Синявский Казачья бурса - Георгий Шолохов 15 стр.


Хозяина нашей новой квартиры давно не обеспечивали ни паи, ни сословные преимущества. Выручало его ремесло портного. Он обшивал и снаряжал на военную службу молодых казаков.

Мне уже был знаком двор Каханова. Я не забыл, как три года назад, перед поступлением в школу, мы с отцом заехали ранним утром к портному, чтобы заказать ученическую форму. На зов отца вышел тогда согбенный мужчина с впалой грудью и желтым лицом и, надрывно кашляя, стал снимать с меня мерку. Когда он наклонялся близко; ко мне, прикладывая полоску бумаги к моей груди, я ощущал тяжелый, смешанный с водочным перегаром запах. Лицо Каханова было в отечных припухлостях, на щеках горели красные нездоровые пятна.

Мы перебирались в кухоньку Кахановых в конце августа, накануне перехода моего во вновь открытый четвертый класс. День клонился к вечеру. Надоедливый суховей мел по улице песчаную пыль. Чахлые акации, серые от нее; скучно шелестели подсыхающими листьями. Бывают такие невеселые дни, когда природа и сами люди кажутся одинаково скучными.

Когда с подводы разгружали наш домашний скарб, ко мне подошел стройный мальчуган лет четырнадцати с тонким серьезным лицом и умными карими глазами и просто спросил:

- Тебя как зовут?

Я назвал себя. Он с любопытством уставился на меня.

- А меня - Ваней. Мы будем жить в одном дворе… - Надо познакомиться. Ты любишь читать?

- Люблю.

С этого и началось мое знакомство с Иваном Кахановым. На другой день мы лежали с ним на пригорке, на запыленной, усеянной сухим гусиным пометом траве, и продолжали разговор о книгах. Тут я был посрамлен. Ваня Каханов прочитал намного больше меня, о некоторых книгах я услыхал впервые. Он называл имена неизвестных мне авторов, а я только удивленно таращил на него глаза, Его познания в географии и истории тоже намного превосходили мои. Названия чужеземных рек, морей, тропических: стран и островов заманчиво звенели в моих ушах: Миссисипи, Ориноко, Амазонка, Занзибар, Борнео, Гонолулу, Самоа…

В моем воображении названия эти окрашивались в туманно-радужную дымку. Я ощутил пряный аромат романтики далеких, неизвестных стран. И чувство это с особенной силой пробудил во мне юноша с мечтательно-серьезными глазами… Он был старше меня на два года, учился и пятом классе Елизаветовского станичного двухклассного" училища и готовился поступать на казенный счет в учительскую семинарию. А я только что прошел три отделения, мы и слыхом не слыхали о существовании таких наук, как: география, геометрия, история, естествознание… Во мне и тот же вечер вспыхнула страсть к продолжению образования. И мне впервые повезло - страсть эту отец и мать не оставили без внимания по простой причине: нашу церковноприходскую "бурсу" местные и станичные власти решили: преобразовать в такое же, как в станице, двухклассное училище и учредить четвертое и пятое отделения… Кроме религиозно-церковных предметов, в общий курс вводились те, о которых так увлекательно рассказывал Ваня Каханов…

Никогда не забуду тот памятный августовский вечер, когда рядом со мной, на усыхающей после жаркого лета траве, лежал Ваня и, покусывая былинку, ровной, грамматически правильной речью неторопливо говорил:

- В семинарию меня берут, как сына казака, на казенный счет. Но что такое семинария? Да, она может дать возможность получить место учителя вот в такой школе, как наша. Но мне надо сдать на аттестат зрелости. Правда, на учение в гимназии у моего отца не хватает пороху. Но я подготовлюсь в семинарии и сдам экстерном за полный курс классической гимназии, чтобы пойти в университет. Вот моя мечта! Университет! Ах, Ёрка, какое это слово! Какое счастье! Но средства, средства… Отец часто запивает, он и мать больны туберкулезом. Они еле сводят концы с концами, на них нет никакой надежды. Тут уж придется что-то придумывать самому, может быть, зарабатывать уроками…

Карие глаза моего нового приятеля сверкали. Он нравился мне все больше. В нем было что-то особенное, чего не было у прежних моих школьных друзей - Пети Плахоткина, Афони Шилкина, Вани Рогова, даже у гордившегося своим казачьим званием Семы Кривошеина. Я еще не мог понять, что это такое: правильная, иногда книжная, речь, необычно сдержанные манеры или опрятность в обыкновенной ученической одежде? Рядом с ним я чувствовал себя неотесанным хуторским парнишкой. Мне захотелось обязательно походить на него. Ваня сурово, а порой излишне придирчиво поправлял мою изобилующую местными, хуторскими оборотами и словечками речь. Я внимательно прислушивался к каждому его слову, прежде чем сказать что-нибудь, обдумывал каждую фразу.

Надвигался вечер, Ваня вскочил и сказал испуганно:

- Э-э, Ёрка, заговорились мы с тобой, а мне давно пора домой. Отец задаст мне нахлобучку. Идем.

Я тоже чувствовал сожаление, что разговор наш так быстро прервался, хотя мы и проговорили не менее двух часов.

На узком бледноватом лице Вани застыло беспокойство, причину которого ему не хотелось выдавать. Может быть, ему было стыдно признаться в том, что он, такой серьезный и большой, боится отца?

Когда мы подошли ко двору, солнце уже заходило. Не успели войти в калитку, как Иван Александрович Каханов налетел на сына, как коршун. Он сразу же стал хлестать его по чем попало хворостиной.

- Болван! Лодырь! Паршивец! - обрушились на моего друга перемежаемые кашлем ругательства. - Ты где ходишь? Я что тебе велел? Где гуси? Где гуси, мерзавец? Я тебе велел пригнать со степи гусей…

И опять удары по спине, по голове, по лицу. Ваня прятал голову в согнутых локтях, но не убегал и вдруг захныкал самым жалким образом:

- Папа, я забыл… Я пригоню гусей… Сейчас же пригоню.

Куда девались его взрослость, сдержанно-солидные манеры! Мне было очень неловко, ведь в какой-то мере и я был виноват в забывчивости приятеля: мы так увлеклись разговором.

Когда вспышка гнева Каханова иссякла и хворостина перестала скакать по узким плечам сына, Ваня тотчас же вытер слезы, оглянулся на скрывшегося в курене отца, произнес с прежней серьезностью:

- Отцу извинительно. Он расстроен жизнью и болен. Идем, друг, поищем этих отвратительных гусей.

Мы пошли в степь, пригнали гусей домой, и я получил таким образом еще час для интересного, обогащающего меня разговора.

А через неделю Ваня уехал в станицу доучиваться в двухклассном училище, и мы на всю осень и зиму потеряли друг друга из виду.

Пчелы выручили

Наша "бурса" расширялась. В двух новых классах расставили парты, для пятого класса приспособили бывшую школьную кладовую, тесную комнатку с единственным окном. Но она пока оставалась пустой, так как учеников для пятого класса еще не было.

Произошли изменения и в составе учителей. Ушел от нас Степан Иванович - его перевели в другое село заведовать церковноприходской школой. Уехал он из хутора после окончания учебного года как-то незаметно, и ученики не могли его проводить. Да и мало кто горел таким желанием: дети не льнули к нему.

На смену Щербакову из учебного округа прислали нового заведующего с женой. Эти педагоги принадлежали к категории "классиков". Оба они, Леонов и его жена, окончили учительский институт, оба преподавали в гимназии и, по слухам, из-за каких-то интриг были переведены в казачий хутор.

Иван Исаевич и Александра Николаевна совсем не походили на наших диких "бурсаков". Запомнилась мне первая встреча с ними. Уже в августе 1913 года, перед началом нового учебного года, нас, учеников, выдержавших экзамен за третий класс и пожелавших учиться в четвертом, собрали в школе. Таких желающих продолжать образование из всех трех начальных школ - одной мужской, другой смешанной и третьей женской - на весь хутор, с населением до трех тысяч, оказалось не более двадцати человек. Большинство из них были дети зажиточных казаков, лавочников, прасолов и ремесленников.

Отцу очень хотелось продолжить мое образование и, хотя он не был уверен, что сможет при одолевающей нашу семью нужде оплатить правоучение и стоимость учебников еще в течение двух лет (а учебников теперь надо было покупать втрое больше), все же послал меня для знакомства с новым школьным начальством.

Я очень обрадовался, когда увидел в школе нескольких своих прежних соучеников. Но большинства ребят, с которыми я учился во втором и третьем классах, все-таки не было. Для многих способных учеников третьим годом и закончилось образование.

Мы сидели в проветренном, освеженном за время летних каникул, заново оштукатуренном классе и ждали нового заведующего.

Наконец дверь отворилась, и вошел Иван Исаевич, а за ним - Александра Николаевна. Мы не особенно дружно встали, еще не уверенные в том, что это и есть те, кого мы ждали. Меня поразил их необычный, городской, на мой взгляд, прямо-таки барский вид. Мы привыкли видеть всегда небрежно одетого, в измятой, вылинявшей тужурке, Степана Ивановича, иногда являвшегося в класс прямо с работы на пасеке или у себя дома, небритого, часто нетрезвого, в обычной, несвежей сатиновой или ситцевой косоворотке.

Совсем иное впечатление произвели Иван Исаевич и его супруга. При их появлении класс сразу же наполнился незнакомым ароматом духов. Тужурка Ивана Исаевича из дорогого тонкого сукна, с бархатными петлицами и блестящими пуговицами, казалась только что снятой с вешалки первоклассного портного. На ногах блестели начищенные до глянца модные штиблеты. Между отворотами тужурки, опоясанная шелковым пояском, отливала светлой голубизной такая же шелковая русская рубаха. Этот вольный, с некоторым чиновничьим и вместе с тем кокетливо-демократическим лоском, костюм очень соответствовал всему облику Леонова. Широкоплечий, с длинным русацким носом и щетинистыми, росшими врастопырку изжелта-белесыми усами, он был в полном смысле интеллигентом из мужиков. И вместе с тем лицо и руки у Ивана Исаевича были холеные, бело-розовые, по-видимому, знакомые только с душистым мылом, ногти тщательно острижены.

Еще больше "аристократического", барского было в Александре Николаевне. Эту в полном смысле светскую даму, привыкшую к избранному обществу, странно было видеть в нашей бедной школе, и непонятно, по какой причине она попала в наш заплесневелый хутор. Платье ее поразило нас так, будто мы увидели перед собой не обыкновенную учительницу, а графиню. Кружева на груди ее сияли белизной, в ушах зелеными огоньками крупных изумрудов горели серьги, на руках сверкали перстни.

Мы, в большинстве своем одетые во что попало, плохо отмытые после работы в степи, запыленные и загорелые мальчишки, испуганно приникли к партам при виде такого великолепия. Учительница оглядывала наши плохо остриженные, взлохмаченные головы не только презрительно, но и откровенно брезгливо. На ее смуглом некрасивом лице с выпуклыми глазами и капризным тонкогубым ртом было написано: "И эту неумытую, дурно пахнущую деревенщину, а не приличных, чистеньких гимназистов я буду учить! Боже мой! За что такое наказание!".

Я не помню точно, в чем заключалась первая беседа новых учителей с нами. Иван Исаевич говорил мало, держался так, будто знал нас давно и сразу перешел к делу - к приобретению учебников для четвертого класса. Он диктовал нам их названия и цену, а мы записывали в тетрадки. Учебников набралось до десяти. Тут было все, о чем я мечтал: история, география, геометрия, естествознание, этимология, синтаксис, хрестоматия для литературного чтения, учебник по математике…

Я подсчитал их стоимость - что-то около пяти рублей, и меня прохватила дрожь. Десять рублей за правоучение и пять за учебники - где их взять? Что скажут отец и мать? Ведь я уже знал: еще накануне мать, посылая меня в пекарню за хлебом, отдала последние пятнадцать копеек.

Я сидел за партой как в воду опущенный и уже не замечал ни франтовато-народнической внешности Ивана Исаевича, ни аристократически-светского наряда Александры Николаевны.

Прохаживаясь по классу и засунув за шелковый пояс холеную ладонь, Иван Исаевич наставительно говорил:

- Деньги за правоучение и учебники вы должны принести завтра к десяти часам утра. Кто не принесет, будет покупать учебники сам, а это сопряжено с трудностями…

Я возвращался домой, не видя перед собой дороги. И до чего же тоскливо было на сердце! Я был уверен: не видать мне теперь ни истории с географией, ни четвертого класса…

С большим смущением прочитал я отцу список учебников и передал наказ нового заведующего. Мать тут же запричитала:

- Вот! Вот! Довел ты нас до нищеты, сидя в Адабашево, все ждал, пока тебя хохлы вытурят. Не захотел работать на железной дороге, как братья твои. Получал бы жалованье и уже приберег бы на учение единственному сыну. А ты понадеялся на пасеку… Вот она и довела тебя до ручки.

Упреки обрушились на отца. Он сначала молчал и вдруг вскочил, крикнул не своим голосом:

- Цыц! Завела опять канитель со своей железной дорогой!

Отец побледнел, бородка его боевито ощетинилась. Я испугался его грозного окрика и уже готов был отказаться и от учебников и от четвертого класса.

А отец кричал:

- Будет мой сын учиться! Будет! Есть еще добрые люди на свете. Есть! Они выручат!

Напялив на голову картуз, отец выбежал из хаты.

К вечеру он явился, но ничего не сказал матери. Я тоже боялся спрашивать у него о чем-нибудь. Но он сам притянул меня к себе, обнял, тихо сказал:

- Не горюй, сынок. Сходил я в Адабашево. Деньги на учение завтра будут.

Я лег, успокоенный, но, слушая, как шепчутся отец и мать, как она то и дело начинала всхлипывать, долго не мог уснуть. А рано утром, затемно, подкатила ко двору чья-то арба. Два тавричанина - одного я узнал по голосу, это был Прокоп Хрипливый, - погрузили на арбу пять лучших ульев с самыми сильными пчелиными семьями и, не тратя лишних слов, расплатившись с отцом, уехали.

Я слышал, как отец успокаивал мать, но в голосе его сквозили жалость и боль: ведь пчелы для него были тем же, что рабочий скот для земледельца - да что скотина! - они были для него то же самое, что и дети… И он не пожалел их ради меня! К девяти часам я был в школе и сполна уплатил Ивану Исаевичу и за учебники и за правоучение.

Трудная зима

Осень, когда я впервые переступил порог четвертого класса, предстает в моей памяти особенно безотрадной. И это, несмотря на кратковременную радость, охватившую меня в тот день, когда я узнал, что смогу продолжать учиться, когда держал в руках объемистую пачку новеньких учебников с манящими названиями - "География", "История", "Геометрия", "Естествознание", "Хрестоматия"… Эти названия наполняли сердце гордостью. Но очень скоро праздничное настроение уступило будничному, тяготы жизни, одолевавшие нашу семью, ощутимо легли на мои плечи.

Я уже не был так беспечен, как прежде, и видел, как на моих глазах менялся горделиво-вольный облик отца, как он дряхлел и сутулился. Как будто невидимая сила все упорнее прижимала его к земле. Он стал молчаливым и в те дни, когда бывал дома, подолгу сиживал у печки, о чем-то сосредоточенно думал…

Стычки его с матерью участились. Отец отвечал на ее жалобы и укоры без прежней выдержки и снисхождения. Ссоры эти очень угнетали меня, и я часто убегал из дому, позабыв об уроках. Долголетний союз отца и матери разлаживался, утрачивал свой согласный смысл.

Бедность окончательно сразила мать, характер ее портился, становился непереносимым. Но сердце мое больно сжималось от жалости к ней, когда я видел ее, надломленную, преждевременно состарившуюся, ходившую летом босиком, а в холодную осеннюю и зимнюю пору в старых, рваных калошах или изношенных башмаках.

И я впервые задумался, умеет ли отец вести семейный корабль. Но когда он приносил после двухнедельной работы у Маркиана Бондарева или у какого-нибудь армянина скудный заработок - оклунок муки, четвертную бутыль подсолнечного масла или трехрублевую бумажку, в нашей кухоньке словно становилось светлее. Маленькие сестры начинали резвиться и прыгать. Мать переставала ворчать и принималась за стряпню. Отец, измученный, усталый, с заметно посеревшей бородкой, усаживался на свое любимое место у печки и глубоко задумывался. О чем он думал? Какие мысли теснились в его голове? Воспаленные от пыли глаза его были устремлены в одну точку. Казалось, он решал про себя непереносимо трудную задачу и никак не мог решить ее.

Я вспоминал, как отец носил меня на руках в сад, как мы ходили с ним на заячьи засады, как ловили перепелов и охотились на гусей, и мне казалось: был он тогда другим человеком - мужественным, сильным, красивым. Теперь я не узнавал его и жалел не меньше, чем мать.

В те годы бедность вызывала сочувствие не у многих, ее боялись, ее презирали. Помню и на меня она действовала отталкивающе. В школе товарищи из более обеспеченных семей посматривали на мою латаную и перелатанную одежду с нескрываемым пренебрежением. И вообще вид у меня был самый неприглядный и захудалый: лицо от каждодневного недоедания пожелтело и вытянулось, шея стала тонкой. А ноги, обутые в дырявые ботинки, торчали из коротких штанов, как тонкие ходули.

Харчевая сумка моя все чаще оставалась пустой, и я уже приспосабливался к тому, чтобы самому добывать в классе, за подсказки на уроках, какую-либо еду.

Двойственным было отношение ко мне нового заведующего. Он посадил меня рядом с лучшими учениками - сыновьями лавочника из соседнего хутора Мишей и Федей Лапенко. Но им он оказывал явное предпочтение, не скупился на хорошие отметки. Иногда я ловил на себе его взгляд, пристальный, как будто изучающий и вместе с тем сожалеюще-брезгливый, словно от меня исходил неприятный запах нашей бедности.

Иван Исаевич слыл просвещенным учителем, чуждым грубых замашек своего предшественника - Степана Ивановича. Он никогда не бил учеников, хотя и посылал стоять за доску в продолжение долгих уроков, а иногда даже выгонял за шалости в коридор. Единственный раз я видел, когда он за ухо вывел из класса очень ленивого и самого отчаянного баловня. После он долго вытирал пальцы надушенным платком и брезгливо кривил губы.

Мне нравилось, когда Иван Исаевич, откинув назад полы тужурки и заложив розовые ладони за спину, мерно вышагивал по классу и неторопливо объяснял урок. Иногда он останавливался и, пощипывая под длинным крупным носом своим коротко остриженные, желто-белесые усы, выслушивал ответы, морщился, когда ученик ошибался и путал.

Иван Исаевич лишь заметнее розовел в лице и спокойно спрашивал:

- Ты скажи: будешь учить уроки или хочешь быть отчисленным из школы? Имей в виду - тратить на тебя время мне некогда. Вместо тебя всегда найдется более достойный ученик. Садись. Завтра придешь с отцом.

Ученик садился, испуганный и пристыженный.

Назад Дальше