупня какая… Это вон к Пашке Шиману обращайся: он любит слюни по бумаге размазывать. Лирик… Я бином Ньютона вывожу.

Я засмеялся.

- Зачем? Он и без тебя давно выведен. Ньютоном.

Ленька как-то очень жалостливо и презрительно окинул меня взглядом, произнес медленно:

- Я эту формулу вывожу своим способом. Понял? А в общем, отстань и не мешай.

Как косой скосил, черт рыжий. Тоже мне - Лобачевский! Гений конопатый! Вышло, что я к нему навязываюсь. Как раз мне этого не хватало. Ладно, пообвыкну немного - переберусь на другое место.

Сразу за Рогачевым лежит тот самый лирик, Пашка Шиман. Он немного важничает, но в общем парень, по-моему, неплохой. По крайней мере, не хуже рыжего Рогачева. Дальше - Мишка Клепиков, большеухий, крикливый и задиристый. У него болит позвоночник, а он вертится в гипсовой кроватке, как будто туда колючек насовали. Клепикова уже и ругали и умоляли, а ему все нипочем. Тогда наш заведующий отделением Сергей Львович приказал привязать его на неделю. И вот Мишка уже второй день лежит спокойно, только головой вертит. За ним щупленький, розовощекий, с тонкой улыбочкой Травкин, которого все называют Фимочкой. Остальных я пока не знаю - далеко от меня.

Мы занимаем одну половину веранды, другую - девчонки. Когда надо, они отгораживаются от нас ширмой.

Это все по левую руку, а справа лежит один Ванька Боков, толстяк и обжора. Дальше за ним столик и шкафчик дежурной сестры, диван, цветы и широкая двустворчатая застекленная дверь на пляж.

Вот и все, что я смог узнать и увидеть за две недели. Не очень много. И самое горькое то, что хоть год лежи, все равно большего не увидишь. Перед глазами одно и то же: веранда, палата, пляж… И люди одни и те же. Не хочешь, а затоскуешь.

- Саньш, а Саньш, что скучный такой? Дом, поди, вспомнил?

Я повернул голову, усмехнулся невольно: ну и рожа у этого Ваньки Бокова! Щеки пухлые, как подушки, - ушей не видно. Нос маленький, торчит, словно дуля. Глаза круглые, желтые. Верхняя губа по бокам оттопырена: у Ваньки растет еще одна пара клыков прямо над основными. За эти клыки он получил кличку "Кабан". Ванька "сидячий". У него болит колено.

Ребята все время подсмеиваются над Ванькой и каждый норовит как-нибудь насолить ему. Особенно старается Фимочка. Он просто изводит Ваньку насмешками. А Ванька не обижается. Или только делает вид, что ему наплевать: со всеми дружен, к каждому лезет с советами и помощью.

Увидав мою усмешку, Ванька сразу нахмурился, а круглые глаза уставились настороженно.

- Я не так сказал?

- Чудак ты, Ванька… А думал я точно - о доме. Лежать уж больно долго…

Брови у Ваньки поднялись.

- Ты не горюй, Саньша. Привыкнешь - не так скучно будет. Главное - чтоб здоровье. Ешь поболе да лежи посмирнее, глядишь, через годок и встанешь. А здесь весело: кино бывает.

Ванька помолчал, потом добавил по-деловому:

- Слышь, Саньша, скажи Сергей Львовичу, пускай тебе двойную порцию выпишет.

Я снова усмехнулся: в самом деле - чудак! Он думает, что мне только и не хватает в жизни этого: двойных порций…

Запись пятая

Дома я очень переживал, что с каждым днем все больше и больше отстаю в учебе. Мама уговаривала, убеждала, как могла, что для меня сейчас главное - здоровье, что вот съезжу в Крым, вылечусь и тогда возьмусь за учебу и, авось, нагоню упущенное.

Эх, да где там! Мы оба понимали: пропал для меня учебный год окончательно. Не быть мне больше с моими друзьями, с которыми начинал учиться, - все они пойдут теперь на класс впереди. Разве не обидно?

И вдруг я узнаю - в санатории школа-десятилетка. Когда мне сказали - не поверил. Где такое бывает, чтобы больные, которые не то что лежат, а сдвинуться с места не могут, в школе учились?! Но пришла завуч, расспросила меня, в каком классе учился, по каким предметам отставал, и сказала, что сегодня мне выдадут тетради и учебники, а завтра я начну заниматься.

И вот я уже, считай, полмесяца учусь. Здорово! Представляю, как удивятся ребята там, дома, когда узнают об этом, как обрадуется мама.

У нас всегда по четыре урока - с девяти до часу. В это время каждая палата превращается в класс. Здесь все по-настоящему: доска, стол, стул, разные учебные пособия, только мы не сидим за партами, а лежим на своих койках, и учителя наши в белых халатах.

У нас койки на колесиках с резиновыми шинами, удобные и легкие. На них мы не только днюем и ночуем, но и "разъезжаем" то всем нашим "делам": в баню, в клуб, в кабинеты врачей и, конечно, в "школу".

В нашей палате седьмой класс. В нем всего девять человек: Ленька Рогачев, Фимочка, Мишка Клепиков, Пашка Шиман, Ванька, я и три девчонки.

Девчонки - языкастые и колючие. Особенно Зойка. На вид она кажется ничего себе: кругломорденькая такая, волосы завитушками. А вот глаза и язык просто ножницы: обстригут - не заметишь. Ехидная - ужас. Но все равно ребята из шкуры лезут, чтобы ей понравиться. Даже смешно глядеть, как они стараются. Фимочка, как только свезут нас, острит не переставая, а сам все время поглядывает: что Зойка, улыбается или нет? Он готов сам себя в дурака превратить, лишь бы она улыбнулась. Пашка Шиман наоборот: напускает на себя такую печаль, будто с ним стряслась беда, стонет, вздыхает тяжело, пишет и рвет какие-то бумажки. И тоже поглядывает на Зойку: не спросит ли, что у него случилось? Мишка же Клепиков при девчонках просто глупеет: вертится, шумит, лезет ко всем с идиотскими вопросами. А то вдруг сморозит что-нибудь и потом хохочет во всю глотку.

Дальше