Под чужим небом
Я встретила ее прошлым летом в одном из австрийских курортов, куда приехала полечиться и отдохнуть после обычной своей трудовой зимы. Увидела я ее на второй же день своего приезда.
Поднявшись в шесть часов утра и захватив кружечку для минеральной воды, я направилась парком к главному источнику курорта, скрытому в прекрасном павильоне, похожем на маленький дворец.
Чудесное июньское утро; теплое, не пышущее зноем, а как-то спокойно-ласковое солнце; зеленые пушистые каштаны и стройные тополя; красиво подстриженные изгороди из акаций; куртины, с настоящим немецким педантизмом и симметрией разбитые на полянах и усеянные с тою же не поддающеюся описанию аккуратностью - все это приятно ласкало глаз.
Даже педантичность эта в разбивке цветников и группировке деревьев приятно действовала на нервы после вечной зимней спешки с работой, мыканьем по делам, неиссякаемыми волнениями, сопряженными с родом моей деятельности.
Уже гремела музыка на эстраде, находившейся как раз в центре главной аллеи, уставленной через каждые десять шагов всевозможными статуями и памятниками, когда я подошла к источнику. Вокруг него уже собралась обычная разноплеменная толпа, говорившая на всех языках земного шара, начиная с немецкого и кончая японским. Здесь были и представители всех наций Земли: от длинного желтозубого англичанина с неизменным "Бедекюром" под мышкой и с биноклем в сумочке, перекинутым на ремне через плечо, и кончая хорошенькой мулаткой в ослепительном европейском наряде.
Все это, суетясь и весело болтая со знакомыми, наполняло при помощи девочек, прислуживающих у источника, свои кружки и, захватив губами тоненькую стеклянную трубочку, опущенную в кружку с водою (из предосторожности испортить зубы минеральной водой), измеряло шагами под звуки оркестра длинную аллею, обнесенную по краям картинами и двумя рядами статуй.
Едва я вошла в павильон источника, как девочки-прислужницы, их было пятеро, одетые в совершенно одинаковые чистенькие платья, кокетливые немецкого образца фартучки и чепчики с бантами на головах, поклонились мне разом и хором же пропели традиционное австрийское приветствие: Ich kusse die Hand ("Целую ручку" - обычное приветствие у австрийцев.).
Четыре из них обладали типичными физиономиями немок: белокурые волосы, довольно бесцветные глаза и пухленькие щеки с роскошным здоровым румянцем. Пятая поразила меня своею внешностью.
Казалось, само солнце, радостное, весеннее, чудесное солнце сияло из ее бойких черных глаз, похожих на две черные сливы, обрызганные дождем. Улыбка, тоже какая-то солнечная, ликующая, чрезвычайно приветливая и беззаботно веселая, не сходила с пухлых малиновых губок, играя хорошенькими ямками на этом милом, жизнерадостном и беззаботно-веселом личике. Батистовый с наплоенной рюшкой маленький чепчик особенно кокетливо сидел на темной, вьющейся крупными кудерьками, изящной головке.
И голосок, и смех у нее был такой же радостный и звонкий, когда, заглядевшись на наряд какой-то француженки, она пролила мимо подставленной ею кружки воду из источника.
- Кто это? - спросила я, указывая на девушку моей знакомой, старой баварке, лечившейся здесь от докучавшего ей ревматизма.
- Как, вы не знаете? - удивилась она, - да это Лизи, Веселая Лизи, самое очаровательное в мире существо. Не правда ли, она прелестна? И при этом всегда весела и беззаботна, постоянно улыбается, напевает что-то. Всегда в хорошем, веселом настроении духа, смеется, шутит, а это так хорошо действует на нас, бедных больных! Смотреть на нее - одна отрада. Взгляните только на это личико, на эту милую улыбку, в эти быстрые, жизнерадостные глазки. Все свои недуги и боли забудешь, любуясь ею. Для каждого у нее найдется веселая шутка, остроумное замечание или просто приветливое словцо. Не даром же так дорожит ею хозяин источника. В то время как состав других девушек меняется каждый лечебный сезон, Лизи ангажируют сюда каждое лето, и жалование ей, кажется, платят больше, нежели другим, за это ее уменье поддержать бодрость в нас, бедных больных, и угождать нам так славно.
Баварка закончила свое объяснение на неизменном немецком языке, а я внимательно стала следить за Веселой Лизи, как ее называли здесь в отличие от Белокурой Лизи, прислуживающей у этого же источника.
Моя знакомая была права. Веселая Лизи, казалось, и жила для того только, чтобы создать приятную, светлую атмосферу для посещающих источник больных. Она поспевала везде и всюду, сияя своими милыми глазками, улыбкой и ямочками на румяном свежем лице.
Вот наливает она воду в стакан длинного англичанина с лошадиным профилем и с улыбкой кивает ему головою, ни слова не понимая из того, что он лопочет ей по-английски.
Вот подогревает на длинной, в виде плиты, грелке молоко для минеральной воды страдающей печенью старой и раздражительной австриячке и с веселым смехом рассказывает ей, как застал ее, Лизу, нынче дождь в дороге, когда она в пять часов утра спешила из дому к источнику.
Вот подробно и обстоятельно, сияя своей очаровательной улыбкой, рассказывает она офицеру-чеху из Праги, бледному чахоточному субъекту, где и в каких пунктах курорта будут в самом непродолжительном времени устроены летние праздники с битвами цветов. Словом, для каждого у нее находилась и ласковая улыбка, и веселая ободряющая шутка, и дружеский радостный привет. Но вот постепенно пустеет павильон источника. Расходятся в разные стороны больные; кто торопится к зданию купальни, где берутся горячие грязевые и минеральные ванны, кто идет делать врачебную гимнастику, кто просто совершает прогулку в глубь парка. С уходом последнего посетителя начинается неописуемая возня у источника.
Все пять девушек надевают поверх своих кокетливых передничков пестрые рабочие фартуки и, вооружившись тряпками, щетками и губками, начинают чистить, мести, мыть и скрести в здании павильона. Такие чистки и уборки происходят четыре раза в день: утром и вечером, до и после сборища больных и питья вод у источника.
Усердно работая, девушки точно забывают о болтовне и смехе.
Один только голос беспрерывно шутками и смехом звучит в ротонде. Он словно подбодряет подруг в работе, словно скрашивает их трудовые часы. Это Веселая Лизи шутит и смеется за работой, и милый голосок ее трелью жаворонка уносится далеко в парк.
* * *
Веселая Лизи заняла мое воображение. Безумно скучая здесь, на чужбине, по оставленному дома сыну, по самой домашней обстановке и милой родине, я только при виде Веселой Лизи оживала немного и примирялась с моим добровольным заточением на чужом иноземном курорте.
И милая девушка была особенно ласкова со мной. Стоило мне только появиться на пороге павильона, как она уже ко мне бежала с неизменным своим "Ich kusse die Hand", брала у меня из рук кружку и, живо наполнив ее минеральной водою из источника, с веселым пожеланием здоровья подавала ее мне.
Я садилась где-нибудь поблизости, не торопясь цедила свою воду через неизбежную трубочку и смотрела на Лизи, любуясь ею.
Ее веселость, духовная свежесть и жизнерадостная бодрость невольно наводили меня на мысли:
"Как хорошо сложилась жизнь этой девушки, вероятно; все улыбается ей, и судьба щедро одарила ее счастьем, если она так бодра, весела и жизнерадостна, эта милая веселая Лизи!"
Но я ошиблась. Ошиблась жестоко на этот раз.
Это случилось уже в середине лета, к концу моего пребывания в курорте. Был удушливый, знойный вечер. Грозно темнело небо, собирались черные тучи, и отдаленные раскаты грома зловеще предсказывали неминуемую чудовищно-сильную грозу.
Я гуляла в отдаленной части парка и, боясь быть вымоченной дождем, поспешила домой. Проходя по узенькой дальней аллейке, затерянной среди кустов шиповника и магнолий, я услышала внезапно тихое, сдавленное рыдание.
Кто-то плакал, горько, неудержимо, стараясь быть не услышанным в то же время публикой, гуляющей в парке.
Я бросилась к старому каштану, откуда, как мне показалось, шли эти звуки, и остановилась испуганная, не веря своим глазам.
Прижавшись к стволу дерева и закрыв лицо передником, неутешно и горько плакала навзрыд Веселая Лизи.
Я быстро подбежала к девочке, обхватила ее вздрагивающие плечи, усадила на скамейку, приютившуюся невдалеке, и, гладя доверчиво прильнувшую ко мне темную головку, тихонько расспрашивала о постигшем ее горе.
Несколько минут она молчала. Только тихо всхлипывала у меня на плече, потом заговорила, всячески силясь удержать лившиеся в три ручья слезы:
- О… ich kusse die Hand, - лепетала она по-немецки, - простите gnadige Frau… простите, ради Бога, что я обеспокоила и испугала вас… Я глупая, недогадливая Лизи… Пришла плакать сюда, как будто в парке нет гуляющих! Как будто парк для меня одной!.. Но… горе у меня такое большое, gnadige Frau, а дома плакать нельзя… И так у всех домашних руки опустились с отчаяния… Так вот сюда прибежала… Ах, как тяжело мне, gnadige, простите, Бога ради, меня!
И она снова зарыдала, зарыв лицо в передник.
Я дала ей плакать и только гладила ее по головке и баюкала, как дитя.
И когда девушка, казалось мне, выплакалась вдоволь и теперь стояла затихшая, убитая, с полным затаенного отчаяния взором, я осторожно спросила ее о причине ее слез.
- Мать умерла у меня. Утром нынче ее похоронили… Хорошая она у нас, ласковая была, - чуть слышным шепотом произнесла Лизи, и слезы снова полились из ее черных затуманенных горем глаз.
Я молча снова обняла девушку, не будучи в состоянии найти слов утешения в ее великом горе.
Гроза медлила надвигаться, и Лизи еще долго пробыла со мною.
Мало-помалу она успокоилась настолько, что смогла рассказать мне, как долго болела ее мать, как страдали вместе с нею домашние, не будучи в состоянии помочь ей…
Мать была портнихой, и они вдвоем с Лизи содержали семью. И вот она умерла, такая добрая, никогда не жаловавшаяся на свой недуг, ласковая и кроткая, как ангел.
Голос Лизи дрожал, когда она говорила это и всячески прятала от меня свое измученное горем лицо.
Разразившаяся наконец гроза и хлынувший дождь развел нас в разные стороны. Но почти всю ночь я продумала о Лизи, сочувствуя всей душой этой милой, симпатичной девушке.
А утром, в шесть часов, я уже спешила к источнику, измышляя по дороге всякие способы, которыми можно было бы утешить и успокоить мою юную приятельницу в ее непоправимом горе.
Каково же было мое изумление, когда, еще не доходя до павильона, я услышала веселый звонкий голосок Лизи и ее звонкий беспечный смех.
Не веря своим ушам, я бросилась к источнику. Ну конечно, это она, прежняя жизнерадостная, веселая Лизи с ее сияющими, правда, несколько запухшими и красными от слез глазками, но с доброй, жизнерадостной улыбкой на лице. Да как же так? А умершая мать? А непоправимое, тяжелое горе? Неужели же все происшедшее вчера со мною в парке было только сном?…
Я вскинула изумленные глаза на Лизи. Глаза, полные вопроса и недоумения. Она как будто поняла меня и смутилась… Жалко, совершенно уже по-новому, улыбнулась она и, опустив опухшие от слез веки, шепнула виноватым и как будто извиняющимся голосом скороговоркою, подходя ко мне за кружкой:
- Что делать, gnadige Frau! Надо шутить и смеяться… Ведь посетителям нет дела до того, что случилось у меня… Надо смеяться, шутить, быть приветливой и веселой, не то хозяин держать не будет… А у меня бабушка-старуха и четыре малолетних сестры дома… И теперь они целиком на моих плечах… Теперь я одна работница у них осталась… Так вот…
Она не докончила… Проворно взяла у меня из рук мою кружку, смахнув выступившие на глаза слезы, и, изобразив на лице свою прежнюю беззаботную улыбку, приветствовала обычным веселым тоном вошедшую в павильон семью англичан. Мне вдруг стало душно в просторном красивом павильоне, и я вышла на воздух.
Но и здесь как будто было не по себе. Раздражал вид чужого неба, чужой природы, чужих деревьев и цветов… Потянуло на родину, к сыну, к домашнему очагу, в родной город. И я решила, что завтра же уеду из здешних прекрасных мест…
Босоножка Нинон
(Маленькая история)
В одной из комнат дорогой петербургской гостиницы, на кушетке, стоящей напротив камина, лежит, кутаясь в пушистый мех тибетской козы, молодая девушка. Яркое пламя камина освещает ее некрасивое маленькое смуглое лицо с большими, точно испуганными, черными глазами и капризными линиями рта.
Это прибывшая накануне в Петербург знаменитая Ninon - юная танцовщица-босоножка, о приезде которой столичные газеты оповестили торжественно своих читателей, как о знаменитости.
Действительно, Ninon уже успела приобрести заслуженную громкую известность своими оригинальными своеобразными танцами…
Приехала она в холодный Петербург прямо из Испании, где в это время уже зрели апельсины, миндаль и гранат, и из знойной южной весны попала в мокрую, дождливую, неприветливую петербургскую погоду. Немудрено, что она все зябнет, что ей холодно.
Приехала Ninon в обществе своей постоянной спутницы и учительницы танцев донны Анжелики по приглашению директора одного из петербургских театров, с тем чтобы выступить перед новою публикою.
Когда кто-нибудь спрашивает о происхождении Ninon донну Анжелику, последняя отвечает, что мать Ninon была француженка, отец-испанец.
Этому охотно верят. Смуглое личико с большими черными глазами само говорит за южное, нерусское происхождение девушки. Притом Ninon танцует с таким жаром, с таким воодушевлением, вносит столько огня в свое исполнение, что сразу точно чувствуется, что она южанка.
Так не танцуют на холодном севере. Недаром имя молоденькой босоножки-плясуньи уже успело облететь чуть ли не полмира. И несмотря на юный, очень юный возраст, Ninon уже пользовалась громкой известностью всюду, где интересовались танцами.
* * *
- Ты что же, долго намерена так валяться? А твои утренние упражнения? Или ты забыла о них? - раздается крикливый голос донны Анжелики.
Несмотря на свое испанское происхождение, донна Анжелика великолепно говорит по-русски.
Ninon устало поднимает на свою учительницу грустные глаза.
- Дайте мне полежать еще немного… Мне что-то нездоровится нынче. И потом, такая тоска! - говорит она тихим молящим голосом.
Но донна Анжелика резко поднимает Ninon с кушетки, схватив ее за руку.
- Вставай, вставай! Нечего нежничать. Пора на работу. Не забывай, ведь сегодня твой первый выход в России, в Петербурге… Ты должна понравиться публике, чтобы получить у здешнего директора ангажемент на несколько вечеров на будущий год… А русских труднее расшевелить, нежели испанцев, итальянцев и французов. Нужно исключительно хорошо плясать, чтобы понравиться им.
Донна Анжелика говорит всегда так, точно сердится. И глаза у нее притом округляются, как у птицы, лицо краснеет от волнения.
Ninon знает прекрасно, что директор театра, в котором она выступит в качестве танцовщицы, заплатил донне Анжелике большие деньги за все три выхода знаменитой босоножки, как величали ее расклеенные по городу трехаршинные афиши. Необходимо оправдать его доверие и покорить своим искусством холодную, избалованную петербургскую публику.
Ninon медленно направляется на середину комнаты, бросает меховую шаль на кушетку. Теперь она в одной коротенькой греческой тунике. Босые ножки ее тонут в пушистом ковре.
Донна Анжелика берет скрипку в руки и поднимает смычок.
- Внимание, Ninon, внимание!
Но Ninon не надо предупреждать: с первыми звуками музыки она вся преображается. Усталое личико оживляется сразу и вдохновенно поднимается кверху… Румянец опаляет худенькие смуглые щеки. Горят, как звезды, черные глаза…
Донна Анжелика хорошо играет на скрипке. Ее смуглая рука вооружена смычком и извлекает из инструмента то плачущие навзрыд, то радостно ликующие звуки. Ninon вся внимание, вся вдохновение и восторг… Она то птицей носится по комнате, едва касаясь босыми ножками ковра, то застывает в позе с красивым жестом закругленных над черной головкой рук, а только ноги ее, вернее ступни, выделывают на одном месте изумительное па…
В дверях комнаты показывается коридорная прислуга, горничные, лакеи… Затаив дыхание, они следят за пляской Ninon.
Цены в театре слишком высоки для бедных людей, а посмотреть знаменитую маленькую плясунью так хочется!..
Но вот оборвалась струна на скрипке. Донна Анжелика опускает смычок. Ninon замирает в последней позе танца, снова поднимает и набрасывает на себя мех и уютно устраивается на кушетке. Ей хочется отдохнуть до вторых упражнений, которые будет проходить с нею через полчаса ее учительница и госпожа.
И, пользуясь минутой отдыха, Ninon с усталым видом закрывает глаза.
* * *
- Кто вы?
- Испанка.
- Где вы родились?
- В Гренаде.
- Сколько вам лет?
- Шестнадцать.
- Которые из ваших танцев вы любите танцевать больше других?
- "Танец жизни".
Вертлявый господин в пенсне спешно набрасывает ответы Ninon в своей записной книжке, те самые ответы, которые ей раз и навсегда продиктовала ее учительница.
А на уста так и просятся иные… Но сохрани Бог, их нельзя говорить.
Уже вечер. Скоро надо ехать в театр. Нарядная комната гостиницы ярко освещена электрическими лампочками. Донна Анжелика при помощи горничной укладывает за ширмой театральный костюм Ninon.
Вот раздается ее резкий голос:
- Pardon, monsieur, не задерживайте Ninon. Нам надо ехать.
Вертлявый господин - репортер столичной газеты. Завтра он напечатает в ней статью о пляске Ninon, поместит ее портрет, который ему вручила донна Анжелика, перескажет весь свой разговор с Ninon.
Он быстро откланивается и уходит. Ему хочется попасть в театр вовремя, чтобы не опоздать к началу танцев.
Ninon, почти совсем готовая к отъезду, стоит посреди комнаты. На ней синий хорошо сшитый костюм и большая, затонувшая в страусовых перьях, шляпа. Из-под полей шляпы устало смотрит маленькое, худенькое личико танцовщицы и ее большие испуганно-грустные глаза.
- Мне нездоровится что-то, донна Анжелика… Ах, как хотелось бы сейчас прилечь и хорошенько отдохнуть… Я, вероятно, простудилась… меня лихорадит, - говорит Ninon печальным, упавшим до шепота голосом.
Донна Анжелика, взволнованная, красная, топает в бешенстве ногами и кричит:
- Отдохнуть! Прилечь! Ты с ума сошла! Сейчас же выкинь эту дурь из головы… Сию же минуту!.. И едем… Матреша! Матреша! Подайте барышне шубу и мех!
И сама, не дождавшись горничной, закутывает в теплую, на козьем меху, шубку, в белый капор и белый мех.
Среди белого меха выглядит так оригинально черная головка Ninon. Еще смуглее кажется худенькое лицо, еще чернее испуганные глазки.
Ninon медленно молча спускается по лестнице со своей учительницей вниз к подъезду. На улице их ждет мотор. Донна Анжелника, Ninon и горничная садятся.
Через минуты три быстрой езды они входят в театральный подъезд.