Утро пятого дня - Алексей Ельянов 11 стр.


Как мне хотелось побежать за ним, остановить! Но я не знал, в чем моя вина, что так рассердило моего друга. И все равно я был виноват. Раз он ушел от меня в такую минуту, раз я не смог ему помочь, значит, я провинился. "Андрей! - хотелось крикнуть мне. - Андрей, остановись! Я все для тебя сделаю!" Но я не знал, что нужно, чтобы он почувствовал себя таким же сильным и уверенным, как еще совсем недавно, когда он говорил о Монтене.

Сутулая спина Андрея быстро удалялась от меня. Мой друг не смотрел на встречных прохожих, он смотрел вниз, под ноги. Он был совсем-совсем один.

Свидание

Как тебе сейчас, должно быть, плохо, Андрей… А я ничем не могу тебе помочь. Мне нужно было тебя остановить, когда ты уходил по улице, сутулый и одинокий. Ты и в самом деле казался островом, островком, и ничьи корабли ты не хотел принять, и сам ни к кому не спешил. Ты раньше не был таким, ты стал отдаляться от всех, даже от своих друзей, когда начал писать свой роман. И почему ты не в силах победить свое одиночество? Или не хочешь? Ведь это так прекрасно, когда у человека хорошее настроение. Без него мне не прожить и дня. Мне даже бывает иногда стыдно, что я не хочу горевать, а хочу радоваться.

Всю дорогу, пока я шел и ехал домой к родственникам, я думал об Андрее. Я спешил домой, чтобы привести себя в порядок перед свиданием, отутюжить брюки, пришить новый подворотничок к гимнастерке, почистить ботинки.

Когда я принарядился и подошел к зеркалу, мне понравился мой вид. Стрелки на брюках были ровными, четкими, подворотничок выглядывал самую малость. За три года я научился его пришивать, как бывалый солдат. Я знал - форма сидит на мне ладно. Нравится даже Андрею. Он сказал мне об этом, когда мы однажды всем кружком ездили выступать к солдатам. Андрей похвалил и первые строчки моего стихотворения о форме: "Приняли! Вот и ремесленник я. Довольный стою на крыльце. Всем очень понравилась форма моя. Улыбки у всех на лице". А потом он помог мне дописать это стихотворение и подсказал последние строчки: "А Павел Петрович, сосед наш, кузнец, который в работе сворачивал горы, ко мне подошел и сказал: "Молодец! Теперь, значит, слесарем станешь скоро". И я покраснел. И дух захватило. И мне захотелось учиться упорно. А все потому, что какая-то сила меня возвышала в ремесленной форме". Это правда. Или почти правда. Я часто теперь вспоминаю эти строчки, когда мне бывает хорошо. Форма действительно ладная, удобная, я очень к ней привык.

Ты ведь, Андрей, знаешь: у меня никогда не было одежды лучше, чем эта. В детдоме нас одевали совсем по-другому. Да и потом, когда я жил в Лесопарке с тетей и дядей, я ходил во всем старом. У них не было денег, чтобы купить мне костюм. У тебя, Андрей, тоже нет денег, чтобы приодеться. Ты ведь нарочно говоришь, что тебе безразлично, в чем ты ходишь. Эх, если бы тебя одеть. Ты видный. В новой одежде все было бы у тебя другим: и настроение, и мысли.

Я стоял перед зеркалом и думал, что неплохо бы и мне заиметь хороший черный костюм. Надел бы я белую рубашку с галстуком и пошел бы на свидание как франт. А что, если надеть костюм Василия, мужа сестры? Василий добрый, он простит, и ростом мы почти одинаковые. Но тут я вспомнил, что Василий ушел на день рождения, - значит, принарядился. Да и не мог бы я влезть в чужую вещь. Василий своим костюмом дорожит. Справил недавно. Ради костюма месяца два малярничал с утра до позднего вечера. Приходил усталый, ел без аппетита. Только воду пил чуть не по целому литру за раз. Пил прямо из графина. Нальет полный из-под крана, запрокинет голову, поднесет горлышко графина к губам и булькает, и шумно глотает минут пять. А потом отдышится, вытрет губы и скажет жене: "Давай-ка спать. Завтра решили начать пораньше. Летом маляр должен просыпаться, как пастух в деревне".

Когда Василий сшил себе костюм - длинный пиджак, широкие брюки, - он долго вышагивал по комнате в обновке. Пошевеливал плечами, поддергивал брючины, разглядывал себя и так и этак. Был доволен. Легкая, мальчишеская его фигура стала осанистой, солидной. "Папа, ты такой красивый", - восторженно сказала семилетняя Иринка. А моя двоюродная сестра обрадованно заметила: "Ну, вот. Теперь хоть есть в чем в театр сходить".

На день рождения Василий взял и свою любимицу - гитару. Будет петь. Голос у него приятный. В армии он был запевалой. Всю войну прослужил в пехоте. Там песни нужны, когда шагаешь и шагаешь. А прошагал Василий от Ленинграда чуть ли не до самого Берлина. Пел и воевал. И удивительно - вернулся с фронта с одной-единственной медалью "За отвагу". Я спросил однажды, как это так получилось: за всю войну - одна награда. "Мне хватит, - благодушно отмахнулся Василий. - Ладно, что жив остался. Уж чего только не было".

Про это "чего только не было" много я наслушался всяких рассказов, когда собирались вместе по большим праздникам мои родственники: сестра моей матери, сухонькая и благообразная, ее дети - сын и обе дочери, приходили и троюродные мои братья и сестры, и еще такая дальняя родня, что я даже и не знал, кто кем мне приходится. Когда все садились за щедрый стол и становилось тесно, шумно и хорошо, тогда и заводили мужчины после третьих и четвертых рюмок свои рассказы о прошлом. Многих война застала, когда они только что закончили школу. Больше половины моих родственников голодали в Ленинграде. Вспоминали и тех, кто умер. Я слушал и удивлялся. И еще мне было горько, что не дожили до нынешних дней мои отец и мать.

После разговоров начинались песни. Запевал их Василий. Он брал в руки свою громоздкую гитару, ручной работы, как он говорил, хвастаясь, и начинал пощипывать нижнюю струну, самую тонкую, самую певучую. А потом, вскинув русую голову и широко раскрыв рот, затягивал высоким голосом свою любимую песню про какой-то странный бриг, в трюме которого кораллы и жемчуг и "судно ведет с похмелья сам капитан-старик". А потом все вместе пели "Коробейников", "Когда б имел златые горы", "Долиною широкою" и военные песни. Я их слышал по многу раз, но всегда подпевал охотно и с чувством. Было грустно и приятно. Хотелось, чтобы, когда я вырасту и стану семейным человеком, в моем доме вот так же собиралось много друзей и родственников. Мне не по душе одиночество, как у Андрея.

Я сел на диван, на котором любил сидеть Василий, оглядел нашу небольшую комнату - светлую, чистую, подумал, что вот и я стал взрослым, иду на свидание, и ведь когда-нибудь и мне понадобится семейное жилье. Может быть, не скоро. Это в войну - вся жизнь шла быстрее, женились быстро, Василий рассказывал, что он пришел с фронта, увидел мою двоюродную сестру, повспоминали они, как играли вместе во дворе еще в мирное время, и через несколько дней справили свадьбу. Василий выложил на стол для гостей весь свой сухой паек - всем досталось по ломтику хлеба, по кусочку тушенки и по чарочке какой-то отвратительной фиолетовой жидкости, которую раздобыли друзья. А другая моя двоюродная сестра вышла замуж за моряка в самые тяжелые дни блокады. Бывало, что на свидание они пробирались под артиллерийским обстрелом.

Я взглянул на будильник и даже подпрыгнул в испуге. Времени оставалось в обрез.

В трамвае ехал минут двадцать. Потом пошел пешком. Оказалось, что не опаздываю. Сбавил шаг, стал оглядываться. Увидел новый голубой троллейбус. Старичка в забавной соломенной шляпе. Клумбу с цветами. А вон какая-то нарядная женщина улыбается неизвестно чему. Просто так. Ей хорошо. И мне хорошо.

Я иду на свидание. И не куда-нибудь в сквер или в парк - а на старинное кладбище. Там, должно быть, высокие деревья, большие мраморные надгробья, как на Волковом кладбище или на Литераторских мостках. Мы часто туда бегали с Володькой - это от него недалеко.

На таком кладбище не страшно. Немного грустно и торжественно. И все кажется необычным. Как будто ты попал из обыкновенной жизни в особенную, где остановилось время, - и не одна эпоха, а сразу много разных.

Где же кладбище? Улица, а вернее - широкий проспект с громоздкими домами. Вот как будто бы старый дом, о котором мне говорили прохожие, высокие этажи, между ними небольшие колонны, вокруг окон лепные узоры. Дом четырехэтажный, а кажется высоченным. А вон невдалеке от этого здания полуразрушенный купол церкви. Значит, кладбище где-то здесь.

Я перешел на другую сторону проспекта. Увидел клумбу с цветами. А что, если мне сорвать хотя бы один цветок и подарить его Любе? Я отдам и скажу: "Здравствуйте, это вам прислал мой друг, Володька". - "А где он?" - спросит она. "Его нет. Я вместо него". "А вы тут при чем?" - спросит она. "А вот при том, - отвечу я. - Это я вам писал письма, а не Володька". - "Как? - скажет она. - Это были ваши письма? Не может быть. Какой обман!" - "Я вас не обманывал, - скажу я. - Это было только сначала, в первом письме. А потом нет. Я вам не врал. Вы мне сразу понравились, как только написали про княжну Тараканову, про эту самозванку".

А вдруг она не самозванка, вдруг Андрей ошибся? И Люба рассердится: "Не смейте оскорблять мою любимую княжну. И вообще прощайте. Скажите вашему другу, пусть не присылает вместо себя всяких…" Вдруг так и скажет? Ничего, вытерплю. А не вытерплю - повернусь и уйду.

А если она станет посмеиваться надо мной и Володькой? Тогда я тоже уйду.

А вдруг она еще издали закричит мне: "Здравствуйте, я узнала вас!" И побежит ко мне, и обнимет…

А вдруг Люба такая же красивая, как эта ее княжна? К такой красивой и не подойдешь…

Я обогнул дом и полуразрушенную церковь. Справа, за оградой, рядом со старыми деревьями стояли мраморные надгробья. Большой каменный крест, черный, надломленный вверху обелиск, фигура плачущей на коленях женщины - много там всяких памятников, - больших и маленьких, но самым высоким и заметным был один - фигура на пьедестале была очень знакома. Давно, с детства. Большой лоб, бородка клинышком, впалые щеки, грустные глаза. "Н. А. Некрасов", - прочел я крупные буквы, и сразу вспомнились строчки: "О Волга, колыбель моя! Любил ли кто тебя, как я?.." А потом: "Вот парадный подъезд. По торжественным дням…" А потом: "Идет-гудет зеленый шум, зеленый шум, весенний шум…" Вспомнились не полностью стихи, а только первые строчки, но они приносили с собой воспоминания не только о школе, - о реке, о лесе, о шуме листвы от дождя и ветра; в одну минуту я припомнил столько, сколько редко вспомнишь и за много дней.

Чугунные тяжелые ворота были приоткрыты. Я вошел внутрь, на маленькую площадь. К ней сходились аллеи и тропы. Большие тихие деревья стояли, как люди, когда они размышляют.

Я увидел старушку в черном. Она шла медленно, смотрела вниз, в землю. Руки ее были сложены на животе - ладонь на ладонь. Что делала она здесь? Навещала кого-нибудь из своих близких? Или просто так, решила походить не спеша, в тишине, подумать, повспоминать. Я заметил, что старушки на кладбищах бывают подолгу.

Старушка прошаркала мимо, она даже не взглянула на меня и вышла за ограду. Она была такая сгорбленная, что, кажется, уже давно не могла смотреть вверх. А там, над вершинами высоченных деревьев, было небо. Светлое, чистое. Ни облачка. Только далекие птицы, наверно голуби, легко скользили и кружились в синем океане.

Мимо меня быстро прошел какой-то мужчина. Я спросил, который час. Через несколько минут должна была прийти Люба. Я загнал складки гимнастерки за спину. Расстегнул ворот, потом снова застегнул его. Осмотрел брюки, ботинки, зачем-то пошарил в карманах. Пнул камень. Потер ладонями щеки. Мои руки что-нибудь делали сами собой. Я подошел к ограде, потом вернулся на площадь, потом спрятался за дерево, решил, что надо встретить Любу внезапно, но тут же отказался от этой затеи. Несолидно.

"Будь посмелее, - подбадривал я себя. - Вот если бы Фофан оказался на твоем месте, он бы знал, что делать и как поступить. У него, наверно, есть всякие свои приемы для знакомства. И даже Завьялыч нашелся бы со своими словечками. А Володька? Тихоня-тихоня, а познакомился на вечере в Таврическом. "Мужчина должен быть мужественным во всем"", - вспомнил я слова Андрея.

Но чем дольше я ждал Любу, тем меньше верил, что смогу подойти к ней, заговорить, понравиться. Оказывается, познакомиться с девушкой страшнее, чем подраться с Ковальчуком.

Я стал ходить взад-вперед по аллее. И вдруг глаза в глаза встретился с Любой. Да, это была она. Стройная, невысокая. Черные длинные волосы, узкое, немного цыганское лицо, светлое платье. Я задохнулся. Не мог сказать ни слова.

Люба шла медленно, она о чем-то думала. Она посмотрела на меня как будто издалека, темные глубокие глаза лишь на мгновение глянули в мое лицо и, кажется, удивились чему-то. Люба прошла мимо.

Я стоял и не мог сдвинуться с места. Неужели это и в самом деле Люба? Тараканиха?! Да, это она, только она может быть такой… Нужно что-то делать. Она уйдет. Что же я стою?

Я набрался духа, догнал Любу и, задыхаясь от волнения, сказал:

- Здравствуйте, я давно вас жду.

Люба обернулась, удивленно посмотрела на меня. Глаза у нее были смелые и немного грустные, и еще такие доверчивые, что сразу пропала моя робость.

- Честно-честно, - сказал я, и тут меня понесло: - Вы все время думали, что это Володька вам пишет письма. А на самом-то деле это был я. И про детдом я вам про свой рассказывал. Володька никогда не был в детдоме, он жил всегда с родителями; и про то, как я пас коров и как однажды чуть не утонул в Неве, когда работал перевозчиком на лодке, и про цветы я вам писал. Мне всегда хотелось вам рассказать что-нибудь самое интересное. Когда я писал вам, то видел ваши глаза и ваше лицо, хоть мы и не встречались никогда.

- Похоже? - спросила Люба.

- Очень, - сказал я. - Я вас сразу узнал, хоть и нет белого банта.

- Белого банта?

- Так вы же писали, что будете с белым бантом в волосах.

Люба смотрела на меня все пристальнее. Она о чем-то задумалась или вспоминала что-то и не могла вспомнить. "Она такая, она тебе заливает, а ты ей веришь", - вспомнил я Володькины слова. Но как же быть, раз у нее такой голос и такие глаза, что им нельзя не верить.

- А если бы я оказалась другой? - внезапно спросила она.

- Почему это? Какой другой? - удивился я.

- Совсем другой. Вот как Володя оказался другим. Как вас звать?

- Леней.

- Вот и письма вы получали бы от Любы, а на самом деле их сочиняла бы Оля?

- Не знаю, - сказал я растерянно. Мне показалось, что Люба хочет от меня отделаться, что я ей не нравлюсь и она оскорблена тем, что писал письма я, а не Володька. А вдруг передо мной не Люба, а действительно какая-нибудь Оля? У Любы, судя по письмам, и голос должен был бы оказаться помягче, и глаза не такие уж колючие, и движения спокойнее - а эта из мальчишниц, из таких, что и в футбол могла бы сыграть, и на кулачках подраться. И все-таки что-то подсказывало моему сердцу - это она. И если я не скажу ей сейчас настоящее, важное, она уйдет.

- Мне все равно, как вас зовут. Мне обидно, что вместо меня вы хотели видеть Володьку.

- Вот уж и нет, - Люба тряхнула волосами, они скользнули по плечам и обвили ей шею, - если бы он пришел, то оказался бы не просто обманщиком, а самозванцем.

Сам не знаю, почему я решил поддеть Любу:

- Но ведь вы любите самозванцев.

- Терпеть не могу, - возмутилась Люба.

- Ну, как же. А ваша княжна Тараканова?

- Она не самозванка, она действительно княжна, - обиделась Люба. Голос ее стал холодным.

- У меня есть друг, - сказал я. - Он много читал и он говорит, что Тараканова - самая настоящая самозванка.

- Ваш друг самый настоящий враль. Если бы она была самозванкой, Флавицкий, который рисовал ее, не написал бы, что она княжна. Его картина так и называется: "Княжна Тараканова".

"Во дурак", - обругал я себя. Уж лучше бы молчать мне про эту Тараканиху. Еще немного - и поссоримся.

- И вообще, что вы знаете про нее? - горячо продолжала Люба. - Она столько страдала! Она была красивая и умная, и независимая.

- Да вы не сердитесь. Мой друг, может быть, ошибается. Но он считает ее самозванкой.

- Я знаю, так многие считают, но это вранье, я не верю, - смягчилась Люба.

- А почему вы в каждом письме ее рисовали? - спросил я.

- Почему? - переспросила Люба задумчиво и шагнула в глубь аллеи. - Потому что я люблю все необычное. Вот вы, может быть, не верите, что могла быть женщина, бегущая по волнам, а я верю, верю, что был Икар и был Демон. Я люблю сильных людей. Я бы хотела оказаться княжной Таракановой, а еще лучше Жанной д'Арк или Зоей Космодемьянской.

В голосе Любы, в ее глазах все еще были какая-то скованность и холодность, но шла она по аллее быстро и легко. Я старался приспособиться к ее шагу. Мы молчали. Нужно было сказать что-то, но я не знал что.

- Слышите, как тихо? - вдруг спросила Люба. - За оградой шум, все куда-то мчатся, а здесь тишина, покой. Я часто здесь хожу и думаю, и мне кажется что вместе со мной думают вот эти старые деревья. Уж сколько они всего видели и слышали. Мне кажется, что они когда-нибудь заговорят со мной, и я узнаю от них что-то самое-самое главное про мою жизнь.

- У меня тоже так бывало, - обрадовался я. - Знаете, где? В Михайловском саду. Там ведь тоже очень старые деревья. Я часто туда приходил после работы. Руки в машинном масле, - их сразу не отмоешь, - усталость во всем теле. Хожу по аллеям, смотрю, как люди гуляют, играют в шахматы, - в Михайловском всегда много шахматистов, - смотрю на деревья, на их толстую кору в морщинах и все думаю, думаю про свою жизнь, и мне тоже кажется, что вот-вот я что-то пойму или услышу чей-то голос, который мне про все расскажет.

- А может быть, не нужно знать про все? - спросила Люба. Но, кажется, не у меня спросила, а так, вообще.

- Неплохо бы все-таки знать про все, что будет, - сказал я. - Не надо бросаться туда-сюда. Знай делай свое дело.

- Тогда было бы скучно, - сказала Люба.

Я подумал, что она права. Она умная. Обычно ребята говорят про девчонок, что они не могут быть такими же умными, как мальчишки. А вот Люба рассуждает почти как Андрей. Я удивился и обрадовался этому открытию, как будто узнал тайну всех девушек сразу. Потом решил, что нет, Люба одна такая. Но мне не хотелось сразу соглашаться, и я сказал:

- Все-таки лучше бы знать свою судьбу. Можно сделать много хорошего.

- А что, по-вашему, хорошее? - спросила Люба и посмотрела так, будто от моих слов зависит что-то очень важное. Я растерялся.

- Хорошее? - переспросил я.

- Да, самое хорошее.

В самом деле - что? Быть механиком? Нет, этого мало. Стать поэтом? Еще неизвестно, станешь ли. Сделаться каким-нибудь большим начальником? Нет, это не по мне. Чем дольше я думал о самом хорошем в своей жизни, тем труднее мне было остановиться на чем-то одном.

- По-моему, в жизни много чего хорошего, - начал я. - Петь песни, если есть голос, читать книги, водить корабли в дальнее плаванье, писать романы.

- А работать на заводе? - спросила Люба.

- И работать на заводе, - сказал я. - Чем плохо, когда ты хороший специалист и тебя все уважают?

- А если ты не знаешь еще, кто ты и какое дело тебе по душе, тогда как?

Назад Дальше