Не сказка про белых гусей - Лихоталь Тамара Васильевна 3 стр.


Я недавно выучилась читать. Старшие ребята показали мне буквы, а потом буквы сами по себе стали складываться в слова. Это было удивительно и очень странно. Идешь по улице - везде обыкновенные дома. И вдруг на каком-нибудь доме - доска. А на доске - буквы. Вот эта крюка-закорюка "б". Эти палки углом - "у". Если остановиться, задрав голову, и сложить их вместе, получится: "БУ-ЛО-ЧНАЯ". Интересно. Но главное, смешно. Потому что в этой булочной нет никаких булок, а если постоять в очереди - по карточкам можно получить черный, мягкий, как глина, хлеб. А бывает еще смешней: написано - я несколько раз читала - "МЯ-СО". Но мяса там никогда не бывает. В пустом подвале скучают закутанные с ног до головы во что попало продавцы. А иногда туда привозят картошку. Это сразу известно по густому душному запаху и еще потому, что возле магазина тотчас же вырастает длинный хвост очереди.

Я перечитала все вывески на ближайших улицах. Прочитала и надпись возле картинки с горбатой лошадью. Как же ее зовут? Странное слово вертится и вертится у меня в голове. Но я не могу его вспомнить. Я ничего уже не могу, даже открыть глаза. Мама тащит меня за руку, и я, смежив ресницы, с огромным усилием вытаскиваю из скользкой грязи то одну, то другую ногу.

- Доченька, - шепчет мама. - Танюшенька, ну еще немного, скоро станция. Сядем на поезд…

Она перекидывает с плеча на плечо тяжелые узлы, поправляет на мне платок.

- Боже мой, какая ты горячая!

Ну, какая же я горячая, когда внутри меня - холод, прямо-таки мороз! Я дробно стучу зубами. Мне ничего не надо - только лечь и согреться или на худой конец просто лечь. Где она, эта станция? Впереди только топкая дорога и лохматое небо, до которого нельзя дойти. И вдруг, что это такое? Я оказываюсь в воздухе. Это батька подхватил меня на руки. И мне становится так легко, так тепло и спокойно. Обхватив руками его шею, прижавшись лицом к колючей щеке отца, я чувствую едва заметный горький запах махорки. И даже этот знакомый запах согревает и успокаивает меня.

- Дай мне чемодан, - говорит мама, перебрасывая на плечах узлы.

- Шагай, шагай, сама, гляди, не свались. Я сдюжу. У меня жила крепкая.

Вот он какой - мой батька. Он сильный. Он сдюжит. Он донесет и меня, и чемодан, и этот узел-горб по бесконечной дороге к станции, которая находится где-то за лохматым небом.

А еще - это уже было здесь, в нашем городе, - отец взял меня с собой на завод.

- Пойдем, дочка, поглядишь, что батька робит. Каким молоточком ворочает.

Мама засуетилась, надевая на меня чистое платьице, будто мы шли в гости.

- Да ладно красоту наводить, - сказал отец. - Чего там. Пошли.

Он взял меня за руку, и мы пошли не спеша, точно на прогулку. Росистое, прохладное утро вставало на нашем пустыре. Точно птицы, посвистывали паровозики. Кое-где уже раскрыли золотистые головки неистребимые одуванчики, похожие на крохотные солнца.

- Вот он, дочка, какой завод. Он самый главный у нас в городе, - сказал отец. - Там сурьезные машины делают. И люди там самые главные - рабочий класс. Потому что они все в жизни умеют и могут.

Мы прошли через проходную будку, в которой стоял дедушка с ружьем. Но он не стал в нас стрелять, а в ответ на приветствие отца снял шапку и поклонился.

- Доброго здоровья, Григорич. Никак подмогу тянешь?

- А то? - хмыкнул отец. - Сынов у меня нет, значит, вся надежа на дочку.

В первом же пролете меня оглушило трескотней и звоном металла. Но мы продолжали идти дальше, пока не пришли в кузнечный цех. Над нашими головами пронеслась по воздуху какая-то штука, и я почувствовала, как сердце мое испуганно застучало. Я на секунду закрыла руками глаза, но тотчас открыла их - нужно было срочно заткнуть уши. Откуда-то сверху на плотную тумбу обрушилась огромная металлическая колода, грохнула так, что дрожь прошла по стенам и снова взметнулась вверх. А на тумбе после ее удара осталась расплющенная в лепешку пылающая жаром чугунная блямба. И дядька в фартуке и в черных очках, в каких сидят на базаре слепцы, ловко подхватил ее клещами, сунул в какую-то бадью. Лепешка зашипела, как злая змея, и почернела. А сверху уже опять падала с грохотом грозная колода. И было непонятно, как это она не убьет тут никого и как вообще ухитряются поворачиваться и спасаться от этих страстей дядька в фартуке и другие люди, сновавшие вокруг.

Все гремело и пылало, отовсюду несло таким нестерпимым жаром, что мне хотелось, закрыв лицо, убежать, спрятаться, забиться куда-нибудь. Вдруг прохладная рука отца легла на мое плечо. И его знакомый голос прокричал над моим ухом:

- Это молот! Кузнечный молот. Я на нем работаю. Видишь, какая сила. Да ты не трусь. Он смирный. Он нас слушает. Вот гляди!

Я отняла от пылавшего лица руки и увидела, что колода снова летит с размаху вниз. Но от прохладной руки отца, лежавшей у меня на плече, исходило такое спокойствие и уверенность в том, что все здесь разумно и покорно человеку! И я уже не испугалась, а с любопытством следила за тем, как под сильным ударом этой неуклюжей с виду колоды из раскаленного сгустка получилась не бесформенная лепешка, как мне казалось раньше, а какая-то штука, похожая на крюк.

- Деталь, деталь для машины, - снова прокричал над моим ухом отец, будто угадал мои мысли, - этот крюк потом в машине части скрепляет.

Я с почтением смотрела на летающую вверх-вниз колоду. Вот он какой, оказывается, этот молот!

Я думала: отец в руках молоток держит и стукает примерно, как топором, когда дрова колет. А это, оказывается такая огромная и, по правде говоря, страшная штука. Грохает и грохает.

Дяденька в фартуке снял свои черные очки, и тут я узнала его - это дядя Степан, который заходит к отцу. И oн меня тоже узнал - подмигнул мне и прокричал:

- Ну как, дочка, придешь к нам работать? - Но я спряталась за отца и промолчала. Хоть и смирный этот кузнечный молот, и слушается дяденьку Степана и моего батьку, но кто его знает, что он может вытворить, да и грохает oн здорово. И как это люди тут работают весь день, ходят себе спокойно, делают свои дела да еще и разговаривают в таком гаме?

Но это было давно, когда я была еще совсем маленькой. Теперь-то я уже не испугалась бы в цехе. И про работу отца я знаю. Знаю: она особенно важная. Пятилетка! Сейчас самое главное - станки, машины. Будут машины - будет в нашей стране и хлеб. Просто так - не по карточкам. Приходи в магазин и бери сколько хочешь. Нужно буханку - бери буханку, нужно две - пожалуйста. И булки будут. Мы с Валей как-то стали про это говорить. Трудно, правда, себе представить такое. Сколько же это хлеба надо, чтобы - на всех и все - досыта?

Валина мама, тетя Даша, слушала нас и потихоньку вздыхала. Зойка мечтательно протянула:

- И булки будут, и бублики.

Маленькая Нюрка спросила:

- А что такое бублики?

- Это такие булки круглые, как колесико, с дыркой посередине, - стала объяснять тетя Даша. Но умная Нюрка подумала и сказала:

- Не надо с дыркой. Без дырки лучше - больше булки.

"Машины и хлеб - главное, - говорит мой отец. - Будет техника, будет хлеб - наша страна станет сильной. Попробуй тогда тронь нас. Мы будем жить, учить детей и строить коммунизм. Коммунизм - это то, ради чего стоит жить, а если надо - то и умереть", - это тоже говорит мой отец.

Когда нас принимали в пионеры, приехавший к нам в школу инструктор райкома комсомола сказал:

- Встаньте те, у кого отцы коммунисты.

Я встала первой, потому что мой батька - коммунист.

Один за другим поднялось еще несколько ребят. А Валюха, несмело протянув руку, тихо спросила:

- А мне можно встать? У меня нет отца. У меня брат - комсомолец.

Инструктор, длиннорукий худой парень, с хрипотцой в голосе от недосыпания и выступлений, внимательно посмотрел на нее и кивнул головой:

- Встань!

И так мы стояли рядом - я, и Валюха, и Сережка Крайнов, и другие ребята, по-военному вытянув руки. И притихший класс смотрел на нас, словно видел впервые.

В пионеры приняли не всех, а, как у нас говорили, самых сознательных. В чем заключалась эта сознательность, объяснить непросто. Она не определялась успеваемостью. "Уды" и "вуды", выведенные учителями, еще ни о чем не говорили. Не определялась она ни талантом, ни успехом. Но мы безошибочно знали: кто сознательный, а кто - нет.

***

По утрам, собираясь в школу, я на краешке стола старательно глажу утюгом галстук. Вообще-то я не очень слежу за своими нарядами. Мама ищет для меня на толкучке зимнее пальтишко, из старого перешивает мне платье. Я нетерпеливо стою, пока она с булавками во рту меряет на мне обновку. Ну, не все ли равно, где будет складка - спереди, сзади или сбоку? Мне это решительно безразлично. И какой воротничок у платья - тоже все равно. Я даже горжусь немного этим. Не в нарядах главное!

У нас в школе мальчишки ходят, заломив козырьки кепок на затылки, и в ушанках с оборванными завязками. Я тоже никогда не завязываю ушанку, и тесемки болтаются на ветру, когда я бегу в школу. Мама связала мне шапочку, распустив свой старый платок и терпеливо скрутив рвущиеся нитки. Но я не стала носить ее. Упросила купить мне ушанку.

- Так это же для мальчика, а ты - девочка, - говорила мама.

- Это раньше была разница - мальчик или девочка, а теперь все равно кто. У нас ведь равноправие.

- Ну ладно, - сдалась мама, - в ушанке все-таки потеплее. Шапчонка - что - продует ее ветром, а ты вон целый день мотаешься где-то, - и купила мне ушанку с кроличьим мехом на лбу.

Зная мое отношение к нарядам, мама удивляется, что я старательно наглаживаю галстук. Но то наряды, а это - совсем другое. Галстуки пока имеются совсем у немногих ребят. Это раз. И все в школе смотрят на нас. К тому же - я об этом не говорю маме, - за галстук могут и по шее дать. Вон как избили какие-то хулиганы Сережку Крайнова. Но Сережка, конечно, не снял галстук, и никто из нас никогда его не снимет, даже если нас убьют.

Я надеваю на шею алый треугольник, еще хранящий тепло утюга. А может, он просто такой теплый. Ведь в нем кровь тех, кто погиб за то, чтобы нам жилось хорошо и счастливо.

Мы и вправду так живем. Мы не всегда сыты. Нет мяса, масла, сахару. Нет… Впрочем, легче, пожалуй, перечислить то, что есть. Но мы не какие-нибудь нытики, как сказал Сережка Крайнов. Да к тому же все это у нас будет - и хлеб, и сахар. Вон уже идут эшелоны зерна по Турксибу. Все будет! Впереди у нас - вечность. И нам жить при коммунизме. Ведь его и строят для нас. И мы тоже хотим строить коммунизм, а не только просто жить при нем. И так без нас произошла революция, без нас отгремела гражданская. Пусть и нам хоть что-нибудь останется.

Я завязываю узел галстука, как учили нас, и вдруг перехватываю взгляд отца. Он недавно возвратился с ночной смены. Помылся под умывальником и теперь чистый сидит за столом, жует и читает газету. Первую страницу прочитал, развернул газету во весь лист, а потом - опять перегнул, сложил домиком и прислонил к чайнику. И теперь струйки пара маленькими облачками плывут над газетным домиком. А он из-за газеты - одним глазом. Он так умеет - мой батька. Глянет и хмыкнет. Но сейчас он не хмыкает. Смотрит серьезно, будто впервые увидел. Я отворачиваюсь. Не в наших обычаях говорить лишние слова. Мы и так понимаем друг друга.

***

Прибегу из школы. На столе, покрытом голубенькой, в чернильных разводах клеенкой, уже стоит тарелка. Мама несет от печки кастрюлю, придерживая тряпкой гнутую крышку. Обжигаясь, проглатываю суп. Мама только ахает: "Да поешь ты, как надо!"

- Некогда! Завтра общество Осоавиахим. А в бригаде мне поручено доложить о том, как из обезьяны произошел человек. А еще стенгазета. Нас выбрали в редколлегию - меня и Валюху.

- О господи, - вздохнет мама. - Совсем от дому отбилась.

- А Зойка наша танцует, - испуганно понизив голос, сообщает Нюрка, когда я прихожу к Вале. Волосы у нее уже отросли и теперь не торчат в разные стороны, а свисают двумя косицами. И из-под длинного когда-то платья выглядывают шарики коленок. А сама Нюрка стала еще умней. - Она знаешь как танцует? - говорит Нюрка, скосив глаза в сторону кухни. - Она фокстрок танцует. Мама сказала - все косы ей выдерет.

- Не фокстрок, а фокстрот, - поправляет Валя. Но это все равно. Потому что танцевать фокстрот - это… - Мы с Валюхой молча переглядываемся и тоже косимся на кухонную дверь, где притаилась Зойка. Мы вообще презираем танцы. Шаркать ногами - ума не надо.

Мы с Валей садимся за уроки. Решаем задачки, потом принимаемся писать заметку для стенгазеты. Скоро восьмое марта - Международный женский день, и мы пишем в своей заметке, какие несчастные были женщины в старое время при царе. А теперь всем открыта дорога - работай, учись на кого хочешь. Есть женщины-трактористки, есть летчицы. Хоть водолазом можешь стать. Валюха, правда, немного сомневается.

- А водолазы есть? - спрашивает она, отрываясь от заметки, которую старательно переписывает своим красивым почерком, и смотрит на меня.

- Ну конечно есть, - уверенно говорю я. В самом деле, не может же быть, чтобы не было женщин-водолазов. И успокоенная Валюха снова склоняется над газетой и аккуратно выводит "и водолазы". Подумать только! Можно учиться, на трактористку, на летчицу, на водолаза, а человек вместо этого учится танцевать какой-то фокстрот! Надо дать Зойке прочитать нашу заметку. Да, впрочем, она уже и так знает, потому что мы с Валей, прежде чем написать, громко говорим все вслух, а кухня, где сидит Зойка, - рядом. Мы себе представляем - сидит сейчас бедная Зойка и думает: "Что же это я делаю? Зачем только я этот несчастный фокстрот танцевала!"

Мы еще все сидим над стенгазетой, потому что надо не только заметку написать, но и нарисовать что-нибудь. Хорошо бы, конечно, эту самую трактористку, летчицу и водолаза, но у нас это не получится. Рисовать ни я, ни Валюха, к сожалению, не умеем. Мы сидим и раздумываем, что бы нам все-таки нарисовать, и даже не замечаем Зойку.

- Все сидите, дурочки? - раздается вдруг над нами Зойкин голос, и сама Зойка в наглаженной кофточке, с ленточкой в русых волосах, стоит и смеется, сверкая ровными меленькими зубами. Она еще немного крутится возле старенького затуманенного зеркальца, висящего в углу, снимает ленточку, расчесывает гребенкой волосы и надевает берет. Валюха неодобрительно смотрит на сестру. Нюрка говорит:

- Я маме скажу!

Но Зойка - ноль внимания. Набрасывает жакетку и уходит. Слышно, как ее каблуки стучат по лестнице, когда она спускается с галерейки.

II

Говорят: прошел год. Прошел - значит, некуда было ему торопиться. Шел себе не спеша на длинных ногах дней - шаг за шагом, как тот журавль по болоту: топа-топа-топ-топ, цапу-цапу-лап-лап - триста шестьдесят пять раз.

Нет, мои годы не проходят. Они несутся. Мчатся. Летят. Мне двенадцать лет. Двенадцать лет - это очень много. В двенадцать лет уже можно что-нибудь совершить.

"Каждый человек должен совершить, если, конечно, он не зря живет на свете", - сказал Сережка Крайнов. Мы с Валей часто думаем про это.

"Все шепчутся и шепчутся, - говорит Зойка. - Что вам шептаться? Да вы и не понимаете еще ничего". - Это она любит так говорить. Выйдет к вечеру за ворота - на плечах косынка голубенькая - тетя Даша на толкучке купила. Вот на "Арсенале" затянул гудок. Сначала тоненько, с присвистом, а потом будто разошелся - ревет густым ревом. Сейчас из проходной повалит первая смена. Выльется на нашу улицу, запрудит ее до краев. Шум. Крики. Хохот. А Зойка стоит у ворот, будто ей и дела нет до того, кто там шагает в обнимку с дружками, заломив на затылок кепку, - только накручивает на палец конец своей голубенькой косынки.

Вот уже и улица опять опустела. Далеко во дворах затухает гомон. В черную трубу "Арсенала" медленно спускается пыльное солнце. Стоит Зойка на пустой улице и смотрит. Не на дорогу смотрит, по которой только что протопала первая смена, не на трубу, над которой полыхает закатное зарево, а куда-то еще дальше. А попробуй спроси ее, чего она там увидела.

"Ах, - скажет, - что вы понимаете?"

А мы с Валюхой все понимаем. Переглядываемся друг с дружкой, и все нам понятно. И чего Зойка каждый раз свою косынку крутит на палец - понимаем, и почему Яшка недавно весь вечер орал, сердитый, и отрубил на Зойкиных туфлях каблуки. Туфли и теперь хорошие. Ходить в них, правда, не очень удобно, наверное, но у ворот постоять можно. Носы немного кверху задираются. Но это если присматриваться. А так, если кто просто мимо идет - тот ничего не заметит. Впрочем, нам с Валей не до Зойки. У нас столько дел - просто дохнуть некогда. Не оглянешься - еще одна шестидневка пролетела. Сборы. Кружки. Стенгазета. Да еще и учеба. И предметы-то у нас теперь какие: обществоведение, геометрия. А со второй четверти - алгебра, мудрая наука древних арабов о чудесном превращении чисел. Сначала она показалась мне скучной. Вроде как "А" да "Б" сидели на трубе. А кто такие эти "А" и "Б"?

- Только теперь начинается настоящая математика, - радостно сообщал Христофор Иннокентьевич, вышагивая по классу, - смотрите, какая стройность и краткость. Сколько бы нужно сказать лишних слов, сколько сделать лишних действий. Но если применить вот эту формулу… Обратите внимание, как изящна эта краткая запись в скобках.

- Ну-с, а теперь, кто сумеет упростить это выражение? - Христофор Иннокентьевич своим четким, точным почерком написал на доске длинный хвост букв и знаков. - Дерзайте!

- Может быть, квадрат суммы? - прошептала Валя, но я мотнула головой. Я не люблю, когда мне мешают думать. Сейчас, сейчас. Ну, как же это. А-а, вот, кажется, нашла. Есть! Я машинально подняла руку, продолжая про себя соображать ход решения. Сейчас Христофор Иннокентьевич вызовет меня, чтобы я объяснила, почему нужно применить эту формулу. Учитель повернулся к классу, и я поднялась с места.

Назад Дальше