… Мама порылась в нижнем ящике комода, вынула оттуда детское платье в горошек. Сколько тогда было Ларе? Четыре годика. Мама работала в Ленинграде, а жили они за городом, в Лахте. Там зимой, в отсутствие отца, это и случилось.
Мама пожаловалась бабушке, что вернется с работы за полночь, встретить ее некому, и она боится идти со станции одна.
На стене висели ходики. Бабушка учила внучку узнавать время. Вечером внучка пристала к бабушке: покажи, где будут стрелки, когда придет мамин поезд? Бабушка показала: обе вместе, вот тут вверху.
Ночью бабушку разбудил мамин отчаянный голос. Мама вернулась, а дочка пропала, девочкина кровать была пуста. Обыскали дом, обошли двор, шарили багром в колодце. Нигде девочки нет. Наконец бабушка вспомнила разговор про стрелки, и мама побежала на станцию, но уже другой дорогой – тропинкой через огороды.
Ветер раскачивал висевший на проволоке фонарь, тени колыхались на снегу. Маме почудилось, что навстречу ей скачет заяц. То покажутся его длинные уши, то пропадут. А это был не заяц, а девочка. Концы бабушкиного платка, который Лара стянула узлом на макушке, торчали в стороны, как заячьи уши. Мама подхватила девочку на руки, и маленькие озябшие пальцы – варежки Лара забыла дома – сразу же полезли за пазуху греться.
– Как тебе не стыдно! Бабушка плачет, я с ума схожу…
– Я хотела встретить тебя, мама! Ты боишься, а я не боюсь!
Вспоминается маме и другой день – летний, солнечно-желтый. По хрустящей дорожке девочка и отец входят в зоосад. Топчется по клетке грустный медвежонок. Четыре шага вперед, четыре назад – вот и вся его жизнь.
Девочка дергает отца за рукав:
– Папа, открой! Давай выпустим медвежонка на волю. Неужели тебе его нисколько не жаль?
Она всех жалела – и синиц, которые ходят босиком по снегу, и беспризорных кошек.
Когда переезжали из Лахты в Ленинград, она пыталась провезти в авоське облезлого бездомного кота.
Никто об этом не знал. Уже сели в вагон, и вдруг авоська на коленях у Лары зашевелилась. Сквозь ее переплеты дико глянули светящиеся зеленые глаза.
– Ой! – вскрикнула мама. – Кто там в авоське на меня смотрит? Ой, напугал!
А кот, испугавшись еще больше мамы, выпрыгнул в окно, унося авоську на хвосте. Весь вагон хохотал, кроме мамы и Лары. Одна жалела авоську, другая – кота.
В ту осень девочка впервые пошла в школу.
– Что тебе там понравилось, дочка?
– Переменка. Мы хоть побегали. А то сиди да сиди.
Ей, непоседе, привыкшей в Лахте плавать, лазать по деревьям, бегать по морскому скрипучему песку, скучно было тихо сидеть за партой. И вот началось:
– Не люблю школу. Не люблю буквы. Зачем их надо учить?
– Хочешь, как бабушка, быть неграмотной? Не выучишь букв – ни одной книги не прочтешь.
– Не прочту – так услышу. Скоро будут говорящие книги. А в школу я больше не пойду.
И только тогда перестала упрямиться, когда мама заплакала: смотреть на мамины слезы девочка не могла.
А потом мама писала библиотекарям записки:
"Убедительно Вас прошу моей дочери, ученице 106-й школы Ларисе Михеенко, книг больше не выдавать. Она записана в три библиотеки. Ей дня мало, стала читать по ночам".
Ну, уж этим летом в деревне ей читать по ночам не придется. Дядя Родион не позволит племяннице жечь керосин. И хорошо, что не позволит. Девочка долго болела, ей надо окрепнуть, тогда она осенью снова пойдет в балетный кружок.
Мама вынула из нижнего ящика балетные туфельки, осторожно потрогала их тупые носы.
И вот уже чудится маме, что, дохнув ей в лицо торжественным холодом, раздвинулся бархатный занавес: на сцене девочка-балерина. Тоненькая, легкая, она кружится в луче света, словно белый мотылек. Слышите, как играет музыка?…
– Татьяна Андреевна, вы слышите?
Мама вздрогнула и очнулась.
– Слышите? – кричала ей с порога соседка. – По радио объявили: на нас напали фашисты. Война!
– Ларочка! – только и могла выговорить мама, роняя балетные туфельки на пол.
А поезд уже далеко-далеко.
И на всех окнах опустились синие шторы, чтобы вечерние огни не выдали Ленинград самолетам врага.
Но стояло лето – время северных белых ночей, когда и без огней виден самолету уснувший город. И белыми ночами ленинградцев стал будить настойчивый голос диктора:
"Граждане! Воздушная тревога! Воздушная тревога!"
Пронзительно выла сирена. Вздрагивали от залпов зенитки, женщины тащили в бомбоубежище плачущих детей.
Бывали такие ночи, что глаз не сомкнешь, – за налетом налет. К утру небо, как кровью, окрашивалось заревом пожаров.
Мама очень боялась бомбежки, но из города не уезжала.
А вот многодетные семьи начали уезжать. Пришел проститься и Коля, тот самый, который собирал птичьи перья.
– Что, Коля, страшно? – тихо спросила мама.
– Кому – мне? Ничуть! Знаете зажигалки? Ну, зажигательные бомбы знаете? Я уже целую коллекцию осколков от них собрал. Хотите, покажу?
– Что-то не хочется.
– Но моя мама ужасная трусиха. Она, правда, не за себя боится: за Вовку и Светку. Из-за этих писклей мы и уезжаем. А вы остаетесь? Да?
– Вот приедут мои, тогда и решим.
Мама поджидала их каждый день. Они должны вернуться, и обязательно вместе. Кому-кому, а маме хорошо известно, что разлучить бабушку с внучкой нельзя.
Однажды военное училище, в столовой которого работала мама, выехало под Лугу, в летние лагеря. Бабушка отправилась, как обычно, в Лахту, а Лару мама взяла с собой.
Место чудесное: сосновый бор, речка, по овражкам заросли дикой малины, луг в ромашковых кружевах…
Но девочка не хочет гулять. Она плохо ест, плохо спит – она скучает.
Только один раз оживились ее глаза.
– Смотри, мама, смотри: старушка идет!
– Что ж, ты разве старух не видела?
– Но это согнутая старушка. Совсем как наша бабушка. Почему мы не взяли ее с собой?
И на другое утро девочка исчезла, оставив на подушке записку:
"Дорогая мамочка! Не ругай меня, что сбежала. Очень люблю жить, а без бабушки я умру".
Правда, назавтра беглянка вернулась, но уже вместе с бабушкой.
Так будет и сейчас. Как-нибудь они проберутся. Они приедут завтра, самое позднее – в четверг.
Но и в четверг никто не приехал. А в пятницу вечером мама нашла в почтовом ящике письмо. Сложенный уголком листок из школьной тетради в клетку. На нем штемпель "Гатчина". Как попало в Гатчину Ларино письмо?
Мама читала его тут же, на лестнице. Тускло светила защитная синяя лампочка, и все вокруг плавало в синем дыму.
"Мамочка, дорогая! – писала Лара круглым девчоночьим почерком. – Очень тебя люблю и скучаю, но дорогу разбомбили. Приехать нельзя. Я бы могла пешком. Но бабушка не дойдет. А я не оставлю бабушку".
– "Не оставлю бабушку", – шепотом повторила мама. – Я знала, что ты это скажешь. Но как мне жить без вас, девочка моя?
И снова по ночам выла сирена и зенитки целились в небо, полосатое от лучей прожекторов.
Снова невыспавшаяся мама ходила на работу и, возвращаясь домой, заглядывала в синий почтовый ящик. Она, как слепая, ощупывала пальцами его холодные, жесткие стенки: не завалилось ли в угол письмо?
Она все ждала, все надеялась.
Но больше писем от Лары не было.
В своем письме Лара ни слова не написала о дяде. И не случайно. Она не хотела огорчать мать.
Пусть мама не знает, что дядя Родион даже не спросил про здоровье своей сестры, его интересовало только, когда у нее бывает получка.
А как он считал деньги, которые ему передала бабушка! Каждую трешку – уж не фальшивая ли? – он рассматривал на свет.
– Что толку в этих бумажках! – пряча деньги в карман, сказал дядя. – Сейчас на них ничего не купишь. Не знаю прямо, чем вас кормить.
Можно было бы кормить крупой, которую привезли Лара с бабушкой. Но тетя и дядя припрятали эту крупу. И бабушкин сахар в толстеньких синих пачках тоже припрятали.
Дядя сказал, что пить каждый день чай с сахаром – это сущее баловство.
– Уедем отсюда, уедем! – упрашивала бабушку Лара.
– И-и, милок! Обтерпишься. А ехать нельзя. Слыхала, что Санька рассказывал? Как раз под бомбу и угодим.
Этот Санька – один печеневский мальчишка – повадился к ним ходить. Бабушка травами лечила его от золотухи.
Еще в Лахте бабушка собирала, сушила и складывала в мешочки разные травы и корешки. Но тогда Лара думала, что бабушка собирает их для коллекции, как Коля птичьи перья, и, кроме самой бабушки, они никому не нужны.
А вот в Печеневе, когда в аптеке не стало лекарств, корешки пригодились.
Оказалось, что бабушка занимается этим с молодых лет и в деревне ее считают чуть ли не колдуньей, которая может вылечить травами любую болезнь.
Так думали и Санькина мать, и сам Санька.
Пока бабушка готовила целебную траву, Санька, сидя на лавке, рассказывал новости. Да все такие страшные: про взрывы, про пожары, про то, как на мирный поезд налетели фашистские самолеты и "ничего от того поезда не осталось – одна кровяная щепа".
Прошло три недели, с тех пор как бабушка с Ларой приехали в Печенево, и Санькины новости становились все хуже, все страшней.
Однажды утром он принес известие, что возле соседнего села Тимонова видели наши отступающие войска.
– Замолчи! – прикрикнула на него Лара. – Вчера наши отступали, а сегодня, может, уже наступают. Мало ли что было вчера!
– Хорошо бы так! Только почему гремело всю ночь?
Лара сама слышала, как ночью гремело. Похоже было, что с запада движется гроза. Но в окошко девочке было видно, что крынка, которую тетя Дарья наткнула на плетень, блестит, словно ее смазали маслом.
В бочке с водой, точно в черном зеркале, отражалась полная луна. Луна была желтая, как мед, и висела над дядиным огородом так низко, что задевала за ветки укропа щекой.
Не бывает грома в ясную ночь. Девочку разбудили далекие залпы пушек. Это не гроза надвигалась – надвигалась беда.
К утру канонада утихла, но на сердце не стало спокойнее. Все словно чего-то ждали. И после полудня уже через само Печенево прошел сильно поредевший батальон.
Ребята высыпали на улицу, и Лара хотела с ними, но бабушка не пустила. Бабушка сказала, что надо поскорее написать в Ленинград письмо и отправить с бойцами. Ведь деревенская почта уже не работает, и, не получая весточки, мать небось извелась.
Лара торопливо царапала по бумаге тупым карандашом.
А за окном слышался грузный топот и усталые, пропыленные голоса:
– Спасибо, дочка! Спасибо, сынок!
Это бойцы благодарили ребят, подававших им крынки с водой.
Кое-как письмо было написано, но батальон уже ушел из деревни. Догнав на околице запоздавшего красноармейца, девочка сунула ему в руку свой листок.
– Отцу, что ли, на фронт? – спросил он, закладывая бумагу за борт пилотки.
– Нет. Моего папу уже убили.
Красноармеец закашлялся, словно ему что-то попало в горло.
– Это письмо маме. Только оно без марки.
– Не тужи. Получит твоя мама письмо. Сиротское письмо и без марки дойдет.
Он хотел уйти, но девочка, осмелев, вцепилась в его рукав. "А как же мы? Что будет с нами?" – с тревогой спрашивали круглые детские глаза.
Боец осторожно высвободил рукав:
– Эх, дочка! Не думай, что по вас душа не болит.
Догнав в поле товарищей, он обернулся. На околице стояла толпа: заплаканные женщины, старик, опершийся на костыль, белоголовые мальчишки, веснушчатые девчонки.
Скорбно глядя на уходивших, они молчаливо просили: "Возьмите и нас с собой".
Один за другим красноармейцы исчезали во ржи. Последний раз колыхнулась рожь, и колыхнулась толпа от истошного бабьего вопля:
– Голубчики, милые! Да на кого же вы нас покидаете?
Этот вопль вытолкнул Лару из толпы.
Раз наши уходят, и она с ними.
Она не останется здесь.
Сперва перед девочкой мелькали ржаные колосья, потом дорога свернула на луг. Он был вихрастый от лохматых рядов нечисто, по-бабьи скошенной травы. Колхоз запаздывал с сенокосом: рабочих рук не хватало.
Ветер с луга пахнул в лицо Ларе, и шаг ее замедлился. Девочка остановилась. Сладкий запах вянущих трав напомнил ей бабушку.
Что она писала маме всего полчаса назад? Кого обещала беречь?
"Люди добрые, – скажет бабушка, – зачем мне жить, никому не нужной? Не на сына я надеялась, на внучку любимую. И она меня покинула, лапушка моя".
Закусив губы, девочка угрюмо смотрела на большие следы, отпечатавшиеся в дорожной пыли. Потом порывисто нагнулась и погладила их, как что-то живое и дорогое. Это она прощалась.
Она остается. Она не бросит бабушку в беде.
А где-то, как будто уже совсем близко, грянула пушка.
Лара вернулась домой только к вечеру. Опять было тихо, но уже никто не верил этой тишине.
Пастух поторопился пригнать стадо. Деревенская улица запахла коровьей шерстью и парным молоком.
Перед дядиным забором стояла, нагнув рогатую голову, рыжая корова. Она точно бодала закрытую калитку, удивляясь тому, что хозяйка не вышла ее встречать.
– Тетя Дарья! – с порога крикнула девочка. – Корова с поля пришла. Идите доить.
Никто не ответил Ларе. Тетя Дарья сердито обмахивала передником красное, потное лицо. Дядя Родион, заложив руки за спину, стоял у окна.
А в углу, за печкой, слышались жалобные всхлипывания. Это плакала бабушка.
– Что случилось? Кто обидел тебя?
– Выгоняют нас с тобой, лапушка!
– Что? Не выдумывай. Вы просто поругались. И тебе показалось сгоряча.
Девочка подбежала к дяде, хотела заглянуть ему в лицо. Пусть он не ответит, она узнает правду по его глазам. Дядя воровато отвел глаза в сторону.
– Он не смеет! Мы не на его деньги жили – на мамины.
– Кончились наши деньги, и стали мы, лапушка, лишние рты. Вот, говорит, и ступайте. Да куда ж мне с ребенком из своего дома идти?
– А что в этом доме вашего? – криво усмехнулся дядя Родион. – Один сруб. Крышу и пол я на свои деньги стелил.
– И за этот гнилой сруб, – затараторила тетя Дарья, – мы должны последний кусок от своих детей отымать? Съела нас родня. Начисто съела. Ничего в доме нету – хоть шаром покати.
На столе, прикрытые льняным полотенцем, отпотевали три свежих каравая. К корке одного из них пристал уголек, похожий на черный глаз.
Если бы этот черноглазый каравай мог говорить, он бы сказал тете Дарье: не лги! И сахар в синеньких пачках сказал бы: не лги! И каждое зернышко риса…
Лара обняла бабушку за плечи:
– Баб, я тебя умоляю – уйдем отсюда скорей.
Она отвела старушку в летнюю половину избы, где до сих пор они жили.
И снова полетели в чемодан трусы, тапки, бабушкина шаль, зубной порошок…
Дверь за спиной Лары то открывалась, то снова захлопывалась. Маленьким Мите и Мане очень нравилось, бегая взад-вперед, доносить отцу:
– Лариска чемодан пакует!
– Бабкину перину скатала!
– Перину пущай! – прогудел издалека дядюшкин голос. – Перина ихняя. Нашего бы чего не унесли…
Так вот что за личность дядя Родион! Теперь понятно, почему за обедом он всегда сидел хмурый. От жадности. Его злило, что гостей надо кормить.
Но ведь они ели очень мало: бабушка – потому что старенькая, а она, Лара, – потому что готовится в балерины. Балеринам нельзя толстеть.
Больше она не скажет этому человеку ни одного слова. И когда будет уезжать в Ленинград, то руки ему не подаст. Он выгнал бабушку из дома, он поступил со своей родной матерью как предатель. А предателям руки не подают.
– Лариска гитару забрала! – пискнули под дверью.
Лара сняла со стены гитару – подарок матери. По привычке тронула струну. Струна ответила ей, запела. Только голос струны был прежним, вчерашним. А больше ничего не осталось от вчерашнего дня. Был у бабушки сын, был у бабушки дом родной – ни сына, ни дома нет.
– Пошли, бабушка!
– А куда, милок?
– Куда-нибудь. Сделаем себе шалашик в лесу.
– В лесу, с медведями! Пускай он меня не жалеет – моя жизнь уже за воротами, но твое сиротство он должен пожалеть. Поклонись дяде, Ларушка, поплачь…
– Он мне больше не дядя. Бабушка, пошли!
Бабушка с Ларой шли по усадьбе под глухой гул голосов:
– Далеко ль собралась, Анастасия Ананьевна?
– Чего спрашивать: Родион выгоняет родню!
– Батюшки светы!.. Перину под деревом кинули, а гитарку несут.
– Идол бесчувственный! Совести у него нет.
Кричали на улице и на усадьбе соседей, где жила жена фронтовика и шестеро детей, тоже Михеенко по фамилии. Может, из-за этой одинаковой фамилии соседские Михеенко и кричали сейчас громче всех. Особенно старшая из шести, долговязая Рая.
– Ух, жадина! – выкрикивала Рая, и пятеро малышей хором подхватывали: "А-а-а!"
Им вторила еще и другая, незнакомая Ларе девочка, низенькая и кругленькая, как колобок.
"А ну еще громче! – мысленно подзадоривала их Лара. – Пусть он услышит, как люди его обзывают… Пусть".
И он услышал и испугался. У калитки Лару с бабушкой догнала запыхавшаяся тетя Дарья.
– Чего людей баламутите? Никто вас не гонит. Вон на усадьбе банька. Родя велел вам сказать: можете там жить.
– Какой добрый! – Лара побледнела от гнева.
Им предлагает жить в баньке, которая топится по-черному – у печки нет трубы.
– Это не дом, это избушка на курьих ножках! Он просто смеется над нами. Баб, не соглашайся, не смей!
– А крыша-то есть, – чуть слышно вздохнула бабушка, – все же крыша над головой…
Бабушка еще больше сгорбилась. Губы ее дрожали, дрожала рука, которой она опиралась на Ларино плечо.
Какой там шалашик! Бабушке плохо, хотя бы до баньки ее довести.
Когда они подходили к баньке, завыло, заскрежетало небо. Из-за леса вынырнул один, другой самолет.
– Фашисты! – взвизгнул соседский мальчишка.
Он первый увидел свастику на крыле.
И разом все опустело. Страх расшвырял людей, как ветер расшвыривает сухую листву.
Самолеты промчались над Печеневом не задерживаясь. Для них это была слишком ничтожная цель.
Но деревенские уже боялись выйти на улицу. В полном одиночестве Лара перетаскивала в баньку брошенные под деревом вещи. Ей никто не помогал. Понятно: чужие. Покричали, покричали и ушли. Если родные не пожалели, чего же ждать от чужих.
Смеркалось. От пруда сильнее потянуло болотной сыростью. Зло, по-ночному стали кусаться комары. Роса на траве блестела, как битое стекло.
Постелили на лавке перину, и бабушка легла. Лара сказала, что еще посидит на крылечке, подумает.
– Кто ж ночью думает? Комары заедят. Уж лучше бы утром.
Но девочка уселась на крылечке.
Там, в дядином доме, она изо всех сил крепилась, но сейчас ей неудержимо хотелось реветь.
Одна. Бабушка не в счет. О бабушке надо самой заботиться. Одна. Голодная, нищая, обиженная. Одна в чужой деревне. Без мамы, без друзей… В такое трудное время.