Мужская школа - Альберт Лиханов 5 стр.


12

И вдруг ко мне забурился кто бы вы думали? - сосед Рыбка, вот те на! Я как увидел его, сразу рассмеялся. Во-первых, всё-таки от неожиданности, а во-вторых, потому что зла-то на Герку не держал.

Ни мамы, ни отца дома не было, и мы с Рыбкиным вволю поболтали - я же вообще-то заскучал уже без нормального общения. Родители, бабушка это же совсем не то, да и вопросов про мужскую школу у меня накопилась целая уйма.

Он вошёл в комнату, сел на венский шаткий стул, похлюиал рыхлым носом, который нарвался на мой кулак, спросил вежливо-обязательно:

- Как себя чувствуешь?

Я отмахнулся, мол, ничего. Ладони у Рыбкина были все в чернилах, я, ухмыляясь, поинтересовался, что случилось, и он объяснил:

Щепкин в чернильницы карбида натолкал, а я дежурил, вот и пришлось всё чистить да новых чернил набирать.

Я не понял, какой такой карбид.

Ну, контрольная сегодня должна быть по алгебре. А у всех пары. Ну, мы и решили сачкануть. А как? Ну, Женюра приволок откуда-то карбид такая дрянь, вроде мела. Если в чернила сунуть она шипит, а чернила пенятся п-ш-ш! и через край лезут.

- Ну и что?

И всё! Писать нельзя, Бегемот наш заорал, и, пока я чернила менял, урок кончился. Я засмеялся, спросил:

- Помогло?

- Не а, - радостно ухмыльнулся Герка, всем по паре влындил. А контрольную завтра пишем.

Что-то засосало у меня под ложечкой. Будто пароход с моими близкими отчалил от берега, а я по каким-то дурацким причинам опоздал и чувствую мне их никогда не догнать. И ведь не было у меня добрых воспоминаний об этой школе, а вот засосало.

Рыбкин осматривался, постепенно привыкая к новой обстановке, подержал в руках толстенный том

"Дон Кихота", восхитился, конечно же, толщиной, сделал мне комплимент:

- Неужто одолеешь?!

Хэ! ответствовал я. - Мировецкая книженция! Мигель де Сервантес Сааведра. - Я наслаждался благозвучным именем, выговаривая его свободно, нараспев. Про рыцаря Печального образа, славно го идальго Дон Кихота!

Это уж давно известно - вверни, только, конечно, вовремя, пару неизвестных твоему собеседнику словечек и ты как бы впереди, набрал некоторое преимущество. Рыбка восторженно цокнул языком, но признавать преимущество не собирался.

А я, знаешь, что читаю? - спросил он меня. - Как это? "Капитал". Карл Маркс написал, на портретах его рисуют, понял? Так этот "Капитал", знаешь, какой толстый? И он показал ширину кирпича. Не веришь? воскликнул уязвлённо Гер-ка. - На спор! Завтра приволоку!

Мне надоели конфликты с Геркой, я отмахнулся: Верю, верю… Но принеси. - Он решительно кивнул головой. - А про что книжка-то? - всё-таки попробовал я проверить соседа. - Об чем?

Про капитал, ответил он, не моргнув глазом, - значит, про золото.

Он и соврал и не соврал. На другой день не поленился притаранил книженцию, я ни до, ни после такой не видел, и правда, шире кирпича. Но стоило мне открыть её, как я Рыбкина сразу разоблачил.

- Неужто и правда читаешь? спросил я, смеясь. - Лично мне ни одного предложения не понять.

Он раскололся:

- Её у меня, сказал, хохоча, - дед всю жизнь читает, представляешь? Как свободная минутка, так раз! и сидит за этой книженцией. Посидит-посидит, потом носом засвистит и хрясь головой на книжку, хорошо, что она толстая, ровно подушка. И храпит!

Мы хохотали! Я подложил "Капитал" под голову, захрапел, подражая Рыбкиному деду.

- Дед говорит, - закончил Герка, - эта книга - лучшее слабительное.

- Что? - я прямо закатился.

- Ой, поправился, смутившись, Рыбкин, не то слово! Лучшее снотворное!

Мы снова заржали, как полоумные. Потом, когда успокоились, сосед по парте меня предупредил:

- Только ты смотри, того, не брякни где-нибудь, что я тебе рассказал.

Я удивился, даже слегка завёлся:

- Да ты что! Чего здесь такого, кроме смехоты?

- Эх ты, наивняк! посерьёзнел Герка. Ведь их же всего четверо он, Ленин, Сталин, да ещё Фридрих Энгельс. Они самые главные, и про них не шутят. А то усадят ещё.

- Куда?

Я действительно только выбирался из своей яичной скорлупы, птенец! А Рыбкин что-то такое знал, в чём-то, мне неизвестном, разбирался.

- На кудыкину гору!

Тут наши политические разговоры как то сами собой оборвались по причине возраста и интересов. Обсуждение почему-то перекинулось на учителей и на директора Сергея Николаевича. По словам Герки, это был замечательный старикан. Ну, во-первых, рассказывал Рыбкин, чтобы мы не чувствовали себя зеками, директор, хотя он же совершенно взрослый, даже седой человек, тоже стрижется под нуль, хотя ему это страшно не нравится. Кто-то из старших Папанов видел, как Эсэн так сокращённо-уважительно именовали директора разбирался в парикмахерской с Никаноровной, объясняя ей, с улыбкой конечно, что нарочно прошёл у неё личное испытание и что машинка парикмахерши безжалостно ту пая, а потому не стрижет, а дерет волосы, и что мастерица эта лучше бы начинала людей корнать не со лба, как баранов, а сбоку.

Судя по подробностям, которые излагал Рыбкин, всё это походило на чистую правду, и я Эсэна зауважал, хотя и видел-то всего раз, с полу. И был, оказывается, вполне прав. Чуть замявшись, Герка сообщил мне, что вообще-то директор мирный человек, даже самую отчаянную школьную шпану никогда словами попусту не песочит, и это его терпеливое молчание и поглядывание прямо в глаза действует, будто взгляд гюрзы, но тогда, после тёмной, он назвал наш класс я даже вздрогнул, потрясённый совпадением моих мыслей с директорскими, - стадом свиней.

Никого, конечно, это не потрясло, подумаешь, какое милое определение, Рыбкин просто заметил, что Эсэн вышел из себя, надо же, такой уравновешенный!

Тебе вообще-то не повезло, сказал Герка, вздохнув. - Лучше бы не в "а", а в "б" или в "в" тебе попасть. Хотя, вздохнул, с другой стороны, какая разница?

Я молчал.

Ведь, например, наш Коряга, понизив голос, объяснил Рыбкин, настоящий вор. Ты только никому, понял?

Мои глаза, кажется, совсем округлились, пока я слушал Герку. Слушал и всё понимал. И Рыбкину даже сочувствовал, потому что абсолютно ясно становилось, что отказаться от косалки со мной он не мог. И страшно мне было. Ведь Герка и всё другое мог выполнить любую другую команду.

Словом, Коряга был во взрослой банде, и эти бандиты использовали его для всяких дел. Я уже и раньше слыхал, как это делается. Подходит, например, пацан ко взрослому и говорит: "Дяденька, дай закурить!" Ну а тот обязательно какую-нибудь грубость произносит, дескать, мал ещё, пойди-ка пососи соску. Тогда пацан начинает плакать, нарываться, к примеру, материться всяко, чтобы взрослый его толкнул или ударил, и в этот миг выскакивают взрослые бандюги, будто бы заступнички, ну и этого взрослого бьют там, грабят, ножом пыряют.

Коряга возле станции живёт, вот там они и шуруют, - уточнил Рыбкин.

Верно! Возле станции полно милиции, железнодорожников в форме и вообще всякой охраны навалом, но именно там, в улочках, прилегающих к вокзалу, то и дело творились грабежи и убийства это каждый в нашем городе знал.

- Ну а Щепка? - спросил я.

Этот просто перед Корягой выдрючивается, недовольно произнес Рыбкин, хочет с ним по корешкам быть, но тот мужик хитрый, вроде, Рыжего одобряет, но это так, потому что в одном классе быть приходится. Мало ли - пригодится.

Да, вот такие выходили новости.

Он же старый, Коряга-то! спохватился Гер-ка. Два раза на второй год оставался.

Это потом, когда станешь взрослым, два года разницы пустое дело, совсем не отличишь. А в четырнадцать, да если ты ещё и жогаешь на каждой перемене, будто заядлый курильщик… Может, от этого курения-то Коряга и не рос, а был такой же, как все мы.

13

Ну а теперь поговорим на политические темы.

Был я, конечно, пионер. Впрочем, все были пионерами в нашем детстве за исключением ребят из сильно верующих семей или таких, как Коряга, который за пять первых классов уноровил остаться два раза на второй год.

В бывшей моей начальной пионерство было красивым, почётным, желанным - нашивки на рукаве, барабанный бой, печатный шаг, громкие голоса: "Рапорт сдал!" - "Рапорт принял!".

Следует, кроме того, заметить, что в пионеры нас принимали, когда шла война или же сразу после неё, и наше детское осознание войны, страданий, победы все действующие в стране системы накрепко привязывали к имени Сталина, к партии, комсомолу и пионерам. Думать как-нибудь по-другому не то чтобы возбранялось, а было совершенно невозможно. Портреты, бюсты и статуи Сталина провожали нас с детства на каждом шагу, и мы так к ним привыкали, что совершенно, ну нисколечко их не замечали, как не замечает человек мебели в своем доме так она привычна. И наше пионерство было тоже чем-то неодушевлённым - может, как нарядные занавески в комнате. Сначала они нравятся, бросаются в глаза, эти красные занавески, а потом к ним привыкаешь, вот и всё. В начальной школе это привыкание выглядело хотя бы внешне культурным, а в мужской… Ну, судите сами.

Я вернулся в класс, отсутствовав месяц с хвостиком, и, ясное дело, забуксовал. Учителя оставляли меня после уроков, занимались дополнительно, чтобы я догнал класс, особенно усердствовала Зоя Петровна - как-то она поглядывала на меня слегка виновато. Учителей было много, но, скажем, ботанику я одолел с налёту, да и всё остальное тоже, но было три предмета, где я просто запурхался - математика (алгебра и геометрия), русский язык и ещё господи прости, французский.

Словом, вместо пяти уроков у меня каждый день оказывалось шесть, семь, а то и все восемь. Ну и воспаление лёгких всё-таки не фунт изюму, крепенько, видать, измотало меня, так что я совсем доходил.

Плюс Рыжий Пёс.

Он, может, денёк только и пожалел меня. Наутро опять меня щелбанами донимать принялся.

Не думайте, что я так спокойно говорю об этом, потому что смирился и сломался. Впрочем, может, и сломался, и смирился, но всё-таки не так, как поначалу, потому что теперь у меня был дружбан Гер-ка Рыбкин, и хотя он не мог по-настоящему противиться Женюре, кое-когда меня защищал. Говорил Рыжему:

- Подожди, атаман! Или:

- Ну хватит, босс!

Почему такое американское выражение - босс, спросите вы? Да потому, что, как известно, нашими союзниками на войне были американцы, и кое-какие приветы из-за океана достигали и нас, грешных. Например, американская тушёнка в банках с маленькими ключиками, пристёгнутыми к ним. Надеваешь такой ключик прорезью, которая в нём есть, на жестяное ушко, прижатое к банке, начинаешь крутить, полоска железа сворачивается на ключе в пружину, а пред тобой открывается аппетитная, в слезах, ветчина, ёлки-палки! Или яичный порошок - тоже американское изобретение. Кто бы мог подумать, что яйца можно сохранять и довольно надолго? А они научились - превращали их в порошок, пожалуйста, залей водой, но ещё лучше - молоком, и на сковородку - омлет получается, пальчики оближешь.

Так что слово "босс" было в ту пору - в мальчишеских, ясное дело, кругах шутливо-уважительным, и Рыжий Пёс от таких обращений млел и таял, оставляя меня до следующего приступа своей жестокой страсти.

Но кроме щелбанов было в нашу пору ещё одно средство подавления и морального уничтожения - резинки.

Из трусов или им подобных нательных предметов вынималась резинка, которая расщеплялась на тонкие нити, по краям которых выделывались петли для пальцев. А пули "отливались" из обыкновенной бумаги. Скатывается кусок, точно тесто, для прочности надо слюной смочить, прокатить несколько раз по парте, вдвое согнуть - и готово!

Так вот, в пятом, шестом и даже седьмом классе - в восьмом только, кажется, избавились мы от этой затяжной кори - народ ходил вооружённым резинками и пулями, и дело доходило до полного безумства. Ладно, в перемену, но и прямо на уроке жители "Камчатки", обитатели задних парт, выцеливали впереди сидящих и лупили по затылкам. Да как больно! Ну а передние - ведь на шее глаз нет осатанев от боли, разворачивались и пуляли назад - на сей раз норовя попасть в лоб, в щеку, в подбородок, а то и в глаз.

Сложная и жестокая, доложу я вам, велась перестрелка. Сидевшие впереди объединялись в пары или даже тройки, а то и вообще в целые отряды, потому что уцелеть в этой войне поодиночке было совершен но немыслимо. А так кто-то один караулит, косит одним глазом назад, обнаруживает стрелка, даёт знак, и передние лупят по врагу залпом.

У такой стрельбы свои правила, чаще всего они совершенно не совпадают со школьными, потому что, стрельнув, задний боец легко может укрыться от ответа, прикрыв голову книгой, портфелем, а то и вообще нырнув под парту. Поэтому передние должны среагировать быстро, изменить позицию, выбравшись в проход или даже вскочив на сиденье. Но это хорошо, когда учитель спиной к классу, а если лицом? Если учитель даже лицом стоит, а выстрел оказался точным и тяжёлым, народ, бывало, сходил с ума и, не страшась двоек, записей в дневнике, учительского крика, устраивал минутное побоище по всем правилам психической атаки, с громкими криками, вроде:

- Ах ты, падла!

Ясное дело, немного времени потребовалось и мне, чтобы с помощью Герки вначале вооружиться, сделать дома запасы бумажных пуль - аж полные карманы, - а потом и отточить снайперское мастерство. Но поначалу и тут я был неумехой, - а слабым, неопытным, неумелым и честным, зарубим на носу это вновь, достается всегда больше и горше, - так что я опять оказался жертвой. Затылок мой был изжален вражескими пулями, когда учителя отворачивались, я делал себе искусственный воротник из распахнутого, корочками наружу, учебника, отчего хлопки были смачные и громкие, при этом иногда попадало по пальцам, и я не всегда мог удержаться от отдельных междометий и даже целых реплик, которые помимо моей воли становились всё менее цензурными.

Накануне знаменательного политического события в моей судьбе я просто дошёл до ручки. На дополнительном уроке Француз против всяких правил грохнул мне пару, и я до полночи зубрил спряжение глагола "хотеть" - я хочу, ты хочешь, же вулю, тю вулю, - не выспался, опоздал на урок, ненамного, правда, был сильно обстрелян врагами, а за минуту до пионерского сбора рыжий тиран прямо в упор вмазал влажноватую пулю по моему затылку. Боль была адская, я не выдержал, и слёзы рванулись из меня; обхватив голову, я упал на парту и закрылся руками, а Герка сказал громко этому идиоту:

Слушай, штурмбанфюрер, хватит издеваться!

Где он только взял это словечко?

То ли оттого, что Рыбкин выступил громко и явно возмущённо, то ли потому, что название он применил явно фашистское, а война только что кончилась, и такой клички, если она прилепится, никто не желал, Щепкин вдруг неожиданно сказал:

- Извини, браток, не рассчитал.

И потрепал меня по плечу. Я, конечно, руку его стряхнул.

И тут явились они - Зоя Петровна и девушка с нетогдашним именем Марианна, старшая пионервожатая. Марианна, Марианна, - покрутив имя это на своем языке, Рыбка тотчас переделал его в более понятное Мариванну (Марью Ивановну).

Мне, честно говоря, было не до этого сбора, к тому же совершенно не торжественного - что за сбор, когда все сидят в классе, на своих партах, и у половины народа даже галстуков нет? Но сбор был организационный, требовалось избрать председателя совета отряда, я хоть слезы и вытер украдкой, но ещё пережевывал свою обиду, как вдруг услышал голос Рыжего Пса: Николаева!

Единственное, что я успел сделать, так это повернуться к проклятому Женьке и громко, на весь класс, сказать ему, что он охренел - правда, слово я употребил на уровень посложнее. Все хорошо услышали это, и Мариванна, и классная. Но Зоя Петровна только слабо качнулась, сказав:

- Он долго болел, ему надо нагонять!

Давайте голосовать, нагло воскликнул мой закадычный враг. - Имеем право!

Конечно, имеете! залыбилась дурная Мариванна, и - хлоп! меня избрали пионерским начальником.

Самого зачуханного, больного, отставшего в учении, самого неуважаемого и избитого выдвинули в вожди.

Подставляя слабого, мужская школа уклонялась от своих общественных обязанностей. И это тоже был важнейший её урок.

14

Впрочем, уроки бывали уж совершенно, как говорится, из другой оперы и совсем иного, даже для мужской школы, невероятного свойства.

Это происшествие случилось со мной на перекрёстке моей политической деятельности и французского языка, и здесь я вначале расскажу про нашего Француза. Видать, после войны преподавателей иностранных языков решительно не хватало, и у нас с пятого до седьмого класса сменилось, по нашим подсчётам, шестеро учителей. Потом это все были женщины старые и молодые, но первым у нас оказался мужик. С нынешней моей точки зрения - просто пацан.

Он ходил во всем военном, и это военное было тёмно-зелёное, добротное, офицерское, только без знаков отличия. Учитель французского, имя которого начисто стерлось в моей памяти, сразу же растолковал нам, что он боевой офицер, прошёл фронт, цацкаться с нами тут не намерен и, значит, чтоб на уроках была военная дисциплина, иначе ему придётся оценить нас по фронтовым меркам. Его командный слог заворожил нас, привыкших всё больше к женским увещеваниям или к неполноценным стариковским угрозам престарелых мужчин учительского сословия, да к тому же туманно-опасной звучала угроза оценки по фронтовым меркам и любопытство разбирало, и страх: как это? К стенке, что ли, поставит? На всякий случай мы изготовились к подчинению, но высокий, черноволосый и, в общем, не откажешь, симпатичный Француз в офицерском облачении пал в наших глазах сам, довольно примитивно, на самых первых подступах к твердыням знаний.

Просто-напросто он сам не знал французского как, впрочем, и любого другого иностранного языка - и учить нас принялся по учебнику да по блокноту, который вынимал из своего щегольского планшета. Пока мы одолевали слова и артикли, он ещё смахивал на учителя, особенно когда отвлекался. А отвлекался он неустанно. Рассказывал нам про Париж, про совершенно небывалую Эйфелеву башню, Парижскую коммуну, книгу "Отверженные" французского писателя Виктора Гюго, которую, похоже, и сам-то прочел совсем недавно, потому что излагал нам её сюжет с большими подробностями и долго, а согласитесь, всякий пересказ всё-таки скучнее самой книги, объяснял, что многие слова и выражения в наш язык перекочевали из великого французского, такие, например, как костюм (по-французски - ле костюм всего лишь артикль "ле" надо приставить), ле буфет, а пропо (между прочим), шерше ля фам (ищите женщину). Насчёт пропо и фам мы плохо его разумели, но переспрашивать не хотелось, потому что, задавая вопросы этому щеголю, мы видели, что спасаем его, - смешно, но факт. Он хватался за всякий дополнительный вопрос, особенно если наше любопытство не касалось грамматики, будто за спасательный круг, про Париж, к примеру, рассказывал урока три раскусив его, мы азартно играли в жмурки: ученики, чтобы оттянуть опасное время, когда могут спросить, учитель, чтобы оттянуть не менее опасное мгновение, когда он должен обогащать нас не байками, а программными знаниями.

В общем, как только с большой взаимной неохотой мы добрались до склонений и спряжений, на боевого офицера стало просто страшно смотреть. Пытаясь обогатить нас знанием французского, он стоял неподвижно у края стола и, словно двоечник, то и дело косил в свой конспект. Потом, видно уж совсем махнув рукой, садился и дул прямо по бумажке.

Назад Дальше