Кащеева цепь - Пришвин Михаил Михайлович 2 стр.


- И правда - одни голубые бобры! Бедная Мария Ивановна! Имение под двойной закладной, пять человек детей!

- И еще купцы! Последний дворянин живет на земле - и это у него естественно; разорится и все живет, и все. естественно, а купцы полезли на землю зачем? Что им земля? Простой выгоды нет, масло в городе купить дешевле обойдется.

- Хотят жить, как господа!

- Вот и пожили: все профуфукал покойник, и, правда, остались какие-то голубые бобры.

- Сиротка, - погладила Софья Александровна по головке Курымушку. Бедная Мария Ивановна, совсем еще молодая женщина.

Пришла мать с платком в руке, в слезах, обнялась со всеми, сказала:

- Теперь всю жизнь работать на банк!

- Эх, Мария Ивановна, мы все на банк работаем.

- Ну, вы - дворяне, вас все-таки опекают.

- Зато вы такая здоровая и сильная.

- Да, это была наша коренная ошибка, не нужно было нам забираться в деревню, все равно земля рано или поздно перейдет мужикам.

- Почему вы так думаете?

- Потому что им волю объявили, а земли не дали. Их много, они одного хотят - земли и своего добьются: земля непременно перейдет мужикам.

Из всех этих разговоров Курымушка заметил себе много неприятных вещей: какой-то Банк схватил маму, и она теперь будет на него работать; еще нехорошее, что он - сирота, что "мы - купцы" и что земля перейдет мужикам. Хороши были только голубые бобры, но и то над этим смеялись.

БЛЕДНЫЙ ГОСПОДИН

Далеко до солнца, но мать всегда до солнца встает и уходит в поля, никогда ее летом поутру не увидеть Куры-мушке. Только за обедом она сидит загорелая, как бронзовая, и могучая, ест и сама разговаривает со старостой Иваном Михалычем.

- Рыжка - того?

- Причинает, Марья Ивановна!

- А Бурышка?

- Не того!

- Опять ты за свое: "не того, не того"! Говори языком человеческим, я тебя спрашиваю: Бурышка... того?

- Пошла в передои.

Вот те раз! Ну, как же ты это допустил?

- Да это не я.

- А кто же, не ты?

- Бык ослабел.

- Вот те раз! Ты с ума сошел! "Бык ослабел"! Ты сам ослабел.

И так весь обед точит она Ивана Михалыча. Ничего в этом не понимает Курымушка, и только жалко ему и даже страшно бывает подумать, что старшие от ранней весны и до поздней осени должны работать на Банк.

Кто это Банк и где он? (На небе господь живет, а Банк - в городе, на синее небо летают птицы, в город ездят на лошадях, и там - Банк.) Все работают с утра до вечера на Банк, - Иван Михалыч, мать и особенно мужики.

Только поздней осенью, когда начинает рано темнеть, навещает часто соседка Софья Александровна, ходит по коридору до забитого на зиму зала и обратно в столовую, до самого кресла Курым, откуда он все слушает и обо всем думает. Бывает, приходит из своей школы тетя Дунечка; с ней мать говорит про Софью Александровну, а с той про Дунечку и о том, как можно освободиться от Банка.

- На ле-галь-ном положении, - говорит Дунечка, - я долго работать не буду, это я временно.

- Да, только бы освободиться от Банка! - постоянно говорит мать.

- Нужно терпеть, - учит Софья Александровна, - наша вся жизнь есть долг и терпение.

Про это вот больше и спорят все: ни мать, ни Дунечка не хотят терпеть, им только бы как-нибудь освободиться от Банка, а Курымушка мало-помалу складывает себе историю про Софью Александровну и про Дунечку.

Было, представляется Курымушке, три жениха у Софьи Александровны, два были хорошие и один Бешеный. Софья Александровна посоветовалась со старцем, ей было велено идти за хороших. Но это Курымушка хорошо понимал, - если велят по-хорошему, то хочется идти по-плохому: Софья Александровна вышла за Бешеного. И началась беда: Бешеный барин раз все стулья поломал, и как ругается! Его слышно здесь на балконе. А еще Бешеный барин - и это хуже всего - был а-те-ист. Что это значит, Курымушка думал-думал и не понял. Раз Софья Александровна убежала из дому сюда и не знала, как быть ей дальше, но вспомнила старца, написала ему. "Сама виновата, - ответил старей, - не нужно было выходить, а если вышла, терпи до конца и спасешься". С этого дня Софья Александровна стала все терпеть и во всем слушаться старца.

Все это шепотком от прислуги, - это все большие тайны, а про хозяйство начинают всегда громко:

- У вас почем стала рожь?

- По восемнадцать копен.

- Хорошо! Вязь большая?

- Не обхватишь снопища.

- Как все у вас ладно выходит!

- Я во всех даже мелочах со старцем советуюсь. А как вы с травой на валах? Бабы тащут у вас?

- Мешками тащут, ничего не поделаешь, за ними ведь не угонишься.

- Я научу вас, как нужно.

- Нуте-с?..

- Я незаметно к бабам подхожу, кустами, и будто их не вижу, а сама покажусь, когда им уж бежать нельзя, тогда они непременно залягут в канаву. Я сяду будто отдохнуть на край канавы, над самыми бабами, и дожидаюсь, пока они встанут; они думают меня перележать, а я думаю их пересидеть, но я непременно их пересижу, зашевелятся и сами отдают мне мешки. Выходит двойное наказание - и время потеряли, и мешки.

"Вот какой хитрый старец, - думает Курымушка, - и почему это мама борется с Банком сама и не хочет слушаться старца?"

Другая история была про Дунечку. Но это еще много чуднее, чем про Софью Александровну. В большом купеческом доме на маминой родине у одного из ее братьев был мальчик по прозвищу Га-ри-баль-ди. Когда он стал довольно большим, то поднял в этом доме восстание, и с ним ушла его сестра Дунечка. Куда они делись, нельзя было узнать; мать говорила: "Все покрыто мраком неизвестности". Мать признавалась, что сама в этом плохо понимает, почему-то они ненавидят царя, такого хорошего, освободителя крестьян.

- Вы-то как думаете про это, Софья Александровна?

- Я тоже в этом мало понимаю, но думаю - из них могут потом выйти очень хорошие, умные люди; у них это от гордости, хотят все сами. А что сами! Вот я хотела сама выйти замуж, и что вышло! Нужно терпеть! Потом они тоже смирятся и будут умные люди.

- Умные, что и говорить, в нашем роду глупых не было, - он был умница во всем городе и по-ра-жал всех. Дунечка за ним, как за богом, шла, как вы теперь за старцем идете: бес-по-во-рот-но! Он был в тюрьме, и это у них за святость считается, страдал за народ, как Христос.

- Не говорите так, Мария Ивановна!

- Нет, отчего же, мне кажется, Христос был очень хороший.

- Да разве так можно?

- Господи, я же знала его гимназистом, какой он был хороший, как заступался при малейшей обиде за прислугу, за бедных родственников, за больную собаку, птицу, замерзающую на улице, увидит и приголубит. И Дунечка пошла за ним, они были в Париже, учились, но, должно быть, не-ле-галь-но.

- Не-ле-галь-но, - твердит Курымушка.

- Что ты там шипишь? - спрашивает его мать. - Не уснул еще? Подожди, не спи, скоро ужинать.

И опять Софье Александровне:

- Он остался там, она приехала по его приказу работать на ле-галь-ном положении, пока...

- А потом?

- У них про-грам-ма: жить без царя.

- А потом?

- Я не знаю, но у них потом выходит как-то очень хорошо, я сама не понимаю, как люди вдруг переделаются, если не будет царя. Но она такая милая и такая хорошенькая, хотя и ми-ниа-тюр-ная, кулачки свои крошечные подымет: царь такой большой, она такая маленькая, мне это нравится.

- Очень миленькая! А вы бычка своего продали?

- Симментала? Нет еще.

- Вы променяйте мне его на телушку, я давно мечтаю о симментальском бычке.

Курымушка все это слушал и по-своему понимал. И когда Дунечка прочла ему свое любимое стихотворение:

Жандарм с усищами в аршин,

И рядом с ним какой-то бледный,

Полуиссохший господин,

Курымушка понял, что бледный господин и есть он, тот Самый Га-ри-баль-ди, и он Дунечке все равно как старец Софье Александровне; а у мамы только Банк и она сама. Но Почему же, бывает, мама иногда так просияет, будто всем солнце взошло, а Софья Александровна и Дунечка так не могут? "Работать на ле-галь-ном положении хуже", - думал Курымушка.

ЗЕМЛЯ И ВОЛЯ

Задавались вечера, и это называлось "гости", когда и Дунечка была, и Софья Александровна, и еще другие соседи - все больше женщины. Тогда ужин оттягивается надолго и Курымушку развлекают, чтобы не уснул. Кто-то поет ему песенку:

Ах ты, воля, моя воля, Золотая ты моя. Воля - сокол поднебесный, Воля - светлая заря.

Матери песенка эта очень нравится, она говорит:

- Какая все-таки светлая эпоха была. Я венчалась как раз в шестьдесят первом году.

А за дверью громкие вздохи и кашель.

- Кто там?

- Я!

- Гусёк?

- Так точно!

- Тебе что, Гусёк?

- К вашей милости.

- Ну, что? - Землицы!

- Вот те раз! Ты с ума сошел. Какой тебе землицы?

- Дозвольте крайнюю десятину взять, я отработаю.

- Ты отработаешь? Господь с тобой, знаю я, как ты работаешь: тебе бы только перепелов ловить.

И просветлив потемневшее лицо:

- Нуте-с?

Это значит: "Ну, продолжайте то, хорошее, о чем говорили".

- Тетенька, милая, не говорите этого нашего ужасного купеческого "нуте", ведь это с лошадей взяли, лошадям "ну", людям "нуте". Слышать этого не могу! Да еще слово-ер.

- Спасибо, Дунечка, правда, нехорошо, надо отвыкать. Не буду, не буду.

И, вспомнив опять это светлое время эпохи освобождения крестьян, вся сияя от радости, гостям говорит:

- Нуте-с? Прежний голос поет:

Не с росой ли ты спустилась, Не во сне ли вижу я?

Знать, горячая молитва

Долетела до царя.

Дунечке это не нравится, она не любит царя: - Какое старье ты поешь! И читает:

Добрый папаша!
К чему в обаянии
Умного Ваню держать,
Вы мне позвольте при лунном сиянии
Правду ему показать.

- Какую же правду? - спрашивает Софья Александровна.

- Правду какую? Вот:

В мире есть царь, этот царь беспощаден...

- Ты, Дунечка, - говорит тот голос, певший "волю", - вся на мужиках сосредоточилась, тебе безлошадные, двух-лошадные больше значат, чем Пушкин и Лермонтов.

И поет этот голос такую песню, лучше какой Курымушка после уж никогда не слыхал:

И звук его песни в душе молодой Остался без слов, но живой.

А мужик все вздыхает в передней.

- Ты разве не ушел, Гусёк?

- Никак нет.

- Что тебе от меня надо?

- Землицы.

- "Землицы, землицы"! Затвердил Якова, одного про всякого. Я бы на твоем месте и носа не показала сюда. Ты намедни скородил?

- Скородил.

- Борону ты сломал?

- Я? Лопни мои глаза, провалиться на месте, ежели я.

- Кто же сломал?

- Сама сломалась.

- Сама! Уходи, уходи, нет у меня для тебя земли! Откуда я тебе землю возьму? Не могу же я всех землей наделить.

- Сделайте божескую милость.

- Ухо-ди! Нет у меня земли.

- Какую-нибудь завалящую.

- Господи, закройте ж там дверь, что же это такое, собрались посидеть, и нет ни покою, ни отдыху! Такая жажда земли, а мы тогда думали, ка-ак хорошо будет, такая светлая эпоха была!

Только собралась опять с духом и сказала свое "нуте-с" - в передней новый шум, топот, отхаркивание, отсмаркивание; староста Иван Михалыч робко приотзынул дверь.

- Что там?

- Мужики пришли.

- Вот те раз! Те?

- Те самые, намеднишние.

- Что им надо?

- Земли просят: запольный клин.

- Рожна им! Запольный клин хотят энти снять.

- Энти посильнее.

- Ну, скажи им: "У Марьи Ивановны гости, занята". И только выбрались те мужики, Иван Михалыч опять приотзынул двери.

- Энти! - шепнул. Мать моргнула.

"Энти" - богатые мужики, они, может быть, даже и задаток принесли, их, может быть, надо и водкой угостить. Дверь отворяется настежь, вся столовая наполняется запахом тулупов. Мать делает вид, будто ничего не знает, зачем пришли мужики, и даже старается их припугнуть.

- Что вы пришли?

- К вашей милости.

- Ну что... к милости?

- Пожалейте нас!

- Мне вас нечего жалеть, вы меня пожалейте. Перечисляет все их преступления за лето.

- Это не мы, - защищаются "энти" мужики, - это те, они разбойники, а мы...

- Те, те! - сердится мать. - А чьих загоняли лошадей?

- Мы прикоротим!

- И в саду копыта видела!

- Это те.

- Ваши копыта!

А задаток уже показывается в руке старшего из "энтих". Поладили скоро. Мать, довольная, направляется к горке, и там, в этой горке, там наверху только для виду стоят красивые вещи, на нижних полочках за дверцами четверти с водкой, бутылки с наливкой, уксус, пузырьки с лекарствами. Мать переливает, подливает, отцеживает мух, не раз, наверно, попадает в сивуху уксус, и постное масло наверх кружками всплывает. В дверь, теперь уже настежь раскрытую, Иван Михалыч входит, выходит с большим стаканом, подносит. "Энти" выпивают по очереди, без закуски, рукавами отирая бороды.

- Все?

- Никишке красное.

Тот всегда пьет вино только легкое, но если бы знал, что пьет! - в стакане та же сивуха, но для цвету из незаткнутой бутылки наливки, наполненной мухами так, что уж и не жидко, добавляется еще немного. И это он пьет по фасону своему, как легкое.

- Извините, я сейчас! - повторяет хозяйка гостям. И последнее короткий наряд на завтра:

- Хватею - солому возить, Кузьме - дрова рубить. Позови плотника сбить кормушку, съезди в ночное, не пасут ли на клевере. Слышишь?

- Слушаю.

- Ступай!

Кончено, садится в кресло, тасует карты, хочет раскладывать свой любимый пасьянс: "Николай умирает, Александр рождается", но опять что-то темное мелькнуло в лице, и "свой глаз" тревожно смотрит на дверь.

- Там кто?

- Я!

- Кто ты? Гусёк?

- Так точно!

- Тебе что?

- Землицы!

Пока мать, измучив себя и Гуська, решается сдать ему "завалящий клок" под работу в кружок, Курымушка под шумок перебирается на свой диван, по-своему молится, засыпая: "Господи, благодарю тебя, что не создал меня этим Гуськом".

ГУСЕК

Много думал об этом Курымушка, почему такие бедные и несчастные мужики бывают в доме, когда приходят за чем-нибудь к матери, и самые веселые люди, самые хорошие - на полях они - те же самые мужики. "Это не они виноваты, решил Курымушка, - это наш дом такой: мы купцы".

Было однажды весной у колодезя, Павел с Гуськом воду качали. Курымушка стал Гуську под руку, и тот сказал:

- Посторонись, барин!

- Какой он барин, - сказал Павел, - он купец.

- А что значит купец? - спросил Курымушка. Павел ответил:

- Индюх!

Было очень обидно.

- Нет, брат, - успокоил Гусёк Курымушку, - ты не горюй - купец нам с тобой самый хороший человек; купец - человек богатый. Что барин! Тому были бы собаки, а купец любит птицу.

- Какую птицу?

- Птицу какую! Пойдем-ка, брат, ко мне в избу, я тебе покажу.

И тащит его за рукав к себе в избу. И что там у него в избе! Тут и петух-дракун, и курица кахетинская, и скворец-говорец, и голуби-космачи, и голуби-воркуны, и куропатка ручная, а перепелов! Всякие есть, но Гусёк подводит к любимому.

- Люб ли тебе?

Перепел серый, с подбитым затылком. Какое-то сходство с Гуськом. У Гуська лицо заросло волосами, у перепела - перышками, нос голый и чуть-чуть крючком, как перепелиный клюв.

- Люб ли тебе?

- Они все одинаковы.

- Во-она! Да ты знаешь ли, братец мой, этого перепела верст за двадцать слышно, а ежели он у попова огорода треснет или у Горелого пня, так ты, братец...

- Что, Гусёк?

- Ножками брыкнешь, вот что, милый. Перепела в поле разные, хорошие редки и дороги. Вот почему купцы сидят в городах, а чуть прослышат залетел к нам звонкий, сейчас лошадей запрягать - и в поля. В прежнее время, - рассказывает Гусёк, - купцы к нам в каретах съезжались, с женами, слушать голосистого. Вот, брат, что значит купец, это - богатый человек. Да поймай я настоящего купеческого перепела, он озолотит меня.

- Озолотит?

- Озолотит! Буду богатый и куплю себе тульский самовар: чай буду пить. Вот что значит купец. Ну, так люб ли тебе мой перепел?

- Серенький...

- Вот то-то и горе, мой милый, что серый: настоящий купеческий белый.

- Белый?

- Как бумага! Не веришь? Покажу. Сам своими глазами видел. Приходи на вечернюю зорю к Горелому пню.

Это недалеко за садом. Вечером Курымушка пробирается к Горелому пню. Понемногу смеркается. Едет мужик в ночное, будто черный парус плывет по зеленому морю. Лягушки-квакушки стихли, зато лягушки-турлушки завели трель на всю ночь. Кукушки охрипли и смолкли. Черный дрозд пропел. А перепела все не кричат.

- Рано?

- Погоди, - шепчет Гусёк, - соловьи еще зорю играют, а дай стихнуть...

- Закричит.

- Во-она!

Гусёк шепчет "во-она" совсем на перепелиное, любовное , "ма-ва".

Стихают один за другим соловьи: "чмок-чмок", и конец.

И кажется, звенит тугая струна.

- Жук?

- Жук прожундел. К чему-й-то много жундит жуков, - шепчет Гусёк.

- К чему?

- Да бог его знает к чему. Молчи.

Молчит Курымушка, ни жив ни мертв. Но лягушки-квакушки отчего-то вдруг проснулись, взгомонились и заглушили лягушек-турлушек.

- Ку-а, ку-а! - передразнивает недовольный Гусёк. Квакушки замолчали. Заголосили девки в деревне.

- Пропадите вы пропадом!

На колокольне сторож ударил, глянула на небе первая звезда.

Пахнуло от озими рожью. Пала роса. Тогда-то наконец по всему росистому полю - от попова огорода и по Горелый пень, будто кто-то невидимый хлопнул длинным-предлинным арапником, - крикнул перепел.

- Голосистый? белый?

- Купеческий.

И тихо, как полевые звери, крадутся охотники по росистому полю вниз, к оврагу, и на ту сторону, к попову огороду. Старик на колокольне еще звонит, и еще глянула в уголку небес молодая звезда, и еще, и еще.

Голосистый не шутит: бьет - в ушах звенит. Самка Молчит. Берет опаска: тюкнет не вовремя. Расстелить бы и оправить поскорее сеть. Слава богу, молчит, чуть копается в своей темной лубяной клетке, обвязанной бабьим платком. Сытая она теперь и довольная: перед ловом Гусёк напоил ее Для чистоты голоса теплым молоком.

Зовет голосистый. Она молчит под сетью в пахучей росистой ржи. Осторожно берет Гусёк свою кожаную тюколку и тюкает. Когда самка молчит, необходимо подтюкнуть:

"Тюк-тюк!"

И наступает решительный миг, самка взяла:

"Тюк-тюк!"

Если бы можно было теперь съежиться в маленькие комочки, как перепела, и притаиться под глудкой! Если бы уйти по самое горло в землю и покрыться краешком сетки! И загорелось же там у голосистого белого перепела! Мечется он по полю, выбегает, как мышь, на межу, поднимает головку, смотрит над стеблями. И опять в рожь со всего маху:

"Пить-полоть!"

А она в ответ тихо:

"Тюк-тюк!"

Назад Дальше