Лидером в травматологическом центре называют человека, который умеет мужественно переносить боль, не капризничает, не перебирает в еде, не боится уколов, не отказывается от невкусных лекарств, не хнычет оттого, что страшится будущего. Такой человек служит примером для всех остальных. Если он улыбается, то другим уже невозможно стонать и требовать болеутоляющие уколы.
Юлька - хороший лидер. Прежде всего, потому, что она сама не очень понимает эту свою роль, может быть, она о ней и не догадывается. И может быть, потому, что эту ее роль, ее значение для всех нас не очень понимают и все остальные. Кроме, конечно, Валентина Павловича и Олимпиады Семеновны, у которых большой опыт которые сами находят среди больных настоящих лидеров и помещают их именно в те палаты, где они нужны.
И прежде всего лидеру Юльке, а вместе с ней и всем нам Олимпиада Семеновна приносит свои знаменитые пудинги. Впрочем, она носит пудинги и другим детям. И взрослым. А также медсестрам и посетителям. И всем раздает небольшие листки, где на пишущей машинке напечатано, как следует готовить пудинг, который они съели. У нее много разных рецептов. Я только удивляюсь, когда она успевает печь все эти пудинги.
Если бы Олимпиада Семеновна побывала в Сочи, "эти чайки с их убирающимися шасси", наверное, были бы вынуждены снова "брюшко рыбешкой пичкать". Пудинги Олимпиада Семеновна готовит из черствого хлеба, который остается в больничной столовой. Она считает, что не должна пропасть и крошка хлеба, потому что в хлеб вложен огромный труд. Прошлой весной я написала такое стихотворение:
И нам оставили отцы
Почти безоблачное небо
Страны, в которой огурцы
Значительно дороже хлеба.
Папе стихи не очень понравились. Нужно будет прочесть их Олимпиаде Семеновне. По-моему, это правильные стихи. Огурцы на девяносто девять процентов - вода. Они не должны быть дороже хлеба. И яблоки не должны быть дороже хлеба. И даже апельсины.
Я стараюсь здесь есть поменьше, но пудинг Олимпиады Семеновны штука такая вкусная, что просто невозможно удержаться. Сегодня был яблочный пудинг. О том, как его готовить, Олимпиада Семеновна рассказала нам коротко и научно. Взять черствый белый хлеб. Обрезать корку. Почистить яблоки. Нарезать хлеб и яблоки ломтиками. Пересыпать сахаром. Сложить в форму слоями, а каждый слой залить смесью яиц с молоком. И запечь в духовке. На один черствый батон полкилограмма яблок, пол-литра молока, два яйца, полстакана сахара и тридцать граммов сливочного масла.
Когда я вернусь домой, я тоже начну печь пудинги из черствого хлеба. Я буду угощать ими школьников. Не только одноклассников, а разных. Чтоб и они освоили приготовление этого блюда. Чайки обойдутся. Очень хочется мне такого пудинга. Но - нельзя.
В больнице, помимо официальной медицины, существует еще и медицина неофициальная. Больные передают друг другу ее методы.
Эта неофициальная медицина рекомендует больным, которые не встают, принимать желудочное лекарство фталазол и поменьше есть. Тогда реже приходится переживать унизительную процедуру, когда под тебя подкладывают судно.
Я принимала фталазол и ела так мало, что совсем исхудала. Я и раньше не была толстой, а теперь остались только кожа да кости.
Нянечка Галя, хорошенькая девушка с постоянно удивленно приподнятыми бровями, принесла мне судно и, когда я сказала, что не нужно, недовольно и встревожено покачала головой. А я снова задремала, раздумывая обо всем, что со мной произошло.
Последнее время мне как-то очень не везло. Я писала много стихов и посылала их в разные газеты и журналы. И отовсюду мне их возвращали с письмами, что они не подходят. Ни одного стихотворения, даже самого маленького, никто не хотел опубликовать.
Я написала два письма писателю Корнилову, но он на них не ответил. Так, словно меня вообще не было на свете.
А Коля Галега ответил на мое письмо, но так, что лучше б он и не отвечал. Он уехал со своей мамой Еленой Евдокимовной во Владивосток к дяде. И написал, что больше не будет со мной переписываться, что ему эта переписка только мешает, что все это отрезано, что ему надо стать моряком и заботиться о больной Елене Евдокимовне, а если он каждый раз будет представлять себе, как я разговариваю с кем-то другим и хожу в кино с кем-то другим, то это будет его расслаблять и мешать ему в достижении поставленной цели.
Я сразу же написала в ответ, что это чепуха, что письма наоборот часто поддерживают человека, что был выдающийся моряк лейтенант Шмидт, так он написал кучу писем, но на Колю это, по-видимому, никак не подействовало.
Глава шестая
У нас, у девочек, иногда очень болит голова.
И сегодня, с самого утра, а вернее, еще с ночи, у меня была такая особая пульсирующая головная боль. И сквозь эту боль, и сквозь эту пульсацию я думала о том, что у больших поэтов бывают иногда удивительные строки. Так вроде все очень просто. Вроде ничего особенного. Вроде это даже не стихи. Но вот избавиться от такой строчки, забыть о ней, совершенно невозможно.
Ее как бы держишь в пальцах, как ограненный прозрачный камень, и видишь то одну, то другую новую, прежде не замеченную тобой грань - в слове, в звуке, в протяженности гласной, в сочетании согласных. И в памяти у меня все время оборачивалась такая строка: "Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый".
Сегодня дежурила Олимпиада Семеновна. Она вошла в палату, взглянула на меня быстро, искоса, и сказала:
- Я тебе сейчас, Оленька, принесу таблетку амидопирина. И сразу станет легче.
Она всегда знает, когда у девочек болит голова.
- А нельзя ли, - неожиданно для самой себя спросила я, - не амидопирин, а ментоловый карандашик?
Нет, Олимпиаду Семеновну положительно ничем нельзя было удивить.
- Можно, - ответила она. - Правда, теперь ментоловый карандашик редко употребляется. Но он есть в нашей аптечке. Сейчас я принесу.
Она выплыла из палаты, как тяжелый фрегат под белоснежным парусом - халатом, плавно и быстро, и вскоре вернулась с ментоловым карандашом, похожим на белую губную помаду, присела рядом со мной и стала медленными круговыми движениями потирать мне виски. Кожа на висках захолодела, и сразу стало будто бы легче.
- Я никогда не была в Сталинграде, - так, словно продолжала начавшийся прежде разговор, сказала Олимпиада Семеновна. - В наш санитарный поезд раненых грузили по другую сторону Волги. Их сначала переправляли через Волгу на переправе под страшной бомбежкой, потом в "летучках" - это были обыкновенные товарные вагоны - подвозили к станции Прудбой, и лишь затем они попадали в наш прекрасный санитарный поезд с настоящей операционной, с подвесными койками. И вот однажды - это было одиннадцатого сентября сорок второго года - наш санитарный поезд плавно, - вагоны были на особых рессорах, - подъезжал к городу Энгельсу. Мы должны были отвезти раненых в далекую Уфу. Я проходила по своему вагону, я тогда еще была медсестрой, а на нижней койке лежал молоденький лейтенант с перевязанной головой. Я знала, что у него проникающее осколочное ранение в череп. Было видно, что у него очень болит голова. Я ему сказала, как тебе, что принесу сейчас таблетку пирамидона. Тогда говорили пирамидон, а не амидопирин, хотя это то же самое лекарство. И вдруг он, почти как ты, ответил мне стихотворной строчкой: "Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый".
- Кто это был?
- Поэт.
- Как его фамилия? - спросила я, удивляясь все больше.
- Когда я спросила его об этом, он ответил, что назовет свою фамилию, и я ее уже никогда не забуду. Я скажу тебе ее, и ты уже тоже никогда ее не забудешь. Иванов. А звали его Август. Он говорил, что в их семье всем давали редкие имена для того, чтобы письма не путались. Я потерла ему ментоловым карандашом часть лба, выглядывавшую из-под повязки, а он посмотрел на меня и улыбнулся как-то славно и сделал мне первый в моей жизни комплимент. Он сказал: "Сестрица, какая у вас хорошенькая шейка". Я так растерялась, что в ответ сказала: "И у вас тоже". А потом он читал мне свои стихи.
Я не знаю, почему Олимпиада Семеновна догадалась, о чем я хочу, но не решаюсь спросить. Может быть, по глазам? Но она прервала себя, покачала головой:
- Нет, ранение у него оказалось, к счастью… или к несчастью? неопасным. Вернее, не очень опасным.
- Как это - к несчастью?
- Мы приехали в Уфу, в дороге мы много разговаривали, потом переписывались, он присылал мне свои новые стихи. Его вылечили. По состоянию здоровья он должен был продолжать службу в тыловой части. Но он был поэтом. И сумел добиться, сумел убедить врачей и начальство отправить его во фронтовую часть. И погиб уже в конце войны, в Венгрии, в боях на озере Балатон. Я никогда не была в Сталинграде, но в Венгрии на озере Балатон побывала. Совсем недавно. В прошлом году. Там теперь курорт.
- А стихи? - спросила я. - Что с его стихами?
- Они изданы, Оля. Маленькая такая книжечка. У меня есть несколько экземпляров. И я тебе ее подарю. Сейчас же.
Олимпиада Семеновна ушла и вскоре вернулась с маленькой тонкой книжкой в бумажном переплете голубого цвета. Я раскрыла обложку. Четко и крупно там было написано: "Оле Алексеевой на добрую память об Августе Иванове". Но дата была не сегодняшняя. Олимпиада Семеновна надписала мне эту книжку несколько дней назад.
Когда Олимпиада Семеновна ушла в соседнюю палату, - сквозь окно в стене было видно, что девочки машут руками, что-то у них там случилось, - Вика прищурилась и сказала своим негромким, сипловатым красивым голосом:
- Три ха-ха! Эта старая мымра туда же лезет.
- Куда? - не поняла я. Я сразу даже не поняла, что это она об Олимпиаде Семеновне.
- В воспитатели. Это ведь она не тебя, а меня воспитывала. Для меня всю эту бодягу разводила.
Ну, знаете!.. Олимпиада Семеновна, действительно, разговаривала чуть громче, чем обычно, так, что Вике, отвернувшейся к окну на своей кровати, все было слышно.
- И замуж она не вышла, - зло прищурившись, продолжала Вика, - не потому, что поперек себя толще, а потому, что решила быть верной до гроба. С этой своей хорошенькой шейкой.
- Как ты можешь? - мне хотелось заплакать от злости и бессилия. - Что ты выдумываешь? И совсем она не была толстой, раз этот поэт сказал, что у нее шейка, а не шея. Поэты в этом понимают. Я имею в виду - в словах. И толстых тоже иногда очень любят. Да и при чем здесь это? Ведь он погиб на фронте!
- Погиб, - согласилась Вика. - Только я не хочу, чтобы мне тыкали в нос всю эту верность, и всю эту чистую, невинную любовь, и весь этот треп. Ты - как Юлька. - Юлька смотрела на нас во все глаза. - Ты, как она, ничего не понимаешь. Но ты еще вырастешь и узнаешь, что такое любовь, и какая она на самом деле.
Наташа слушала Вику с той гадливой улыбкой, какая бывает лишь на лицах взрослых женщин, когда на улице пьяный грязно ругается.
Мне больше ни о чем не хотелось спрашивать. Я догадывалась, что она имеет в виду. И все-таки спросила:
- Какая?
- Без стихов, - ответила Вика. - Да что с тобой говорить…
Мне показалось, что она сейчас может заплакать, хотя Вика, насколько я это умею понять, принадлежит к числу тех девочек, которые плачут очень редко, а может быть, и вообще не плачут.
Я начала читать стихи Августа Иванова. В сборнике было совсем немного стихов. Больше он не успел написать. Я подсчитала - ему тогда еще не было и девятнадцати лет. А Олимпиада Семеновна была, может быть, еще младше. Как звал он ее тогда, если обращался к ней? Липа? Перед некоторыми стихотворениями были одинаковые посвящения "Л. Д." Фамилия Олимпиады Семеновны - Дашкевич.
Но ведь если бы я, скажем, погибла под этими "Жигулями-Ладой" Владимира Гавриленко, а ведь могло же случиться так, и потом кто-нибудь, может, даже писатель Корнилов, захотел бы составить из моих стихов книжечку, в ней было бы еще меньше страниц.
Август Иванов просто не успел. И стихи его, по правде, мне не очень понравились. Нет, я понимаю, что это хорошие стихи. Но они еще какие-то неумелые. И здесь он не успел.
Правда, было там одно стихотворение, которое я сразу запомнила. Какое-то неприличное, веселое и, как было указано в примечании, перепечатанное из фронтовой газеты. Начиналось оно так:
Однажды некий дезертир
От бомб сбежал в сортир…
В палату вернулась Олимпиада Семеновна. Вместе с медсестрой Анечкой. Анечка сделала Юльке укол. Как здесь говорят, инъекцию. В руку. В предплечье. Анечка славится тем, что делает будто бы эти инъекции совсем не больно. Но все равно - если это каждый день, несколько раз…
Интересно бы спросить у Юльки… Если бы она совсем выздоровела… Если бы у нее все срослось… И снова загорелся бы коровник? Стала бы она опять выводить коров? Думаю, стала бы. Но спросить об этом нельзя. Юлька полностью, по-видимому, уже никогда не выздоровеет.
Олимпиада Семеновна внимательно посмотрела на Вику и сказала:
- Ты бы, девочка, очень хорошо поступила, если бы не выставляла так демонстративно наружу это свое украшение.
У Вики на шее висела цепочка. Я ее помнила. Она когда-то была в бабушкином кофре. На цепочке - рубиновый крестик. Иногда Вика прятала его в лифчик, иногда вытаскивала наружу. При этом никаких закономерностей будто бы не соблюдалось. Как у бабушки с ее украшениями. Ну, например, когда бывал врачебный обход, крестик появлялся снаружи, а когда палату убирали, прятался внутрь.
Очень красивый крестик и очень модный. По-моему, даже Наташе было завидно. Но мне кажется, что Наташа все равно, как бы ни было это модно, не стала бы надевать крестик.
Вика провела по Олимпиаде Семеновне своим тяжелым взглядом.
- В нашей стране - свобода совести, - ответила она не сразу. - Совести - в смысле религии. И каждый, кому хочется, вправе носить крестик.
Я вспомнила о нашем разговоре в Сочи с Валентином Павловичем и артисткой Валей Костенко о крестиках на шее, об иконах рядом с телевизорами и киче. Каким далеким казалось мне теперь все это.
- Ну, если так… - Олимпиада Семеновна помолчала. - Извини, пожалуйста. Я совсем не хочу ограничивать твоей свободы совести. Особенно, когда емким и важным словом совесть называют желание покрасоваться перед другими нелепой модой. Когда свободу совести превращают в свободу от совести.
- Это память о Викиной бабушке, - вмешалась я.
Но Вика меня словно не услышала.
- А откуда вы знаете, может, я в самом деле верю в Бога?
- Сомневаюсь, - холодно сказала Олимпиада Семеновна. - Хотя все может быть. Но мне бы хотелось задать тебе еще один вопрос. Можешь не отвечать, если не хочешь. Твоя мама - верующая?
- Нет, - не сразу ответила Вика.
- А мне помнится другая история, - жестко сказала Олимпиада Семеновна. - Про мать, которая верила в Бога, и про дочку, которая в Бога не верила. И еще про крестик. Оля, - повернулась Олимпиада Семеновна ко мне, - ты "Смерть пионерки" знаешь наизусть?
- Нет, - ответила я нерешительно. - Только кусочки.
Олимпиада Семеновна очень просто, как прозу, а не стихи, прочла:
Валя, Валентина,
Что с тобой теперь?
Белая палата
Крашеная дверь.
Тоньше паутины
Из-под кожи щек
Тлеет скарлатины
Смертный огонек.
Но это место - "не противься ж, Валенька, он тебя не съест, золоченый, маленький, твой крестильный крест" - Олимпиада Семеновна сказала совсем артистически, так, что сразу стало видно: говорит эти слова перепуганная и несчастная крестьянка.
И дрогнул голос Олимпиады Семеновны, когда читала она, как и почему отказалась от крестика Валя, как "на плетеный коврик упадает крест".
- В самом деле, когда-то умирали от скарлатины? - спросила я Олимпиаду Семеновну. - Или это поэт Багрицкий нарочно придумал?
- Ну, Оля, - удивилась Олимпиада Семеновна. - Конечно, умирали от скарлатины. И не так уж редко. Сейчас скарлатина совсем другая. Другой штамм, подавленный окружающими нас антибиотиками. Вы живете в совсем другое время. В лучшее время. Во всяком случае, в отношении скарлатины.
За большим окном на кисельном, на розово-фиолетовом небе висели желтоватые пушистые звезды, похожие на недавно вылупившихся цыплят, а луны в окне не было видно, она была где-то справа, там, где небо было бледнее.
- Спокойной ночи, - сказала Олимпиада Семеновна и пошла из палаты.
Существуют привычные слова. Не говорят: "Спокойного утра". Или "Спокойного дня". Спокойной ночи! И никто не обращает внимания на эти слова. Пока их не скажет Олимпиада Семеновна. У нее они звучат как-то особенно осмысленно, необыкновенно значительно и веско.
И только тогда вдруг начинаешь понимать, сколько же беспокойных ночей пережило человечество для того, чтобы выработалось это привычное выражение. Ночь была временем убийств, предательств, пыток и казней, пожаров и грабежей. И несчастий. И болезней.
А для дежурного врача по отделению, для Олимпиады Семеновны слова о "спокойной ночи" выражали самое большое ее желание, суть ее дела.
Я то это хорошо понимала. Днем в больнице, как в школе на уроках. Вроде бы и тихо, но на самом деле это не тишина, а такой постоянный гул, состоящий из тысяч самых разных звуков. Приглушенный стенами неумолчный гул города, состоящий из урчания автомашин, скрипения подъемных кранов на стройках, шипения пневматики в троллейбусах, шарканья подошв об асфальт и человеческих голосов.
А вечером весь этот фон стирается, пропадает, растворяется в темноте, и остаются только особенно острые больничные звуки.
Чей-то детский далекий и все равно ясный вскрик: "Ой, мама!"
Скрипенье колес каталки, на которой кого-то везут в палату. Кто-то попал под машину? Упал? Ожегся?
Тихие и быстрые тапочки ночной сестры. Куда она? Вероятно, в руках у нее шприц, уже заполненный облегчающим боль лекарством, а может быть, высокий треножник с капельницей. Она перехватит резиновым жгутом чью то руку, введет иглу в вену, закрепит эту иглу пластырем. И по капле будет смешиваться с кровью лекарство, предназначенное для того, чтобы отпугнуть смерть, чтобы помочь удержать жизнь до утра.
А утром всегда бывает легче.
И мы ответили Олимпиаде Семеновне:
- Спокойной ночи.
Мы трое. Юлька, Наташа и я. Вика - промолчала.
Глава седьмая
Когда в моем сочинении попадалась какая-нибудь корявая фраза, Елизавета Карловна, наша учительница литературы, всегда писала на полях тетради: "Русские сидели в блиндажах и направляли их в них". Это слова из рассказа Аркадия Аверченко о Первой империалистической войне. Он придумал, что так было написано в газете.
Но вот недавно я показала папе в "Ночи перед Рождеством" великого классика русской литературы Гоголя фразу, ничуть не лучшую, чем эта "Русские сидели в блиндажах…" Я очень люблю эту повесть и перечитывала ее много раз, но лишь теперь внезапно заметила такое место: "Маленькие окна подымались, и сухощавая рука старухи, которые одни только вместе со степенными отцами оставались в избах, высовывалась из окошка с колбасою в руках или куском пирога".
Во-первых, я была в этнографическом музее под открытым небом, и там ясно видно, что в украинских хатах даже самые маленькие окна совсем не подымались, а открывались. Но это еще полбеды. А главное - как может высовываться из окна сухощавая рука с колбасою в руках? Это совершенно невозможно.