– Ты помалкивай, дед! – остановил его крамольные речи Андрей, он даже приподнял бороду в сторону печи, наставя ее на старика.
– Все молвят, что Борис-царь зарезал его. Все-е…
– Слышишь, старый?! – еще громче крикнул Андрей. – А не то не посмотрят, что ты глухой, вздернут на дыбу, и будешь висеть!
Анна неслышно выплыла из-за печки и подала отцу кружку квасу. Старик торопливо выпил, выплеснул остатки в лохань (точно попал – навострился за зиму) и забыл, о чем только что говорил с мужиками.
Андрей повернулся к учителю:
– Не слышал, нет ли у немцев на пристани меди в листах или в полосах? Хочу благозвучные пластины поставить в часах.
– Дело… А еще лучше вылить малюсенькие колокольца – малинов звон устроится. А молоточек-то на валик посади, тоже медяной, смекай!
– Ага! А молоточек горошиной или чекмарем сделати?
– Горошиной ладней будет, ее как ни поверни – она все горошина и есть, а чекмарь краем заденет, как гвоздем торнет. – Старик погладил бороду. – Не знаю, есть ли у них ноне такая медь. А если нет такой, купи пуговиц медных – та же медь!
– Уразумел! – Андрей снова высыпал железную часовую мелочь на стол и принялся дотачивать будущий валик.
– В резьбе не ошибись! – предупредил его учитель. – Наметь покудова по срезу, а потом метки все по одной вдоль вала протянешь. Семь раз померь… Смекай! А нет – выпроси у немцев, взгляни, как там сделано, тут нечего стеснение разводить, тут не в девичьем хороводе.
Андрей снова почувствовал себя учеником и только согласно кивал, по-прежнему не отрываясь от дела.
– Когда пойдут? – спросил Ждан Иваныч про часы.
– К Покрову управлюсь.
– Давно мытаришь эти колеса. Давно-о! А на подати есть ли поделки? Нет? А с чем же в ряду стоять?
– Да вот еще недельку посижу с часомерьем и примусь, – виновато улыбнулся Андрей.
Ждан Иваныч придвинул к себе отлитые, нарубленные, откованные заготовки для часов. "Толково!" – подумал он.
Несколько лет назад прибыло в Великий Устюг голландское судно. Кроме разных диковин торговые гости привезли и часы. Это чудо – дорогое и красивое – купил у них воевода. А когда воеводу за недобрые дела в Москву призвали, в приказ, решил он, что все несчастье от этих часов, да и продал их купцу Семёркину. И все бы хорошо, но Семёркин надумал в Троицу пойти на кладбище с часами. Пошел, напился и ударил их о паперть кладбищенской церквухи. Остановились часы. Потосковал купец с неделю, а потом принес их к Ждану Виричеву.
Тот посмотрел, подивился – впервые видел такую машину, – а потом попривык, разобрался и принялся чинить. До самого Нового года, до первого сентября, провозился с часами, да и потом раз десять ходил к Семёркину, всматривался. А потом то у одного купца, то у другого, то у игумена стали появляться часы. Чинить носили к Виричевым. Немалое время утекло за этим тонким делом, а отказать Ждан кому не смел, кому не мог, а больше всего себе не мог – так пристрастился к этому делу. А до прошлой зимы сам, впервые в жизни, сотворил часы, да столько прокатил на них времени, что засел в долгах, и потом продал вологодскому купцу.
Ждан Иваныч смотрел на Андрея и понимал его страсть – у самого было такое! – и догадывался, что влетит мужик в долги, пойдет кланяться Семёркину или татарину. И Андрей будто понимал учителя – блеснет на него серым глазом и снова уткнется в камень.
– Кто-то бежит! Никак, Олешенька ваш? – сообщила Анна, высмотревшая кого-то в окошке.
В избу, пожарно громыхнув дверью, так что дернулся на печи старик, влетел Алешка.
– Деда! Тебя к воеводе! Скоро надо! – чуть не плача, выпалил он, повиснув на скобке двери.
Ждан Иваныч не шевельнулся. Подумал минуту, посматривая на люльку, где заворочался и закричал ребенок. Перевел взгляд на Андрея.
– Правёж? – спросил тот.
– Не должно́. Я скоро все подати выложу.
– Может, кто лиха какого на тебя навел?
– Ни перед кем не грешен.
– Тогда никакого несчастья не сделается.
Андрей произнес эти слова неуверенно, и потому, должно быть, ни у кого не блеснула в глазах надежда, не вырвалось вздоха облегчения.
Старик с печи высунулся опять. Присмотрелся к лицам, понял – неладное – и приложил ладонь к уху.
– Деда, скорей: стрелец ругается!
Ждан Иваныч медленно поднялся с лавки, одернул однорядку и вышел на середину избы. Там остановился, повернулся к иконе и положил три легких поклона.
Анна всхлипнула и отошла в запечье. Андрей торопливо, будто только опомнившись, собирал свои железные поделки.
– Олешка, шапку неси! – негромко потребовал Ждан Иваныч.
Мальчишка кинулся со всех ног домой, распугивая по дороге кур.
– Прощайте, люди добрые! – вымолвил старый кузнец. – А железо кричное оставь, Ондрей, себе.
От печки юркнула Анна. Она вынула из зыбки раскричавшегося малыша, чтобы не мешал говорить, но этого уже не требовалось. Ждан Иваныч уверенно, как в своем дому, взялся, не оборачиваясь, за скобу и тяжело шагнул за порог.
Глава 6
На дворе потеплело. Это было заметно по всему: по ребячьим крикам, по грачиной сутолоке на березах, по тому, как ревела, почуя тепло, голодная скотина в хлевах, а особенно по радостному и очень звонкому перестуку молотов и наковален. Этот перестук весело вырывался на улицу из раскрытых настежь кузниц на Пушкарихе, на Кузнецкой улице – во всех трех десятках кузниц. Трудилась кузнецкая сотня, и не было надежней и величавей звуков, чем этот перестук тяжелых молотов.
День разгорелся, и хотя снова набежали откуда-то утренние, всегда неожиданные облака, по всему было видно, что ненавистного дождя нынче не будет. Да если бы он и собрался, если бы и накатило из-за Сухоны грозу, Ждан Иваныч не обрадовался бы, не испугался: он бы ее просто не услышал.
Стрелец торчал около избы Виричевых. От скуки он просек в березе кору и, припав на одно колено, опершись рукой на длинное древко алебарды, лизал сок – последний сок: скоро распустится листва. Увидев старого кузнеца, стрелец поднялся с земли и пошел навстречу.
– Чего хоронишься? – спросил стрелец.
– A-а, это ты, Филька? Вместо пристава, что ли?
– Да мне что! Я не по своей воле. Воевода послал: иди за Виричевым!
Выделка глиняных игрушек была подсобным промыслом в семье стрельца. Конечно, более доходным было курение вина. Оно разрешалось стрельцам лишь под праздники, но редко кто не занимался этим делом ежедневно и не держал тихонько от властей корчму в подклети. Опасное это дело – корчма, но стрельцу дыба не грозит, на кол не посадят. Ну, получит палок, покается, отлежится – да опять за свое. Сослать только могут в другой захудалый город, вроде Тотьмы или Вологды, года на три. Да что ему три года? На доход от корчмы сундуки его набиты всякой рухлядью – до смерти хватит. Ведь не раз попадался и в острог волокли под приставом, а отвез сундук воеводе да забыл из двора стрелецкого головы выгнать десяток своих овец – вот и снова гуляет.
Ждан Иваныч взглянул на опухшее от винища лицо молодого стрельца и не позавидовал его сытой жизни. Однако наклонился к низкорослому служаке, задев бородой за красный вершок его шапки, и доверительно спросил:
– Почто ведешь?
– Не велено знать! – заученно ответил стрелец. Он поправил шапку, одернул потасканный кафтан, повелительно потребовал: – Ступай наперед!
– И домой не зайти?
– Велено скорей. Ступай!
Стрелец вскинул алебарду на плечо и сразу начал входить в служилый раж: побагровел, засопел, закричал.
Пришлось идти.
В конце Кузнецкой улицы их догнали Шумила и Алексей. Ждан Иваныч взял у внука шапку, потом посмотрел на Шумилу, хотел поговорить сразу о многом, о том важном, что может ему пригодиться, если – не ровён час – не вернется, но не сказал: отточенное лезвие алебарды нетерпеливо качнулось у самого виска.
– Иди, Шумила, в кузню, докали наконечники, а то стрелецкий голова поминал намедни, – только и сказал старый кузнец, а внуку наказал: – Помогай батьке.
Тут он заметил, что в переулок торопливо вышли и тотчас остановились в отдалении Андрей Ломов и Анна. И она не усидела! Бежали, должно быть. С головы Анны съехала синяя повязка, в которой она ходит в церковь, по-домашнему обнажилась красивая русоволосая голова.
– Поторапливайся! – толкнул стрелец.
На ходу старый кузнец оглянулся: стоит Анна чуть позади мужа, подперла щеку ладонью, изогнув высокую шею, и вроде замутилась слезами – не видно издали – синь большеглазая. "Что Богородица стоит! – не вовремя подумалось старику. – Нет, нельзя ходить к ним Шумиле".
Вышли на Широкую улицу, свернули направо, вдоль глухих заборов. На солнечной стороне было суше. От земли уже пахло первой травой, дышали теплом позеленевшие плахи заборов, радостно кудахтали куры, а где-то очень далеко, по тотьмовской дороге, последние песни добулькивал тетерев. Старик знал: оденется березка – и до следующей весны замолчит, отгуляет свое рябая тетерка. Каждую весну повторяется заново эта жизнь. Сколько было таких весен у старого кузнеца, он и сам не помнит, только знает, что не изошла у него радость от всего этого, не иссохло старое сердце.
Ждан Иваныч наклонился, взял из-под забора пригоршню земли, помял в ладони и понял: еще немного красных денечков – и пойдет в борозду соха. Запасайтесь, мужики, накованы новые! На всех хватит…
Перешли земляной мост, свернули налево. За тополями, за высоченным круглобревным забором, темнели хоромы татарского наместника. Давно он уж не наместник, а торговец, как и его отец. Еще дед его потерял власть в старом Устюге, на том, на правом берегу Сухоны, а когда Иван Грозный повелел быть Великому Устюгу на высоком, на левом берегу и все, боясь ослушаться, снялись со своих мест и стали перебираться сюда, перевез свое золото и татарин. Давно он обрусел, еще в третьем колене, женат на русской, а всё зовутся его высокие хоромы за́мком.
Наконец зашли за строения гончара Пчёлкина. Сам хозяин увидел кузнеца через дыру обветшавшего забора, вышел за ворота в измазанном глиной фартуке, снял шапку и молча поклонился. Хороший мужик. В прошлом году на правёже стоял за неуплату податей, пока мудрил с глазурью для новых изразцовых плиток. Теперь товар пошел лучше иноземного. Рассчитался с долгами. Сына женил. Второго женил. Копейка завелась, а не горд… Далеко, шагов за сто, отошел кузнец со стрельцом, и только тогда хлопнула калитка: Пчёлкин стоял, вслед смотрел. Видно, к сердцу принял чужое несчастье.
Стрелец ударил алебардой плашмя по левому плечу старика, только блеснуло отточенное лезвие.
– Поворачивай!
На небольшой площади, у столба, прямо перед съезжей избой, толпилось десятка два зевак, любителей посмотреть на чужую беду. Человек – лица его не было видно – был, как обычно, привязан к правёжному столбу. Стоял он в шапке и в зипуне. Поодаль, на чурбане, пристроился выборный судейка, Клим Воронов, из дворянских детей. Он держал охапку палок, торчавших выше его головы в круглой, отороченной мехом шапке. Судейка был известный щеголь, он даже на это обычное для себя и люда дело пришел в новой чуге. Сквозь боковые разрезы в полах были видны блестящие сапоги из дорогой кожи. Клим подал одну палку заплечных дел мастеру, Истоме Толокнову. Верзила в красной рубахе погнул ее, повел бородой на проходивших мимо Виричева и стрельца. Задумался.
– Охоч платить? – спросил судейка мужика.
Тот двинул ногами в избитых сапогах.
Заплечных дел мастер шагнул к привязанному, шевельнул медвежьими лопатками под красной рубахой, откинул шапку, но, прежде чем ударить, ткнул концом ореховой палки в спину крестьянина:
– Слышь, что ли? А не то правёж начну!
– И рад бы платить, да…
Судейка махнул рукой и изготовился считать.
Первый удар хрястнул по голенищам сапог. Голова мужика вжалась в плечи, натопорщились волосы на затылке, а напряженное тело деревянно дернулось вверх. Потом послышались удары еще, еще…
– Ежедень бит будешь! – твердил судейка после каждого удара.
А народ галдел:
– Ты не гораздо его!
– Кудельки бы подмотал, дурачок!
– Дурачок и есть: что бы голенища-то кожей во трирядь подшил, так нет! Не к теще вели… Эх, останется без ног!
Мужик только стонал.
Ждан Иваныч прибавил шагу.
– Сколько он рублёв имал? – спросил он стрельца.
– Четыре рубли, – охотно ответил тот.
– У целовальника?
– У него.
– Откуда он, правёжный-то человек?
– Из Косоухова.
– Гулящий?
– Не-ет, не вольный он.
– Кабальный?
– Не-ет, тяглый. Подати справно платил.
Вышли на набережную Сухоны. Солнце брызнуло прямо в глаза еще не окрепшим, но таким ярким пламенем, что стало больно глазам. Ждан Иваныч приостановился, пока стрелец засмотрелся на иноземное судно, и понуро, как старая лошадь, разжимал прокопченные веки. Весна… Это чувство, всегда радостное, пробивалось через страх перед неизвестностью. Вот оно, солнце, снова вышло к людям, и хотя поднимался еще холодок от непрогретой воды, хотя тянуло промозглостью из потаенных лесных низин, но была у людей необманная надежда – солнце. Оно грело, сушило землю.
Далеко в полях Засухонья, за Дымковской слободой, за Троице-Гледенским монастырем, где торчали шатры одиноких часовен, уже поднимался от земли пар, суля скорую пахоту. А дальше, покуда хватал глаз, темнели бескрайние леса. И хоть иди день, иди неделю, две, три – все будут тянуться эти леса, а если идти сквозь них, то, как болтал пострел Семка Дежнёв, дойдешь до Камня. Перевалишь через те горы-Камень, а там откроются новые, еще мало кем виданные земли – с реками, могуче тутошних, с топями непроходимыми, с увольями, с таким богатством, какого нет ни в одной земле. И с волей. И есть будто бы Обь-река, а близ моря стоит над той рекой каменная баба и смотрит, и ждет людей, и поклоняются ей тамошние самоеды. А дальше – снова земли. Русь… Где начало ей, где конец? Иноземцы спрашивают, а что ответишь, когда не мерены ее версты…
– Чего стали? – Стрелец с опаской посмотрел вдоль берега и заторопил кузнеца к воеводскому дому.
– Филька, скажи: дурна́ мне ждать? Откройся! Или ты забыл добро? Не я ли тебе наконечники ковал? Не моей ли работы кольчуга у тебя на стене висит?
– Стрелы, кольчуга теперь не в чести, вон московские щеголи смеются над нашим оружием.
– А шлем-шишак не моей ли работы? А алебарда твоя? А? Кто ее делал?
Ждан Иваныч остановился, решительно повернулся к стрельцу и, ни шагу не отступя, глядел на него сверху.
– Филька, запрашивай любой посул, только откройся.
– Два наконечника к копьям! – выложил условие стрелец.
– Сделаю. Говори!
– Побожись!
– Вот те крест святой!
Филька зверьком прищурился, зыркнул по сторонам и, поднявшись на носки, просипел в ухо кузнеца:
– Иноземный гость с утреннего корабля к воеводе пожаловал. Прямо поутру.
– Ну?
– Чего – ну? Надобность какая-то в тебе сделалась.
– К добру иль худу, как мыслишь?
– Неведомо… – покривился стрелец.
– Может, какое сыскное дело учинить вознамерились, так я не грешен ни в чем, хоть распни.
– Неведомо, какое дело, только слов поносных говорено про тебя не было. А фряга-то через толмача все про царя-батюшку, Михаила Федоровича, поминал.
– Ну? – совсем расстроился старик.
– Ну а тут-то я как раз и послан был. Воевода выглянул на крыльцо – я стою, ну и послал.
– А иноземец?
– А тот следом за мной вышел, на корабль или в своих рядах пошел околачиваться.
– А чего воевода сказал тебе, когда посылал? – допытывался кузнец.
– Ничего не говорил, и больше мне ничего не ведомо, вот те Христос!
Стрелец истово перекрестил свою пропойную рожу.
– Ну, пошли уж… – вздохнул старый кузнец.
– За наконечниками завтра приду! – сразу напомнил стрелец. – Смотри обмануть не надумай!
– Остаться бы живу – не обману.
А впереди, прямо над домом воеводы, поднимался ажурный крест Никольской церкви, весь в завитках да прорезях, видный, поражающий размером и воздушной невесомостью сквозных частей. Это была первая юношеская работа Ждана Ивановича, выставленная на суд всего города. Эта поковка была и гордость и радость мастера, а сейчас вдруг выставилась над хоромами воеводы и властно звала к себе, как судьба.
Глава 7
Воевода Артемий Васильевич Измайлов удивлялся самому себе: приехал московский стряпчий с указом да два опальных стрельца – и всего-то! – так чему тут волноваться? А он всю ночь спал неспокойно, а если по совести – глаз не сомкнул. Не верилось ему, что стряпчий прислан только с указом, да и стрельцы какие-то непонятные люди, из новых, что ли? В навечерии загоняли Акима и подключницу, требовали то мяса принести, то меду, то пива. По двору ходили, как петухи надутые, дворню пинали. Уж не из Тайного ли приказа подсыльные люди? Хорошо, не отправил их сразу к стрелецкому голове, милосердие показал: с дороги люди… И почему они прибыли не насадом из Вологды, а в крытой колымаге? Почему остальные остались в Вологде?
Артемий Васильевич не мог найти вразумительных ответов на эти беспокойные вопросы, а в ночи эти вопросы чертями прыгали в глазах, наваливались на горло, вырастая в необоримую гору. Утром, еще до колокольного звона, он вдруг услышал, как где-то на Пушкарихе стучит кузнец, услышал и обрадовался этому живому звуку. Вскоре спасительный свет пополз по стенам крестовой комнаты, осветил серебро и золото иконных риз; большой сундук, кованный медью, знакомо высунулся углом из горницы, а там, в глубине ее, в крепнущем с каждой минутой свете вырисовался четко и спасительно посудный поставец. Наконец-то утро!
А потом воевода больше часу ходил по горнице из угла в угол, в душе радуясь тому, что накануне не напился с гостями и не наговорил лишнего. Это его ободрило, и, как всегда в таких случаях, он вспомнил новый, 1614 год, когда молодой царь в великом смятении собрал духовенство, бояр, думных и даже посадских людей. Было над чем подумать! В поморские и замоскворецкие города и уезды пришли воры, собранная денежная казна на Москву привезена не была.