А мы и впрямь от счастья будто ослепли, хотя здешняя небольшая, но всегда звенящая паровозными гудками станция - от деревни подать рукой. Да и вся она - с тополями, со стрижами и ласточками в синеве над башнею водокачки - стоит на таком взъёме высоком, что её, наверно, за сто вёрст видать.
Но дело теперь не в этом. А дело в том, что на станционных путях и вправду эшелон. Воинский эшелон - с вагонами-теплушками, с танками на тяжёлых платформах. Паровоз укатил на заправку, и куда направлен путь эшелона - мы проглядели тоже. Возможно, после боёв на передышку; возможно, после передышки всё ещё в сторону фронта, которого вот уже и не стало. Но и это теперь не самое важное для нас. А главное - там солдаты, там бойцы, там те, кто и подарил нам этот нынешний праздник!
И мы всей деревней, от мала до велика, вываливаемся за околицу. Мы бежим в гору к станции. Клавдия - с нами. Чубарого своего она покинула у чьего-то палисада и теперь сверкает голыми пятками по прохладной земле так, что и нам, пацанам да девчонкам, за ней не угнаться.
На самой же станции, прямо возле колёс платформ, возле танков, прямо на сверкающих от мазута, от весеннего света путях - ликование похлеще нашего. Тут - пляс, музыка, гармонь! Лица плясунов из-под танкистских шлемов - как солнышки! Шпалы, рельсы, путевая гулкая земля так под каблуками ходуном и ходят. А гармонь в руках танкиста-гармониста извивается, заливается. И вся она - в латках. Вся она бита-перебита, чинена-перечинена, сразу видно: повоевала и она. Повоевала, да вот задора не потеряла! Её голос лишь тогда захлебнулся, когда навалилась наша деревенская пёстрая ватага.
И тут опять пошли поздравления, опять - кто в радостный смех, а кто и в плач.
А Клавдия подлетает к самому пожилому танкисту. На нём, как на всех, тёмный комбинезон, но по ремням, по фуражке, а больше по уверенному, хотя и тоже весёлому взгляду понятно: он надо всеми здесь главный.
Клавдия так прямо ему и кричит:
- Товарищ командир! Товарищ командир! В Москве нынче салют за салютом, а в наших маленьких Стрижатах салюта нет… Так дайте я хоть просто вас обниму!
- Мы тоже! - вмиг загалдели Клавдины подружки-женщины.
- И мы! И мы! - завизжали в толпе девчонки, а командир шутливо загородился:
- Что вы! Обнимите лучше моих молодцов-бойцов… А салют будет! Он и маленьким Стрижатам положен вполне.
И откуда ни возьмись - должно быть, подали танкисты, - в руке у него очутился большой, со странным дулом пистолет.
Он стал его медленно поднимать. Мы, деревенские, в ожидании грома-выстрела втянули головы в плечи. Но командир отчего-то раздумал, почему-то стал смотреть на меня. Не на Клавдию стал смотреть, не на нашего бригадира, ни даже на Кольку, который вылез вперёд, а - на меня.
И все, конечно, тоже теперь глядят лишь в мою сторону.
У меня на плечах - моя промасленная стёганка. Она всё ещё внакидку. Я её поправляю, думаю: "Чего это он? Может, я на его сына похож? Бывает…"
А командир и стёганку тянет к себе, и меня вместе с ней тянет к себе, говорит:
- Тракторист, что ли?
Я не тушуюсь, отчеканиваю, как полагается:
- Так точно!
И все, особенно бойцы, засмеялись, а бригадир обо мне весело добавил:
- Он за рулём почти всю войну. Почти от звонка до звонка.
- Чего ж малышок такой? Чего ж не подрос? Некогда было? - спрашивает опять командир, и вижу: он-то не смеётся нисколько, не улыбается ничуть. Всем весело, а ему - нет.
Тогда сам отвечаю без малейшей лихости:
- Выходит, было некогда…
Но тут же поднимаю голову:
- Зато наверняка расти начну с нынешнего дня.
И вот тут командир и засмеялся вместе со всеми, и вдруг пистолетище этот опустил мне прямо в ладонь:
- Ну, вот и дай салют! Дай сам салют за победу, за то, чтобы никакой войны больше никогда не было. Пусть это сбудется… Пли!
Как всё сразу у меня получилось, я не знаю. Но только и пистолет я поднял, и гашетку нажал в один точный миг с командой. Толкнув мою ладонь, ударил выстрел: в синюю высоту пошла алая ракета.
Шла она долго. Полыхала ярко. И видели её, должно быть, в самых дальних сёлах, в деревнях и в деревеньках. Видел её, наверное, каждый, кто глянул в эту минуту в сторону наших Стрижат.
А когда ракета рассыпалась звёздами, когда исчез даже дымок от неё, то вокруг стало ещё праздничней. Небо, облака, зелёные рощи, распаханные пашни, солнечные за ними кровли и убегающие куда-то - может, в сторону Москвы - весенние дороги - всё стало как бы ещё новей.
И тут наши кинулись обнимать не только бойцов-танкистов, но и командира. Его принялись даже качать. А Клавдия так всем голосом и звенела, будто складывала вслух стихотворение или песню:
- Пускай сбываются ваши золотые слова всегда! Пускай не будет больше войны никогда!
И я кричал. И я - будто пел. И, честное слово, я в эту минуту рос! Мне казалось, я даже чувствовал: меня поднимают всё выше да выше чьи-то большие ладони.
СЕРЕБРЯНАЯ ТРУБА
Серебряная труба
За сумеречным окошком прохрустел снег. Мать живо обернулась к Володьке:
- Девочки с папой! Встречай их скорей!
Володька полез из-за стола, а набухшую дверь уже кто-то с той стороны из сенцев дёрнул, она крякнула, распахнулась, и в натопленную избу хлынуло белое облако пара.
Облако рассыпалось мигом. И вот, в толстых платках, в толстых одёжках у порога стоят, растопыривают смешно руки, топочут мёрзлыми валенками девочки-двойняшки, Володькины сестрёнки Танюша с Марфушей.
Девочки хохочут. Девочки, укутанные так, что и глаз почти не видать, пищат что-то весёлое, а отец тоже тут, он тоже смеётся.
Отец стаскивает с себя широченный тулуп. От этого тулупа, от нахолодавших одёжек Танюши с Марфушей по всей избе идёт зябкая свежесть. И босой Володька переступает с ноги на ногу, ёжится, но и ему весело.
Володька вместе с матерью тормошит сестрёнок, помогает им распутывать платки, почти кричит:
- Вы чему так радуетесь? Ну, чему? Говорите скорей!
А девочки, сказав: "Ух!", наконец-то изо всего высвободились, стали тонкими, лёгкими.
Обе в школьной форме, обе белобрысые, с холода румяные, они запрыгали в чулках по мягким половикам:
- Каникулы, каникулы, каникулы!
- Начались, начались, уже начались!
Потом почти враз объявили:
- Завтра в школе новогодний праздник. Завтра утром папка опять повезёт нас в школу. Жанна Олеговна подготовила целый концерт, а Иван Иваныч сыграет там на серебряной трубе!
- Ну-у! На серебряной? - изумился Володька. - Тогда, значит, и я поеду.
Отец подхватил Володьку, закружил и тоже, почти как девочки, заприпевал:
- Брось, брось! На дворе стужа, и ты ведь не школьник. У тебя дома будет праздник свой.
- Мы, Володька, съездим и всё тебе расскажем, - поддержали отца девочки.
Танюша, кроме того, добавила:
- Не расстраивайся. На ту зиму подрастёшь, возьмём и тебя.
Но Володька из рук отца вывернулся, закричал:
- Ах, так?
Он показал девочкам на всё ещё лежащие у порога, настылые, с тусклыми пряжками, толстые портфели:
- Ах, так? Бычков с рожками рисовать, цветы-ромашки вам в альбомах раскрашивать я, значит, нужен сейчас? А как слушать серебряную трубу, так только через год, на другую зиму? Нет уж!
Он сам, словно упрямый бычок уставился на отца:
- Завтра не возьмёшь - всё равно за санями побегу!
И тут веселье в доме нарушилось. Всегда сговорчивый отец развёл руками:
- Чего нельзя, того нельзя…
Мать рассердилась по-настоящему:
- Это что за атаман такой у нас объявился? Это что это за вольник? Ишь, за санями он наладился… Я тебе налажусь! Я тебе побегу! Валенки спрячу, и никуда ты не денешься. Иди, допивай молоко да марш в постель!
И Володька, зная нрав матери, молоко допил, отправился безо всяких-яких за тёмную переборку на свою постель.
Реветь он, конечно, не стал. Он сам был с характером. Он лишь у себя там, за переборкой, принялся вздыхать, пыхтеть и пыхтел до тех пор, пока жалостливые девочки не пришли к нему шептаться.
Танюша повторила прежнее:
- Мы, честное слово, Володька, тебе всё расскажем.
Марфуша утешила тоже:
- В школе после концерта будут раздавать гостинцы, там мы их сбережём для тебя.
Но Володька слушал всё это молча, от девочек отворачивался. Лишь спустя время в подушку пробубнил:
- Не надо никаких гостинцев. Вы лучше как утром проснётесь, так разбудите и меня.
- Разбудить? К чему? - удивились девочки. - Разве не видишь, что теперь вышло?
- Ничего ещё не вышло! - запыхтел Володька опять, и тогда девочки сказали, что ладно-ладно, непременно разбудят.
А потом во всей засыпающей деревне и в избе всё притихло по-настоящему, по-ночному. В окошке напротив Володькиной кровати всплыл узенький месяц. И Володька глядел, вспоминал свою давнюю и пока что единственную встречу с заведующим школой, с тем самым учителем Иваном Иванычем, который завтра собирается играть на серебряной трубе.
В прошедшее лето по тропке к дому - ну совсем как комбайнер с поля! - лихо подкатил на велосипеде загорелый парень в лёгонькой рубахе, спрыгнул на траву рядом с ребятишками. Он встал над Володькой, над девочками, которые тут под плетнём в холодке на скамейке сидели, весело ногами болтали, и сам им весело сказал:
- Здравствуйте! Нельзя ли потесниться?
- Можно! - ответили ребятишки.
И он сел, спросил, по скольку кому лет. Когда же узнал, что Марфуше с Танюшей почти по семи, то велел им бежать в дом, звать папу или маму. А в кулаке у Володьки увидел рябиновый свисток:
- Ого! Инструмент.
Володька не очень понял, засмеялся, гостя поправил:
- Свистулька… Папка мне вырезал.
- Отлично вырезал. Но тут нужна ещё одна дырка. Разрешаешь?
И в руках гостя, откуда ни возьмись, заблестел перочинный ножик. Он им быстро свисток ковырнул, поднёс к губам, надул щёки, стал длинными пальцами дырки закрывать, открывать. И тот самый свисток, про который мать говорила, что от него лишь звон в ушах да боль в голове, вдруг залился, защёлкал, совсем как пичуга на ветке.
- Клю-клю-клю! Чок-чок-чок! У Ер-рошечки в сумке кр-рошечки! - повторил словами птичью песенку, засмеялся снова Володька.
- Точно! - похвалил гость. - Слух у тебя отменный. Можешь сыграть не хуже меня.
Но тут с отцом, с матерью прибежали сестрёнки. И все заговорили, что Танюше с Марфушей в школу записываться, конечно же, пора; все стали благодарить, что, спасибо, Иван Иваныч сам сюда для этого заглянул; и вот только тогда Володька понял, что перед ним никакой не комбайнер, а учитель.
Потом родители стали приглашать Ивана Иваныча в избу пообедать, но он сказал: "Спасибо!", подмигнул Володьке, засмеялся: "Клю-клю-клю!" - и уехал.
А больше с Иваном Иванычем Володька не встречался никогда. Но и всё равно, хотя рябиновый свисток давно высох, смолк, Володька ту летнюю встречу помнил. Помнил и, крутясь на жаркой подушке, думал теперь: "Что это всё-таки у Ивана Иваныча за серебряная труба? На что она похожа? На месяц в нашем окошке, что ли? Про месяц тоже вот говорят: серебряный да серебряный…"
И Володька, то ли шутя, то ли всерьёз, а может, уже в полусне, всё пробовал до месяца дотянуться. Но каждый раз то корова в хлеву рогами стукала, то сонные девочки в избе за переборкой начинали бормотать, то кот с лавки спрыгивал - и месяц ускользал на своё законное место.
Наконец Володька угомонился, нашёл щекой на подушке удобную ямку, крепко задремал.
А наутро вскочил - в окошке синь, солнце, в избе тишина.
- Что такое? - так и сорвался Володька с кровати, заглянул в другую комнату.
В комнате на столе попискивает самовар, под столом умывается кот. И - всё! И больше никого…
Володька ударил в дверь, вылетел на крыльцо.
А там, на дворе, мороз и яркие от инея берёзы. А там по снежному полю за околицей уходит по накатанной дороге к бору гнедая лошадь с санями, полными седоков. И ясно, что седоки - это отец, девочки и все здешние, деревенские школьники.
- Не разбудили! Бросили! - закричал Володька.
Он повернулся в избу, пальто, шапку накинул мигом, а вот обуваться-то было не во что. Валенок на постоянном месте, на краю печки, не оказалось. Не нашёл их Володька и на самой печке. Торопливо шаря и везде лазая, наткнулся он лишь в тёмном углу на полатях на резиновые красные сапоги, в которых мать по осенней распутице ходила на ферму, на колхозную работу.
Мать, конечно, и сейчас ушла на работу. Но, в отличие от забывчивых Танюши с Марфушей, слово своё вчерашнее сдержала и Володькины валенки запрятала так, что искать их теперь, переискать - ни за что не отыскать.
Володьку от такого бесчестья бросило в жар. Но он тут же махнул: "Ладно!" И, не прошло минуты, застучал каблуками этих вот красных сапог по ступенькам крыльца, засверкал по белой тропе двора.
Сапоги, несмотря на то, что Володька насовал в них всяких разных подобувок, были ещё и порядком великоваты. На ходу они от излишнего в них воздуха громко похрюкивали. Но, гладкие, тонкие, они зато легко сгибались, весу в них было немного, и Володька мчался, ходу не сбавлял.
Притормозил он лишь раз, когда увидел у соседней калитки старика Репкина.
- Дедушка Репкин, а дедушка Репкин! Пойдёт с фермы мама, скажи ей, я побежал в школу на концерт.
Глуховатый Репкин приподнял шапку:
- Куда побежал?
- На концерт, на выступление!
- А-а… Оно и понятно. По сапогам понятно. В таких только и выступать. Ну, беги, беги, выступай… Матери доложу всё в точности.
И Володька наддал ещё пуще, потому что подвода там, за краем поля, уходила в сосновый бор, за яркие чёрточки деревьев.
Но в общем-то при всём при том, как теперь получалось, Володька настигать её впритык уже не собирался. Осклизаясь, чуть не падая, он бежал лишь до той поры, пока в морозно-дымчатой глубине леса не услышал ребячьи голоса. А потом, когда различил и мёрзлое, медленное постукивание саней, то и сам, прячась за поворотами, за соснами, пошёл тише.
Он утирал шапкой мокрое от пота лицо, шёл, слушал, обижался опять.
"Им - что! - думал Володька про седоков-ребятишек, а главное, про сестрёнок. - Им - что! Они в компании. Они едут, радуются, словно никого сегодня и не подводили, словно обещаний своих не забывали. Ну что ж, пускай будет так. Лишь бы меня папанька не приметил, а уж потом-то они ахнут, когда я на школьном празднике всё-таки окажусь!"
И Володька до села, где находилась школа, вслед за санями добрался, и никто его в самом деле за весь путь не увидел.
Правда, один раз, уже на выезде из леса, отец вдруг словно бы что-то почувствовал. Натянул вожжи, оглянулся быстро, но и Володька присел быстро, накрыл пальтецом красные сапоги и среди придорожных вешек-ёлок, наверное, показался отцу всего лишь тоже тёмной вешкой.
Куда трудней всё пошло возле школы.
Рубленная из толстенных брёвен, но при этом небольшая, она выглядывала из-под белой крыши весёлыми, в крашеных наличниках окошками, смотрела узким крыльцом прямо на сельскую площадь. И отец как подкатил к крыльцу да как высадил всех шумных своих пассажиров, так тут и застрял.
Из саней он вылез, рукавица об рукавицу похлопывает, с валенка на валенок попрыгивает - никуда не отходит.
А Володька смотрит из-за ближней избы, тоже начинает попрыгивать. "Неужто папанька так и будет на одном месте торчать? Тогда я тут под чужими окошками в сосульку превращусь… Это бежать в резиновиках было ничего, а стоять в них, ждать на морозе - оюшки!"
Но, на Володькино счастье, с другой стороны к школе подъехала ещё одна подвода. С неё тоже ссыпались ребятишки. Они тоже с визгом, с хохотом скрылись за дверью школы, а бородатый в фасонистой шапке пирожком возчик отцу закричал:
- Ты уже тут? Давай поставим лошадей к сватье да и сами глянем, что тут за концерт-представление… Вспомянем и мы, так сказать, своё золотое детство!
И мужики засмеялись, упали в сани, погнали рысцой мимо заиндевелых палисадников к какой-то там сватье, а Володька, так весь и приседая от холода, кинулся к школьному крыльцу.
За обитой войлоком дверью он сразу попал в шумную толчею, в теплынь. Школьники тут - все мал мала меньше - галдели, грудились у вешалок. Все старались раздеться первыми. А толстая, рябая, могучая ростом нянечка шумела пуще всех. Она командовала густым басом:
- Иванов! Шапку свою в карман не запихивай! Положь, как полагается, на полку.
- Сидоров! Опять тебе шубейку вешать не за что? Опять явился без петельки? Клади одёжу в угол, петельку будешь потом пришивать со мной!
- Петрова! Ох, Петро-ова… Ну, умница… Ну, славница… Туфельки с собою привезла! Валенки теперь сымает, туфельки надевает - сама с ноготок, а всё она умеет, всё у неё честь по чести, ну прямо как у большой. Глядите на неё, девчонки, учитеся!
Володька подходить к вешалкам даже близко не стал. Он мигом понял: ему, чужому, на глаза этой нянечке лучше не попадаться. И пока нянечка расхваливала какую-то там "славницу" Петрову, он боком, боком, скинув шапку, проскользнул за толпою в другую дверь.
За той дверью в зале, а вернее, в освобождённой для этого классной комнате, сияла ёлка. Окна все были закрыты шторами, и при уютных огоньках ёлки ребятишки скакали тут как хотели. Кто нацепив петушиные, ежиные и заячьи рожицы-маски, кто просто так - они пищали, кукарекали, кричали единственной здесь распорядительнице:
- Жанна Олеговна! Попрыгайте с нами ещё чуть-чуть!
А она уж, видно, и попрыгала, и поплясала. И теперь - тоненькая, очкастая - вся от волнения, от жары пунцовая, лишь успевала поворачиваться, всё пыталась ребятишек угомонить:
- Спокойно, дети, спокойно! Пора по местам.
Но всё равно не утихал никто.
Только Володька, чтобы не маячить на виду, да ещё и потому, что в весёлой толпе промелькнули Танюша с Марфушей, стал быстро высматривать себе местечко.
И он его нашёл рядом с белеющим широкою скатертью столом. Стол был завален бумажными пакетами. От пакетов, как в магазине, шёл конфетный аромат, да Володька принюхиваться, приглядываться к пакетам, конечно, не стал. Он лишь скромно примостился в уголке на стуле, скромно подоткнул под себя пальто и шапку.
А галдёж между тем всё ширился. Кроме того, в коридоре куда как радостно забасила опять нянечка:
- Раздевайтесь, гостеньки, проходите! Нет, постойте, я вас сама проведу.
И тут Володька видит: она - в зале, а рядом стоят, одёргивают мятые пиджаки, смущённо приглаживают красными от холода ладонями свои встрёпанные макушки тот бородатый возчик и его, Володькин, отец.
Они топчутся, не знают куда себя пока что девать - к ним подлетает теперь Жанна Олеговна:
- Конечно, дорогие товарищи, проходите! Конечно, мы вам очень рады! Только просим прощения - у нас тут шум.
Мужики смущаются ещё больше: "Ничего, мол! Мы и при шуме постоим…" А нянечка - раз, два! - мигом и тут приняла на себя командование: