Ярко-желтый можжевельник и темный багровый вереск перемещались, пряча за собой маленького мальчика, который лежал на спине и не шевелился, не подавал голоса. Никто в мире не знал, где я и даже кто я. Мне стало казаться, что я мог бы упасть с земли в голубое бескрайнее небо. Я утонул бы в нем, словно в море, барахтаясь руками и ногами, хватая ртом воздух и набирая полные легкие кристальных облаков. У них вкус мятных капель, представлял я, и они тотчас превратят все мои внутренности в лед.
Я решил, что не так уж плохо упасть в небо. Я пытался освободиться, перестать верить в притяжение. Но земля держала меня крепко, словно хотела засосать внутрь себя.
Ну и ладно, думал я. Я утону в почву, я отдам питательные соки своего тела корням вереска; черви и жуки насытятся нежным мясом меж моих косточек. Но земля тоже не хотела меня принимать. Я был пойман в склепе между небом, землей и морем, отдельно от них всех, вместе лишь с собственной жалкой плотью.
комп... тоннн...
Эти звуки ничего не значили, были столь же бессмысленными, как сопровождавший их звон. Существовала коробка, высеченная из камня, внутри лежала металлическая плитка, покрытая тряпичной подушечкой, а на ней покоилось инертное создание из кости, обрамленной мясом. Я был связан с ним невидимой нитью, тонкой пуповиной эктоплазмы и привычки. Все места и времена казались постоянно текущей рекой, и пока инертное создание лежало на берегу этой реки, я был погружен в воды. Лишь благодаря тонкой пуповине меня не уносило течением. Я чувствовал, как она натягивается, как распадается эфемерная ткань.
Я услышал глухой скрежет металла о камень и понял, что это открывается дверь моей камеры. Щелкнул затвор, и по холодной поверхности раздались шаги.
– Комптон, если что выкинешь, я всажу тебе пулю в голову. Что за чертову игру ты выдумал?
Еще один голос:
– Прострели ему задницу, Арни, посмотрим, как зашевелится.
Хриплый смех, однако первый стражник молчал. Мои мышцы не напряглись, веки не задрожали. Интересно, почувствую ли я, как в плоть проникнет пуля.
На запястья надели стальные наручники – знакомое ощущение, – мозолистые пальцы пощупали пульс. Что-то холодное и гладкое коснулось губ. Снова заговорил охранник Арни, приглушенным голосом, почти благоговейным:
– Мне кажется, он умер.
– Комптон умер? Не может быть; он как кошка, только у него двадцать три жизни.
– Заткнись, черномазый. Он не дышит, и я не чувствую пульса. Может, лучше позвонить в лазарет?
Если человек – закоренелый убийца, то он обязательно должен быть хорошим актером. Теперь я играл главную роль в своей жизни – смерть. Однако это мало походило на спектакль.
Слепая последовательность вырезанных кадров, замедленной съемки: тележка прогремела по длинному коридору из блоков шлакобетона, тело крепко стянули ремнем, не снимая наручников, – я достаточно опасен, чтобы находиться в рабстве даже после смерти. Запах лекарств и плесени в тюремном лазарете. Крошечный укол в сгиб руки, в подошву. Холодный круг металла на груди, на животе. Рывок за правое веко, луч света, яркий и тонкий, как проволока.
Я помню голос начальника тюрьмы, его холодный тусклый взгляд сверлил меня, будто от моей руки умер его первенец.
– Вы не собираетесь осмотреть его тело? Мы должны узнать, от чего он умер, прежде чем отправлять отсюда.
– Извините, сэр, – отвечал медбрат, который зашивал мне лоб, и звучал его голос крайне перепуганно. – Эндрю Комптон недавно получил положительный результат на ВИЧ. Вероятно, он умер от осложнения СПИДа. Я не компетентен делать подобный осмотр.
– Черт возьми, люди не умирают от СПИДа в один день. У них бывают поражения тканей и органов, так?
– Не знаю, сэр. У нас первый такой случай. Большинство заключенных, зараженных вирусом, переводят в Вормвуд-Скрабс. Комптон в итоге тоже туда бы попал.
Моя привязанная к плоти душа вздрогнула от восторга. Если б я оказался в Вормвуд-Скрабс, у меня уже не было бы шанса выбраться ни живым, ни мертвым. Это самая большая тюрьма в Англии, с собственной больницей и моргом.
– Что ж, мы не можем здесь возиться с заразными болезнями. Пусть его вскрывают в Лоуэр-Слотер. Вызовите доктора Мастерса, чтобы выписал свидетельство о смерти. Иначе там не примут труп.
Я видел доктора Мастерса ровно пять раз, каждый год во время планового медосмотра. Вот он снова. Руки нежные и сухие, как всегда, изо рта, откуда-то из глубины, запах хвои и гнили.
– Бедняга, – пробурчал он – слишком тихо, чтобы кто-либо услышал.
Затем взял у охранника ключ и снял с меня наручники. Попытался нащупать пульс – тщетно; снял тюремную пижаму, постучал по животу, перевернул и засунул хрупкий стеклянный кончик градусника в холодеющую прямую кишку. Я выпустил этот мир, и душа поплыла по течению среди черных волн забвения.
– Причина смерти? – последнее, что я слышал, и еще тихий голос доктора Мастерса: – Понятия не имею.
Металлический скрежет, колеса застучали по мощеной дороге. На территории тюрьмы не было мощеных дорог. Я не смел открыть глаз, да даже если б и посмел, на тяжелых веках словно лежали мешки с песком. Забренчали бутыли и флакончики, прерывистое шипение радиосканера, рычание машин, заглушаемое растущими воплями сирены. Я был в машине "скорой помощи". Я выбрался из Пейнсвика; теперь оставалось ожить. Но не сейчас.
Меня привязали ремнями к другой тележке и с огромной скоростью погнали по коридору, только на сей раз колесики скрипели громче, словно ехали по кафелю и стеклу, а не заплесневелым блокам из шлакобетона. Еще один холодный железный стол под голой спиной, и вдруг все тело укутали в тяжелый хрустящий целлофан. Мешок.
Если бы я дышал, то воздух внутри стал бы невыносимо теплым и влажным. Как только закончился бы кислород, я бы задохнулся. Но мои легкие были заперты, впитав, точно губка, весь необходимый кислород. Когда застегнули молнию, я наслаждался ощущением холода во всем организме. Во всех отношениях наполненный мясом конверт из кожи, зовущийся Эндрю Комптоном, был безжизненным трупом.
Я представил себе годы лондонской чумы, узкие грязные улицы, превратившиеся в склеп, голые костлявые мертвецы, наваленные на тележку, которую катят по городу, бледные вялые тела теряют природный цвет, надуваются. Представил вонь обуглившейся плоти, запах горящей болезни повсюду, грохот колес по неровным булыжникам, постоянный усталый призыв "Выносите своих умерших". Представил, как меня грубо бросают на деревянную тележку поверх груды покойных собратьев; опухшее от чумы лицо уткнулось прямо в мое, черный гной капает мне в глаза, течет в рот...
Я испугался, что у меня сейчас будет эрекция и я себя выдам. Глупо волноваться. Я-то знаю, что у трупов вполне может вставать член. И докторам это наверняка известно.
Сквозь веки проник резкий белый свет и понесся по паутинам вен электро-красным. Затем исчез и он. Я перестал ощущать течение времени. В голове отдавалось эхо слов, ничего не значащих; скоро и их не стало. Я не помнил ни своего имени, ни что со мной происходит. Я мог бы вращаться в пустоте без параметров и измерений, в безликой вселенной, созданной мной самим.
Именно в ней прородилось семя сознания, брошенное на плодородную почву бытия. И тут я почувствовал, что могу вырваться, а могу и продолжать тонуть. Но возвращаться не было нужды. Я едва помнил, зачем мне обратно.
Полагаю, тогда я мог умереть. Юридически, для врачей, я уже умер. Мое сердце слушали и не услышали, мой пульс щупали и не нашли. Так просто было бы перестать держаться.
Но внутри семени сознания сидит зародыш эго. Я никогда не сомневался, что в организме последним умирает эго. Я видел последнюю искру беспомощности в глазах моих мальчиков, когда они осознавали, что уходят в мир иной: как такое могло случиться с ними? А что же такое душа, если не та частица эго, которая не способна поверить, что ее вытолкнуло собственное предательское тело?
Так и моя душа, которая никогда не говорила мне, где предпочитает жить, не хотела покидать густой серый узел нервов, где обитала тридцать три года. Точно дикий зверь, которого слишком долго держали в клетке, боялась она ступить наружу, хоть двери распахнулись настежь.
Вот я и висел между жизнью и смертью, не в силах никуда примкнуть, крутясь, словно паук на конце туго натянутой паутины. Навсегда ли я застрял здесь, в пустоте близ сознания? Сам ли выбрал для себя такую судьбу: некрофил, пойманный в собственной разлагающейся плоти?
Не самая ужасная участь. Но нет, ведь я решил жить в мире и наслаждаться своей судьбой, испытав ее до конца. Я знал, что у меня колоссальная сила воли. Я использовал ее, чтобы изображать очарование, когда им и не пахло, чтобы отделываться от соседей, которые жаловались на запах из моей квартиры, чтобы остановить вырвавшегося из рук юношу, произнеся его имя. Это воспоминание я особо лелеял. "Бенджамин", – тихо сказал я, но тверже, чем кто-либо обращался к нему за всю жизнь, и он обернулся, на лице отражалась борьба эмоций, страсти, страха и мольбы, чтобы все скорей закончилось, на которую я не мог не откликнуться.
Задействовав всю свою силу воли, я попытался проснуться, подняться. Сначала я не чувствовал даже тела, его границ и пространства, им занимаемого, не обладал властью над этими вещами. Затем екнуло сердце, мозг дернуло в конвульсии, и плоть выросла вокруг меня подобно стенкам гроба. На самом деле в гробу не ощутишь такой клаустрофобии.
Я был снова внутри, если, правда, когда-либо был снаружи. Но все же не мог пошевелиться.
Вдруг мешок расстегнули и стащили. Я вновь почувствовал под собой металлический стол; мы с ним уже старые приятели, хотя он по-прежнему холоден. В воздухе пронесся запах формальдегида, хлорки и лука из чьего-то рта. Ладони в перчатках липли к моей груди словно вареное мясо, пальцы накрыли бицепсы подобно жирным сосискам.
– Запри дверь, – раздался незнакомый голос. – Люди захотят взглянуть на него, а я не хочу, чтобы меня отвлекали.
Значит, не доктор Мастере. Я рад. Он мне нравился.
Щелчок, и человек начал говорить в диктофон:
– Пятое ноября... Доктор Мартин Драммон с ассистентом, младшим доктором Уорнингом... Вскрытие Эндрю Комптона, белый, мужского пола, возраст – тридцать три года, последние пять – в заключении... кожный покров синевато-серый. Трупное окоченение, очевидно, прошло. Открой ему рот, Уорнинг. – Палец с дурным вкусом резины рассоединил мою челюсть. – Зубы в хорошем состоянии... У покойного был обнаружен ВИЧ, но симптомов СПИДа нет. Причина смерти неизвестна.
Если б не душок Драммона и его мерзкие прикосновения, я бы слушал его слова как любовную поэзию.
Снова градусник в анусе.
– Кишечная температура поднимается, – зафиксировал Драммон, – из чего следует резкий скачок разложения тканей.
Затем послышался голос Уорнинга, молодой и тревожный:
– Худощавый, слабый парень. Как мог он убить двадцать три мужика?
– Они были не мужиками, а подростками-наркоманами. – Неправда, большинству было больше двадцати. – Панки, гомосексуалисты, торговавшие своим телом. Думаешь, с ними трудно справиться?
– Да, но когда они понимали, что сейчас умрут?.. – робко усомнился ассистент.
Опять ложь. Я всего лишь предлагал гостям выпить, а затем пополнял их бокалы, как любой хозяин. К несчастью, многие чувствовали приближение смерти; просто им было плевать.
Доктора сделали паузу, чтобы произвести какие-то записи. Я знал, что, когда они начнут снова, дело будет серьезным. Я читал о процедуре вскрытия. Они подойдут ко мне со скальпелем и сделают надрез в форме ипсилона: от каждой ключицы, соединяясь на грудине, и прямо вниз по животу до лобковой кости. Затем отодвинут ткань и взломают ребра, а потом достанут, взвесят и осмотрят мои органы. Я слышал, что внутренности людей после долгих изнурительных заболеваний выглядят так, будто внутри детонировала бомба. Но мои, конечно, еще тикали.
Когда они сложат все в мешочки и внесут в каталог, то останется только пройтись скальпелем по лицу, отпилить верх черепа и вытащить мозг. Его они положат в сосуд со спиртом, где ему предстоит мариноваться две недели, пока он не отвердеет для рассечения и анализа. Мозг начинает превращаться в кашу с момента наступления смерти, а к тому времени, как они закончат весь процесс, полагаю, я буду истинно мертвым.
Я напрягся, чтоб включить нервную систему, обрести контроль над мышцами и костями. Они казались неописуемо сложным сплетением, которым я забыл, как управлять, если вообще когда-либо знал. Я словно прошел через темный морской ил чувствительности и теперь давил на тонкую, но сильную мембрану, натянутую на поверхности.
– Начинаем вскрытие, – сказал Драммон.
Безупречное стальное лезвие погрузилось глубоко в левую грудную мышцу. Боль прорвала мембрану, точно электрошок пронеслась по нервам и вытянула меня обратно к жизни.
Веки резко открылись, встретив растерянные землистые глаза Драммона. Поднялась левая рука, схватила его за жидкие волосы и притянула ближе. Правая рука сжала скальпель и выкрутила инструмент из кисти врача. Лезвие плавно вышло из надреза на груди и прошлось по ладони Драммона, вспоров сначала желтую резиновую перчатку, а потом жирную плоть до самой кости. Я увидел, как открылся рот в изумлении или агонии, обнажив два ряда пожелтевших зубов, мясистую глотку, шершавый бледно-розовый язык.
Пока Драммон не начал действовать, я вытащил острие и воткнул его в один из этих землистых глаз или, если быть точней, насадил его голову на скальпель, словно на кол. На костяшки пальцев полилась горячая жидкость. Драммон навалился на меня, вогнав лезвие еще глубже в мозг. Я очнулся! Я жив! Я восхищался каждым ощущением и звуком: коротким щелчком, когда лопнуло глазное яблоко, сырой вонью, когда признал поражение сфинктер, паническим плачем, который, судя по всему, исходил от юного Уор-нинга.
Глазница сладострастно чмокнула, когда я извлекал скальпель. Я бы оставил его там – столь удобный режущий инструмент заслужил наслаждаться жертвой, – но мне было нужно оружие. Смогу ли я сесть на столе, подумал я и заметил, что уже сижу. Уорнинг пятился к двери. Он не должен сбежать.
Руки стали липкими от крови и глазной жидкости Драммона. Я прижал левую руку к сердцу, и она стала еще красней. Потом набрался храбрости посмотреть на рану. Кожа вокруг сморщилась и загнулась, как приоткрытые губы; кровь текла по голой груди и животу, пропитывая волосы на лобке, капая на пол. Я ткнул кисть, переполненную своей заразой, в Уорнинга. Он подался в сторону от меня – и от двери.
Я шел на него со скальпелем в одной руке, болезнью – в другой, и смотрел ему в глаза. За очками из тонких квадратных стекол в золотой оправе они были кристально-голубые. Шелковистые волосы цвета пшеницы коротко пострижены, как у маленького мальчика; лицо мягкое, словно масло. Он словно вышел из Йоркшира Джеймса Хэрриота; если бы не слюни на подбородке, Уорнинг напоминал бы вечно изумленного юного ученика сельского ветеринара, со стетоскопом на груди, с легким загаром, придающим кремовой коже бледно-розовый оттенок. Сладенький простой парнишка!
– Пожалуйста, господин Комптон... – захныкал он. – Я сам в некотором смысле фанат серийных убийц, понимаете, я никогда не настучу на вас...
Уорнинг наткнулся спиной на столик со сверкающими зажимами и распорками для костей. Столик с оглушающим звоном перевернулся. Ассистент, споткнувшийся и упавший на все эти инструменты, тщетно брыкался, когда я сорвал с его лица очки. Попытался укусить меня за руку, но лишь набил себе рот сгустком гноя. Я воткнул скальпель в его шею и разрезал ее до ключицы. Крепкое тело, словно у деревенского сынка, в судорогах билось подо мной.
Я повернул лезвие в горле. Руки Уорнинга поднялись, будто сами по себе, и слабо вцепились в мои. Я схватил его за красивые кукурузные волосы, местами почерневшие от крови, и ударил головой о распорку для костей. С характерным хрустом треснул череп, Уорнинг брыкнулся еще раз и замер.
Почти забытое, но знакомое сердцу возбуждение от веса провисшего тела на руках... от восторженного глянца полузакрытых глаз... онемевших пальцев, которые сначала подергиваются, а потом сворачиваются внутрь ладони... от сладкого лица, погруженного в пустой бесконечный сон. Мне всегда нравились блондины. У них кожа от природы молочная, поэтому на висках проступают нежно-синеватые вены, а пропитанные кровью волосы смотрятся как светлый шелк через рубиновое стекло.
Я наклонился над Уорнингом и поцеловал его, снова ощутив ткань губ, твердость зубов, насыщенный металлический привкус наполненного кровью рта. Он был так хорош, мне хотелось лечь рядом на холодный кафельный пол морга и поиграть с ним немного. Но я не посмел. Как тщательно я ни изучал процедуру вскрытия, я не имел понятия, сколько времени она должна занимать. Дверь была заперта, однако рано или поздно кто-нибудь появится с ключом, и надо думать, это будет скорей рано, чем поздно.
Впервые за пять лет в моем распоряжении прекрасный мертвый юноша, и я никак не могу им воспользоваться.
Я оторвал от него взгляд, чтобы оглядеться. Мы были в маленькой квадратной комнате, очевидно, в какой-то передней морга. Низкий бетонный потолок, покрытые кафелем стены без окон. Жирный труп Драммона съежился у ножек разделочного стола, а мы с молодым Уорнингом лежали, обнявшись, в углу среди переплетенных темных резиновых шлангов, которые исчезали под раковиной. Казалось, выход отсюда один – дверь.
Я был абсолютно голый и обливался кровью. Если работники клиники знали, что меня привезли для вскрытия, то в их мозгу свежий отпечаток моего лица. Все же придется набраться наглости и пройти мимо них. Мне думалось, что я справлюсь; я фактически знал, что справлюсь. Конечно, иного выбора у меня-то и не было.
Я надел резиновые перчатки, порылся на полках и в ящиках, нашел там аптечку первой помощи, наложил себе на рану вату и перевязал сверху бинтом. Кровь начала проступать сразу же, но я ничего не мог с этим поделать – оставалось только радоваться, что она снова течет. Вытершись бумажными полотенцами у раковины, я уверился, что не перешел грань необратимой смерти.
Лабораторный халат Драммона пропитался разной мерзкой жидкостью из гноившихся тел. А Уорнинг повесил свой на крючок у двери и умер в зеленой пижаме. Я благословил мальчика. Затем снял с него носки и туфли, примерил одну из этих уродливых сандалий с резиновой подошвой. Она болталась на ноге, но я подумал, что если зашнурую потуже и набью бумажными полотенцами, то не свалится.
Кое-как я снял с Уорнинга его зеленую пижаму. В кармане брюк обнаружился маленький кошелек с двумя купюрами по двадцать фунтов стерлингов и мелочью, которые я взял себе. Кожа Уорнинга была гладкой, розовой, без волоска, если не считать редких золотых завитков на ногах и внизу живота. Я больше не чувствовал к нему влечения, он напоминал мне новорожденную крысу.
Такое случалось и с моими мальчиками. Бывало, приготовлю еще свежую плоть к ночным утехам, но вместо того чтобы погрузиться в покорное тело, вдруг теряю к нему всякий интерес. Чаще всего это происходило с юношами, которые не оказали совсем никакого сопротивления.