Синявский Казачья бурса - Георгий Шолохов 8 стр.


А Матвей Кузьмич рад был ускользнуть и от домашней мелочно-хозяйственной сутолоки и от паровой мельницы, которая весной тоже надолго становилась на ремонт, и, чтобы не слышать нудных разговоров о "синеньких" и "красненьких" (баклажанах и помидорах), старался как можно скорее пуститься в скитания. Заранее, едва начинал созревать хлеб, он уже договаривался, у Кого из местных богатеев и соседних тавричан будет молотить.

И как только начинали жужжать в поле первые лобогрейки, Матвей Кузьмич утренней зорькой припрягал к паровичку, молотилке и заново окрашенному вагончику заранее присланных тавричанами волов и под бодрые крики погонычей "Цоб, цобе-рябе! Гей!" вытягивал свой агрегат в степь. После этого его и Аникия не видели в хуторе, пока не заканчивалась молотьба.

Наезжал он домой только изредка, чтобы попариться в хуторской первобытной баньке, отмыть дорожную и хлебную пыль…

Случалось, Матвей Кузьмич, благополучно отмолотив один-два тока, пускал вдруг в дело медный стаканчик, да так, что паровичок без его присмотра, расслабленно попыхтев, останавливался надолго. Хозяин тока чертыхался, тряс кулаками, пьяного Матвея Кузьмича вытаскивали из-под вагончика, окатывали холодной, прямо из степной криницы, водой и вновь приставляли к обессиленному, испускающему последний дух паровичку. Иногда дело налаживалось, а бывало и так - Матвея Кузьмича вновь находили в тени под вагончиком…

Тогда, вскочив на коня, мчался Аникий в хутор, к матери. На линейке, запряженной застоявшейся парой, Неонила Федоровна приезжала на ток, верст за десять-пятнадцать, к закуролесившему мужу. Рассказывали: прикатив однажды и найдя Матвея Кузьмича в блаженно-бесчувственном состоянии под вагончиком, она стянула с него штаны и, приказав двум наиболее сильным зубарям держать за руки и ноги, тут же отстегала его ременным кнутом…

Кончалась молотильная страда, и в конце сентября Матвей Кузьмич являлся вместе со своей запыленной молотилкой домой, черный от загара, как обгорелый пень, но здоровый и веселый. Он обнимал Неонилу Федоровну тут же, при домашних, приговаривая:

- Нилочка, милушка ты моя…

Привстав на цыпочки, потому что был ниже жены на целую голову, Рыбин чмокал ее в сурово сжатые губы.

- Бесстыдник! Срамота какая! - негодующе отбивалась от мужа Неонила Федоровна. - Тьфу! Хоть бы детей посовестился. Царица небесная, прости-ба меня, грешную!

Матвей Кузьмич заливался озорным смешком. Он был, известный в хуторе богохульник, и батюшка отец Петр не раз накладывал на него эпитимию - более продолжительный срок великопостного говенья.

- Ничего, милушка, дети у нас уже большие - Аника-воин уже полный казак, ему на службу скоро итить, а Фаюшку осенью замуж выдадим, внуков рожать.

Закрыв передником пылающее некрасивое, все в мелких розовых бутончиках лицо (девичья горячая кровь давно бурлила в ее теле), Фая стыдливо отворачивалась, убегая из куреня…

Заправилы

Свои расчеты с хозяевами за молотьбу Рыбин откладывал на осень, чтобы потом собирать мзду натурой или деньгами. Среди должников были богатые и менее состоятельные плательщики. Особенно аккуратно платили армяне из села Чалтырь - на них Матвей Кузьмич никогда не жаловался.

В урожайные годы сборы за молотьбу бывали обильными - это было заметно по веселому настроению Рыбина, по тем хозяйственным и семейным приметам, которыми отмечалось увеличение домашнего благополучия. Так, в ту осень, когда отец поселил меня у Рыбиных, были сделаны новые приобретения - куплена по настоянию Неонилы Федоровны еще одна симментальская породистая корова, в конюшне появился резвый упитанный жеребчик Орлик, а к дому начата пристройка двух комнат и веранды.

Матвей Кузьмич совсем не прикладывался к походному стаканчику, вел себя благоразумно и лишь в праздничные дни выпивал четыре-пять бутылок пива, а чтобы веселее стало в доме, купил в магазине купца Пешикова граммофон "Тонарм" с голубой, точно громадный цветок повители, трубой. Из окон рыбинского дома можно было и в будни услышать залихватскую польку-коханочку, гопак или могучий бас Шаляпина. Заводил граммофон сам Матвей Кузьмич и сам же начинал отплясывать в сияющем чистотой, с заново окрашенными полами зале.

Он тащил танцевать с собой и Неонилу Федоровну, но га открещивалась, бормоча: "Изыди, искуситель-анафема, не вводи в грех. Анчутка сидит в твоем ящике, а ты тешишь его!".

Матвей Кузьмич, приземистый, как кубарь, в нанковой синей тужурке, покрытой сальными пятнами и мучной пальцовочной пылью, похохатывал, самодовольно покрякивал, пытался ущипнуть жену. Та крестилась и ахала:

- Сказился, чи шо? Дьявол!

- Эх, Нилушка, да и постная же ты - все молишься да ладаном куришь, а когда же веселиться?

Невольно присутствуя при этом, я часто замечал в его глазах досаду и тоску. Матвей Кузьмич все больше нравился мне, хотя он был и "чужой", и "богатый", не ровня отцу моему, о чем тот однажды, недобро щурясь, сказал мне:

- Ты, сынок, не забывай: это люди не нашего роду, богачи, одним словом. Им наша нужда и печаль-тоска, что снег прошлогодний. За их хлеб-соль потом плачено. В доброту их не верь, пальца в рот не клади - откусят. В случае беды к ним же в батраки придется наниматься.

Слова эти казались мне несправедливыми. Неонилы Федоровны я побаивался, но Матвей Кузьмич был добр со Мной, никогда не обижал, не прикрикивал так, как хозяйка, не следил за мной, когда я тянулся во время обеда или чая за лишним куском хлеба. Да и угрюмая Фая, провожая в школу, старалась сунуть мне в школьную сумку кусок пирога или вареное яичко.

Матвей Кузьмич привлекал меня своим добродушием и веселостью. Не раз он ласково лохматил пальцами мои всегда торчавшие вверх волосы, встречал знакомым возгласом:

- Ну, Ёрка, как дела? Скоро поедем в Адабашево хлеб молотить?

Я отвечал, потупляя глаза:

- Скоро.

Хозяин подкупил меня еще и тем, что, подобно мне, но почему-то прячась от Неонилы Федоровны, ходил в читальню Панютина, допоздна засиживался там в зимние вечера за чтением газет и журналов и приносил оттуда какую-нибудь толстую книгу, чему я втайне завидовал. Мне Артамон Демидович толстых книг еще не давал, и я, обнаружив как-то на столе Матвея Кузьмича роман Луи Жаколио "Грабители морей", скрыто читал его в те часы, когда хозяина не было дома.

За этим занятием он и застал меня однажды, но не рассердился, а удивился:

- Ты что? Читаешь? И уже на двухсотой странице? Гляди-ба, как меня обогнал. Вот молодчина! Ну читай, только про уроки не забывай.

Я почувствовал к нему благодарность…

Но вот благополучие в доме Рыбиных как-то сразу и резко нарушилось. Словно туча надвинулась и заслонила солнце.

Это была особенно нудная, тоскливая, слякотная осень. Я уже учился во втором классе. Матвей Кузьмич, по обыкновению, собирал с хуторских воротил долги за молотьбу. Однажды утром я услыхал, как он раздраженно жаловался Неониле Федоровне:

- Проклятый Маркиашка! Хожу-хожу, клянчу-клянчу, чтобы отдал долг, а он все откладывает, водит за нос: приди завтра да послезавтра. Ни денег, ни зерна не отдает. Докуда же так будет? Живодер! Живоглот! Весь хутор держит в своих когтях. Хохол, хам, а казаков давит, разжирел на чужой крови, кровопиец! И атаман и заседатель в его руках - всех купил, всем заправляет.

Такие слова были неожиданны для меня: оказалось, кто-то стоял выше Рыбина, прижимал, держал в руках не только иногородних, но и его, зажиточного казака. Мне были безразличны жалобы хозяина, я вскоре забыл о них, но дурная слава о Маркиане Бондареве издавна вросла в быт хутора, как будто сам воздух был напитан ею. "Маркиан", "Маркиашка", "работать у Маркиана" - так и носилось по хутору. Даже мальчишки-школьники, по-видимому повторяя разговоры отцов и матерей, произносили его имя со страхом и злой ненавистью. Девчата-поденщицы пели в степи такую же злую, ехидную песенку:

У Маркиана жизнь - малина.
Даром косим десятину,
Осталися без речей
От Маркиановых харчей.

Идя в школу, я невольно косил глаза на огромные каменные, под железной крышей, сараи с множеством быков и лошадей, на амбары с зерном и сеном. "Маркианов двор", "Маркиановы быки", "Маркиановы кони" - то и дело приходилось слышать всюду: и в степи, и в придонских лугах за много верст от хутора…

У меня пробуждалось любопытство к этому человеку, как в свое время к старику Адабашеву. Я уже рисовал себе великана с длинными, загребущими руками. Как идол, как страшный волшебник, сидел он на своем богатстве и готов был проглотить всякого, кто близко подходил к его владениям. И я обходил его просторный двор, огражденный высокой каменной стеной… И каково же было мое удивление, когда однажды в церкви я увидел прославленного на весь юрт воротилу. Это был довольно благообразный, моложавый, розовощекий мужчина с красиво вьющейся русой бородкой и елейно-кротким взглядом бледно-голубых, совсем не страшных глаз.

Он стоял неподалеку от меня, одетый в длинный черный сюртук и лаковые сапоги, и благочестиво клал поклоны, медленно, с достоинством, осенял себя крестным знамением, потом вставил в подсвечник толстую, обвитую золоти фольгой свечу и, еще раз перекрестившись, смиренно поджал губы.

Я с любопытством смотрел на Маркиана, вспоминая рассказы о его жадности и жестокости. Это он кормил батраков гнилым пшеном и тухлой чехонью, арендовал казачьи паи, спекулировал землей, не платил батракам, а потом, когда те, плача, приходили к нему и просили отдать сработанное, выталкивал их в шею или травил собаками. Это перед ним, ничтожным "хохлом", атаман и заседатель снимали шапки, считали за честь, когда он приглашал их на майское богомолье. Сначала у Белой балки служили молебен с полным составом причта, затем расстилались прямо на шелковистой траве брезенты, выставлялись всевозможные яства и сантуринское вино, и пир вставал горой. Здесь ело и кутило все избранное общество хутора - лавочники, прасолы, наиболее крупные земледельцы и арендаторы, а поодаль угощалась чернь - обыкновенные казаки и иногородние. У них, кроме сухой тарани да жидкого пива, ничего не было. Но перепивались все вдрызг - "монополька" ведь ехала следом.

То-то было раздолье! Попы и певчие в пьяном угаре теряли в степи иконы и хоругви, хуторские лавочники, хлеборобы-казаки и сам атаман лобызались с "жуликом Маркиашкой" так, как не лобызались с близкими родичами…

Доверчивых, шедших в петлю к Маркиану казаков-тружеников, в хуторе было достаточно, но удивительнее всего было то, что в их число попал и зажиточный казак Матвей Кузьмич Рыбин. В ту осень почти совсем иссяк завоз на вальцовку и дела Рыбина окончательно пошатнулись. А тут нагрянула беда: пробудился старый недуг…

Изгнание беса

Вальцовка Рыбина уже месяц не работала, железная труба не коптила небо, у завозни густела необычная тишина. Затихла, улетела куда-то, не стала веселить хозяина игриво-резвая полька-коханочка. В дом Рыбина непрошено, как нищий в праздничный день, постучался призрак разорения.

В сумрачный ноябрьский день семья готовилась обедать. Неонила Федоровна, как всегда, резала черствый, пахнущий хмелинами хлеб (экономили топливо, поэтому хлебы пекли раз в месяц по двадцать-тридцать буханок в одну закладку - засыпали сразу в квашню по два-три пуда муки). Фая расставляла тарелки. И в это время в курень ввалился Матвей Кузьмич.

Бледность проступала на его лице сквозь темную кожу, голова странно тряслась, нижняя толстая губа отвисла. Он сорвал с взлохмаченной, уже начавшей седеть, курчавой головы шапку, остервенело швырнул ее в угол, не раздевшись, опустился на табурет и вдруг захлюпал, закрыв глаза согнутой в локте рукой.

Я впервые видел плачущего пожилого мужчину, и мне стало не по себе. Я только что пришел из школы и ждал, по обыкновению, когда мне скажут:

- Ёрка, сидай-ба обедать.

Но на этот раз никто меня не пригласил. Неонила Федоровна кинула нож, стала отсасывать кровь из порезанного пальца, болезненно и зло морщась. Фая побледнела, даже розовые бутончики на ее лбу мигом выцвели. Аникий огненно поблескивающими глазами презрительно смотрел то на отца, то на сестру.

- Ну чего ты, Матюша? И не совестно? Как дите малое, - строго упрекнула Неонила Федоровна. - Что там у тебя сверзилось?

Матвей Кузьмич скрипнул зубами, взмахнул кулаком:

- Маркиашка… С-сукин сын… Собачье мясо… Не отдал деньги за молотьбу. Сказал: ты, дескать, пьянствовал, хлеб погноил мне, зерно пустил с половой в мешки, а я тебе платить буду? Убирайся, говорит, а то вытурю в шею. А? Маркиашка… Меня, казака… - Матвей Кузьмич всхлипнул и из зажмуренных глаз его покатились прямо на усы крупные слезинки. - Я месяц на его току работал… двести десятин обмолотил… А он - ни копейки… Как же это, Нилушка… Аника, сынок…

И Матвей Кузьмич вновь шумно задышал, заскрипел зубами.

- А ты у атамана был, батя? - сверкнув глазами, спросил Аникий.

- Был. Да что толку! Атаман говорит: в суд подавать надо. А что - суд? Чтоб судиться, молотилку надо продавать… Зараз без денег никто ничего не высудит. Все деньги, что с Маркиана получить надо, и просужу.

- Ладно. Сидай обедать. Ёрка, садись, - пригласила и меня к столу Неонила Федоровна.

Матвей Кузьмич впервые не сел за стол, подхватив с пола шапку, вышел. Обед отмахали ложками в тягостном молчании. Аникий ни над кем не подшучивал, ожесточенно хлебал остывший борщ.

А перед самой полуночью Матвей Кузьмич явился вдрызг пьяный. Он едва держался на ногах и самыми срамными словами поносил "кожедера" и "кровопивца" Маркнашку. С этого и пошло. Начался у Матвея Кузьмича запой - страшный, безумный. Теперь уже не безобидный медный стаканчик утолял его горючую неутолимую жажду, а бутылка за бутылкой, купленные в хуторской "казенке".

Рыбин пропадал вне дома днями и ночами. Неонила Федоровна, Аникий и работник Трофим находили его то в принадлежащем тому же Маркиану Бондареву хуторском грязном трактире с музыкой и бильярдом, то в пивной вблизи майдана, то среди кутящих, пропивающих улов рыбаков, то под забором, на улице.

Матвея Кузьмича привозили домой на линейке мертвецки пьяного, часто босого, в одном белье, вывалянного в грязи и трактирной скверне. Укладывали в постель, а на утро он опять исчезал.

Его пытались связывать полотенцами и смоляными рыбацкими бурундуками, тогда он жалобно призывал свою Нилушку, плакал, клялся, что "росинки в рот не возьмет", что это в последний раз. Аникий развязывал его, а ночью, когда все, измученные борьбой и уговорами, засыпали глубоким сном, Рыбин удирал через окно…

В одну из таких ночей исчез граммофон вместе с трубой и горкой пластинок, потом оказалось. - Матвей Кузьмич снес его за долг в трактир тому же Маркиану, затем пропала плюшевая кофта Неонилы Федоровны, прюнелевые башмаки Фаи…

Но все это еще не было так страшно, пока до Неонилы Федоровны и Аникия не докатились слухи, что Матвей Кузьмич сидит в трактире Бондарева и составляет запродажную на молотилку. Это уже была катастрофа…

Рыбинчиха тотчас же побежала к атаману. Двое полицейских, таких же опустившихся от безделья пожилых казаков, привели Матвея Кузьмича в правление. Атаман пригрозил засадить его на пять суток в тюгулевку, но тут же подумал, что сажать казаков только за пьянство будет слишком смелым самоуправством. Другое дело, когда они нарушают порядок и выступают против священной особы государя, против войскового атамана или царских законов…

Атаман хорошо знал Матвея Кузьмича и не раз пользовался в молотьбе его услугами. Он пустился в пространные уговоры, стал упрашивать его вернуться домой и вновь начать трезвую жизнь.

Матвей Кузьмич слушал, склонив лохматую голову, и вдруг, вскочив, пошатываясь на расслабленных многодневной пьянкой ногах, крикнул:

- Ты, господин атаман, Маркиашку-жулика сначала уговори, чтоб отдал мне долг, его в тюгулевку засади, а не меня!

Атаман отвел глаза в сторону, заюлил:

- Долг - это ваше личное хозяйственное дело. И на сходе его мы разбирать не будем! А тебя, ежели и дальше будешь колобродить, посажу, ей-богу, посажу, Матвей! - И кивнул полицейским: - Отведите его домой. Живо!

Полицейские нехотя двинулись к Рыбину, чтоб взять его под руки, но он грозно цыкнул на них:

- Кого? Меня? Вести по хутору! Сам пойду. Проваливайте!

И, оставив Неонилу Федоровну далеко позади, чуть пошатываясь, зашагал домой. Два дня он, почернелый и мрачный, никуда не выходил из дому, отлеживался, маялся с похмелья, стонал и охал, а на третий - снова исчез.

Я встретил Рыбина на улице, когда шел из школы, испугался, хотел обойти его, но он остановил меня, позвал:

- Ёра, подойди сюда! Да не бойся! Не съем.

Я робко подошел. Вид у хозяина был жалкий: отросшая борода топорщилась на словно чугунном, обрюзгшем лице клочьями, мутные глаза блуждали, на рассеченной нижней губе засох черный сгусток крови. Вместо сапог на ногах были безобразные дырявые калоши, с плеч свисала чужая, рваная, вся в заплатках, венгерка.

- Ёра, заседатель запретил продавать мне водку и пускать в трактир. Вот тебе сорок копеек, катай в монопольку, купи полбутылку, а? - хрипло стал просить Матвей Кузьмич. - Христом-богом молю. Ёра, сынок…

Из воспаленных глаз его закапали слезы.

- А я тебя не забуду, Ёра! Ты славный парнишка. И не кажи кому - водка. И дома не говори. Слышишь?

- А вы пойдете потом домой? Там все плачут - Аника, Фая… беспокоются…

- Пойду… Только принеси водки… Я подожду тебя вон там у могилок на кладбище. - И Рыбин показал на деревянные и железные кресты, торчавшие из-за каменной стены.

Я схватил деньги, помчался в казенку. Она помещалась не близко - за церковью, и стало уже темнеть, когда я вернулся и нашел Матвея Кузьмича на кладбище.

Накануне подморозило, могилы присыпал первый ноябрьский снежок, и на белом фоне отчетливо выступали черные кресты, плиты, голые акации.

Матвей Кузьмич сидел на плоском камне, согнувшись, похожий на громадную нахохлившуюся птицу со сломанными крыльями. Мне показалось, что он заснул. Я легонько толкнул его в плечо. Он быстро поднял голову, изумленно уставился на меня темными провалами глаз, но тут же схватил бутылку и вышиб пробку. Трясясь и вздрагивая, стал жадно пить. Водка булькала в его горле, словно вода, льющаяся из крана.

- Спасибо, Ёра, - передохнув, прохрипел Рыбин и сунул бутылку с оставшейся водкой в карман.

- Дядя, Матвей Кузьмич, идемте домой, - попросил я - Вы же сказали…

Матвей Кузьмич покрутил головой:

- Не пойду, Ёра. Пускай пропадут они все пропадом. Нее пропью: мельницу, молотилку, свиней, коров - все, все, все! А Маркиашку запалю… Эх, Ёрка, какой я богач, а? Какой? Не нужно мне богатство! Не хочу быть богатым. Я только машину свою люблю… Паровик… Эх, распроклятая машина, мово милого утащила, - фальшиво пропел Рыбин и пьяно хихикнул. - Иди, Ёрка, домой. Иди! Чуешь?.. Ну? Шагом марш! И не говори, что видел меня…

Назад Дальше