– Это только кажется, – ответил отец. – По-моему, ты разговариваешь сама с собой. Когда разговаривают с другими, стараются говорить понятно…
– Так… – Мама вспыхнула и заходила по комнате. Она закурила московскую сигарету с фильтром.
– Ты очень похож на лошадь, – снова заговорила она. – Куда тебя гонят, туда ты и идёшь…
Отец усмехнулся.
– Угадала. Кстати, мне по душе эта дорога, по которой меня гонят… И этот воз, который мне приходится тащить.
– Славка, выйди вон! – сказала мама.
– Ма… – начал было Славка, но мама круто повернулась к нему и, вскинув руку, как полководец, произнесла властно:
– Выйди. Это тебя не касается.
"Как не касается?" – подумал Славка.
Мама очень часто говорит: "Это тебя не касается". После таких слов Славке всегда одиноко. Хочется умереть или заболеть серьёзной болезнью. Тогда мама станет другой. Тогда все станут другими.
Славка вышел в коридор. Он стоял в темноте. Он не хотел слушать, о чём говорит мама с отцом. Но она говорила громко:
– Где мы будем жить?
– В комнате на элеваторе. Квартиру дадут через месяца два… Комната вполне… Квадратная…
– Жить чёрт знает где! Жить чёрт знает как!.. И даже без какой-нибудь маломальской мечты… Ты построишь пять элеваторов, десять, пятнадцать. Ну, а дальше.
Отец промолчал.
– А люди вокруг мечтают, стремятся.
– Мечтатели, – проворчал отец.
– Да, мечтатели! Я понимаю, если бы ты строил ракеты, решал бы проблемы термоядерной энергетики. А ты… Ты амбары строишь!
Отец молчал. Мама тоже замолчала, только дышала громко и возмущенно. Славка знал, что она курит сейчас свои сигареты, глубоко и часто затягивается. Мама щурится и смотрит в потолок.
– Ты элементарен и узок, – наконец сказала она. – Славка, поди сюда! Собирайся. Едем в Москву.
Отец пошёл в кухню. Славка проводил его взглядом. Лицо у отца было упрямо-спокойным.
– Зачем собираться? – пробормотал Славка.
– Я сказала, едем в Москву…
– Мы ведь и не распаковывались…
Мама как будто опомнилась.
– Да, – сказала она. – Тем лучше. Сейчас и отправимся, не будем терять времени.
В комнату вошла бабка Мария.
– Чаю пить будете?
Мама сказала:
– Нет, нет. Мы сейчас едем.
– Куда? – бабка покачала головой. – Самолёт улетел. Только завтра если. А завтра самолётом не надо. Завтра теплоход придет до Одессы, "Белинский" называется.
– Славка! – крикнул из кухни отец.
Славка бросился в кухню.
Отец и старик Власенко сидели за столом. Старик прихлёбывал чай. Отец подбрасывал чайную ложку.
– Жена молодая, – рассказывал о своём старик. – Не способная к рыбацкой жизни. Я ушёл рыбалить. Три дня пропадал. Приехал: "Чего, жена, наварила?" – "Да вот, супчик". Я поел. Поехал рыбалить. Дней через десять приехал: "Чего, жена, наварила?" – "Да вот, супчик". Я как хватил тот супчик об угол. С тех пор она всегда мне борщи готовила. Потому, от борща в рыбаке сила и ещё от щербы, от ухи, значит…
Отец бросил ложку в стакан. Повернулся к Славке,
– Едешь?
– Не знаю… – пробормотал Славка.
Отец долго смотрел на него. Славка ёжился и краснел.
– Не пойму я тебя. Ты как яичница всмятку. Не знаю, с чем к тебе подступиться: то ли с ложкой, то ли с вилкой, то ли пить через край…
Славка стоял потный, словно в пару.
– Славка! – крикнула из комнаты мама.
Славка бросился в комнату.
Мама перебирала вещи.
– Мужик всегда сам с собой, – говорила ей бабка, – Его понять легко, если у тебя сердце от корысти свободно.
– Вы что думаете, мне его зарплата нужна? – резко спросила мама. Она сунула Славке альбом и коротко приказала:
– Перебери!
Старуха смотрела на маму с досадой.
– Я не о деньгах, – сказала она.
Мама снисходительно пожала плечами и пошла к зеркалу. Причесалась.
Славка раскладывал карточки. Мамины он оставлял в альбоме, отцовские запихивал в чёрный конверт из-под фотобумаги. В альбоме были и его, Славкины, карточки. Несколько штук. Он долго не решался, куда их положить – в альбом или в пакет. Наконец он разделил их, положил туда и туда поровну.
– Славка! – крикнул из кухни отец.
Славка побежал в кухню.
– Ну? Решил? С мамой поедешь или останешься?
– Не знаю… – Славка покраснел, быстро зашевелил пальцами. Ему показалось, что пол уходит откосом, проваливается.
Тихо, только позвякивает чайная ложка.
– Можно, я лучше в детский дом запишусь? – прошептал Славка.
Чайная ложка упала на пол. Славка вздрогнул.
Дед Власенко поднялся из-за стола.
– Пойдем, хлопец, – сказал он. – Посидим возле хаты. В саду сейчас дюже пахнет. Пойдем, ароматом подышим…
В саду метался ветер, тёплый и неустойчивый. Небо, побелевшее от звёзд, опустилось низко и словно кружилось.
Славке вдруг показалось, что он стоит ногами на двух лодках и лодки эти расходятся в разные стороны. А ноги у Славки слабые – не удержать. Сейчас грохнется в холодную воду.
Славка жался к старику. Он позабыл свою утреннюю обиду, потому что обида была мелкой.
– В наших местах болгары живут, – заговорил старик. – Моя жена болгарка была. Степовая она, я её из степи увёз, прямо с поля. Посадил на коня – гайда… Мне один цыган помог. Потом меня её родичи убивать приезжали. Они, вишь, болгары, мусульманской религии, гугуазы, по-нашему. Прострелили мне плечо из обреза. А я взял жену свою Серафину – и в море… Потом обошлось… Я тогда видный был парень.
Отворились двери. Из хаты вышел Славкин отец. Не оборачиваясь, он пошёл через сад. Наверно, направлялся ночевать к себе на элеватор, в свою только что побелённую комнату.
– Учёный твой батька-то, – вздохнул старик. – А я, видишь, ничего, кроме рыбы, не знал… И Серафина, жена, тоже. Ох, как я её любил, хлопец. Бывало, хожу за ней по пятам, а на рыбалке снами про неё брежу…
Старик держал свои руки на коленях. Они лежали спокойно, не вздрагивали, не шевелились. Бурые, в узлах и морщинах, словно сплетённые из грубых, рваных шнуров.
– Почему у вас руки такие? – спросил Славка. Хотелось ему сказать: некрасивые…
Стариковы руки двинулись по линялым штанам и уползли в карманы.
– Некрасивые? – сказал старик. – Так мне же ж не на портрет их снимать, а для себя и такие сгодятся.
ЕЩЁ РАССКАЗ СТАРИКА ВЛАСЕНКО
…Словили меня в гражданскую гайдамаки. Обработали, конечно, кулаками по рёбрам. И я ж не стоял. Я ж одному в рукомойник, другому в ухо. Третьему под дых. Пока мне руки не скрутили… Бросили у подсолнухов, кто бы им кости смял, и пошли самогон пить.
Я лежу. Подсолнух надо мной и чёрное семя в нём. Прилетела птица, такая рябенькая. Подсолнух качнулся, птица щёлк, щёлк по семени клювом. Семечко выпало. Прилипло к моей щеке. Я шевельнуться боюсь – хочу семечко языком достать, и так мне смешно от этого.
Гайдамаки из хаты выскочили. Пьяные, аж гогочут. Им в голову ударило у меня секреты выпытывать. Говорят: "Как же: мы его били, а секретов не выспросили". Лягнули меня для начала ногами. Всё норовили в мягкое. Я одного за икру зубами схватил. Потом ему в морду плюнул. На тебе, вошь, захлебнись. Он синий стал, как тот баклажан. Сломал подсолнух и меня тем подсолнухом по глазам. Потом побежал в хату. Винтовку тащит. "Ух, – орет, – сейчас я тебя насквозь прошью! От затылка до самой…" Кхе…
Старик кашлянул смущенно. Глянул на Славку и подмигнул.
– Приятели его затолкали. Кричат: "Ты, мол, его ухлопаешь" а нам секреты пытать надо!"
– Пытали? – выдохнул Славка. Старик спокойно кивнул.
– А чего им скаженным. Разложили костёрчик. Сели вокруг него, будто турки. Калят в огне шомпола и прикладывают к моим пяткам. Самогон дуют. Спрашивают, мол, где отряд? Сколько ружей? Какие у отряда планы на будущее?
Я думаю: "Дуры вы безголовые. Если я вам даже правду открою, вы все равно по пьяному делу её позабудете. Воины, – думаю,– вы сиволапые. Башколомы". Это я про себя так смеюсь. А вслух ору благим матом: "Бандиты вы! Шкуры! Предатели! Чтоб вас куриная моль заела". Я, конечно, и другие слова кричал, только тебе их слышать совсем не надо. Сопротивлялся словесно. А всё отчего? Чтобы боль сбить. Они мне раскалённый шомпол к ногам приложат, боль как сквозанёт по всему телу – до самой маковки. Я ору: "Люциферы! Прислужники! Петлюровские собаки! Всё одно вам конец!"
Тот, которому я ногу прокусил, всё за винтовку хватается. Требует: "Дайте ж мне, я его враз кончу".
Не дали. Ихний старший сказал: "Не торопись. Пускай до утра валяется. К утру он готовый будет для допроса. Боль его за ночь тихим сделает и послушным. А с утра мы его за ноги к журавлю привяжем. Макнём несколько раз головой в колодец, чтоб у него в голове просвежело".
Полезли в хату. Все трое. Тот, которого я за ногу кусил, высунулся из окошка с винтовкой и давай палить по подсолнухам. Мне свою сноровку показал. "Ну, – думаю, – Василий, выбросят завтра твой партизанский труп за околицу. Закопают тебя в степи прохожие люди. Вырастет на том месте виноградная лоза с красными ягодами". Это я тогда размечтался. Ночь надо мной. Звёзды. И так густо, словно раскололись они по кускам и каждый кусочек мне на прощание светит.
Я слова геройские подбираю, чтобы они, значит, поняли, как принимает кончину красный боец. И от этих мыслей скоро устал. Соображаю, как-то даже смешно мне сейчас умирать. Вроде ни к чему. Невесту я той весной подсмотрел. Серафину – степовую болгарку. И так мне жить захотелось, до слёз.
Руки и ноги у меня верёвками скручены. Занемели. Костёрчик, в котором эти кабаны шомпола грели, светится угольями, бросает мне на щеку тепло.
"Эх, – думаю, – Василий, была не была. Самое тебе испытание пришло – боль принять, и беззвучно. Накричался ты досыта. А сейчас помолчи".
Подвинулся я к костру спиной. Сунул в него руки, чтобы верёвка перегорела. Крик у меня в горле бьётся. Я его зубами держу.
Сколько это продолжалось? Долго. Верёвка подалась. Я её разорвал. Повернулся на живот. Мне сунуть руки в холодную воду хотелось. Горели руки. А воды не было.
Кони петлюровские пустили лужу. Я в неё сунул руки. Больнее этой боли я ничего не испытывал. Аж судорога всего меня смяла. Словно в нутро кипятку влили. Я тогда потерял сознание.
Очнулся, стал ноги развязывать. Пальцы обгорели, врастопырку стоят. Никак верёвку не ухватить. На плетне серп висел, которым у нас камыш бьют. Я его взял. Верёвку перерезал. Пополз. Идти не могу – подошвы шомполами сожжённые. Ползу на коленях да на локтях. Хорошо, тогда сушь была. Земля твёрдая, никаких следов.
К лиману ползу. Думаю, отвяжу лодку – и в плавни. Раза три по дороге падал. За крайними хатами меня утро настигло. Я забился под чей-то камыш. У нас на палево запасают, печки топить. И уснул…
Проснулся враз, будто меня толкнули. Проковырял в камыше дырочку. Смотрю.
Идёт по песку Егор, мой сосед. Сонный. А за ним гайдамак. Тоже сонный.
Подошел Егор, поднял охапку камыша, увидел меня. Я на него тоже смотрю и "Деву Марию" читаю: "Прими, пресвятая богородица, душу раба своего…"
Куда ж я на сожжённых ногах да с обгорелыми-то руками? И даже не страшно мне. Пусто так. Волна невдалеке плещет. А он, Егор, бросил камыш обратно. Выругался, как положено по-рыбацки, говорит гайдамаку:
– Прелый камыш. Негодный на палево. От него дух в хате тяжёлый. И борща на нём сварить невозможно, бо от него только вонь. Он огня не даёт. Пойдём, – говорит, – дальше.
Гайдамак хотел идти к другой куче, да лень его, наверно, взяла. Командует:
– Нехай. И на этом камыше твоя баба нам борща сварит. А когда не сварит, мы…
Старик смигнул с глаз что-то.
– Да ладно… Я тогда вроде в себя пришёл. Серп у меня на груди лежал, я его, когда уползал, с собой захватил. Сжал я тогда серп. Руки горят – я боли не чувствую. "Ну, – думаю, – воткну я тебе, гайдамак, этот серп в глотку".
Гайдамак пнул ногой камыш, говорит Егору:
– Бери.
Егор нагнулся. Лицо спокойное, только в глазах тень. Вдруг поворотился он круто. Ударил гайдамака снизу… Пришил он того гайдамака штыком. Камышом его забросал. А меня взял на руки и отнёс а лодку.
– Греби, – говорит, – Василий, в плавни. Я туда тоже прибуду и Марию с собой приведу. Жену свою.
Вот какие последние слова я от него слышал.
Вечером Мария в плавни одна подгребла. Меня гукает. Я спрашиваю:
– Егор где?
Молчит. Только плачет. У неё тогда первенец ожидался.
– Егора гайдамаки схватили. Крепко пытали, а покончить с ним не успели: красная конница их на геть вышибла – товарищ Котовский.
Егору гайдамаки язык вырвали за то, что молчал. И вот, подумай, потом Егор пел. Выйдет в море снасть на белугу ставить и поёт:
– Аа-ааа. А-ааа-аа. Ааа-а…
Будто ветер над плавнями. Не гляди, что без слов. И меня любил. Иногда смотрит в глаза, смотрит… Мы с ним одногодки, с Егором.
СЛАВКА, ИДИ СПАТЬ!
Старик замолчал, и Славке послышалось, что в темноте на лимане кто-то поёт, тихо, едва от тишины отличимо.
Славка теснее придвинулся к старику, посмотрел на свои руки. Они были слабые и пугливые.
– Славка, иди спать! – приказала из окна мама. Славка пошёл.
Он видел во сне, как старик скачет на белом коне, держа в окровавленных руках ясную саблю, похожую на серп. Славка видел отца, молчаливого и сосредоточенного. Отец смотрел на часы и считал: пять, четыре, три, два, один… НОЛЬ! И под элеваторами взрывалось горючее, и серые башни одна за другой отрывались от земли и уходили в небо.
КОЕ-ЧТО О СЛАВКЕ И ЕГО РОДИТЕЛЯХ
Некоторые утверждают, что детям недоступны заботы взрослых. Неверно это. Славка понимал очень многое. Одного лишь он не мог понять: почему его мама и его отец поженились.
Славкин отец уважал в людях способность работать без устали. Иногда, заработавшись, он терял счёт дням, и тогда неделя сжималась у него как бы в один длинный день. Время он мерил по сделанному. Сделанное никогда не удовлетворяло его, потому что к концу строительства у него накапливалось столько новых идей, что хоть заново всё переделывай. И, может, поэтому он с большой охотой ехал на новую стройку.
Отец никогда не бросал грустных взглядов на дом, который покидал. Никогда не тратил на сборы больше часа. И всегда говорил:
– Человека можно разгадать по тому, как он собирается в путь.
Когда Славка с мамой приезжали на новое место к отцу, мама заметно старилась. Глаза у неё тускнели, как тускнеют монеты. Платья теряли нарядность. Причёска становилась нелепой.
– Тебе нужна сутолока, – говорил отец.
– Мне нужна Москва, – говорила мама.
Днём, когда отца не было, мама сжимала руки под подбородком и часами ходила по комнате. Она совершала медленные круги. Круги всё сужались. Наконец мама останавливалась посреди комнаты, как будто упёршись во что-то невидимое. Её глаза были широко открыты, но они были словно повёрнуты назад, словно смотрели внутрь. Она что-то шептала в такие минуты. Потом мама замечала Славку. Она щурилась, говорила смущённо:
– Ну, что ты уставился?.. Закрой рот.
Эти два слова преследовали Славку всю жизнь. В классе ребята над ним смеялись. Придумывали ему разные клички: "Полоротый лягушонок", "Цып-цып"… У него была даже такая странная кличка – "Двадцать восемь".
Били его редко. А впрочем, кому интересно бить человека, который не дает сдачи, только улыбается и даже не плачет.
СЛАВКА, ЗАКРОЙ РОТ!
Утром мама сказала Славке:
– Ты останешься здесь, с отцом. Пока я в Москве устроюсь. Ты здесь загорай, поправляйся… Да закрой же ты рот, наконец! – крикнула она.
Дед Власенко хотел проводить маму. Он всё суетился, старался, чтоб веселее. Принес фотокарточки, начал хвастать.
– Анна, дочка моя. В Новороссийске живёт. Тоже по моряцкому делу. Строит в новороссийском порту большой пирс. Пятнадцать судов к этому пирсу враз станут… Вот смотри ж ты: девка, а такое дело справляет. Она в Ленинграде специальную аспирантуру изучала. Приехал отец на машине. Забрал мамины вещи и отвёз их на пристань.
– Я тебе Славку оставлю, – сказала ему мама. – Только живите, пожалуйста, здесь. Мария Андреевна за Славкой посмотрит.
Бабка Мария вздыхала и украдкой вытирала глаза. Славка уже заметил – всегда жалко тех, которые уезжают. Хоть это и не всегда правильно.
У мамы в Москве родители, братья и сёстры. У отца нигде никого. А дед Власенко всё ходит вокруг Славкиной мамы, подсовывает ей молоко и ватрушки и говорит без конца, словно хочет маму утешить.
Когда шли на пристань, дед нёс мамину сумку.
Возле пристани старик подошёл к маме поближе и сказал ей почти на ухо: