Она казалась задумчивой и грустной. И удивительно юной. Как будто она не была матерью Санди, а девочкой из десятого класса. На ней было светлое платье с рукавами по локоть. Руки она положила на стол. И Санди невольно заметил, какие хрупкие и тонкие у нее руки. Эти руки поднимали, больных, водили недавно ослепших, не привыкших двигаться в темноте. Эти руки носили Санди, пока он не вырос. Эти слабые плечи готовы были всегда принять тяжелый груз чужого горя. Впрочем, для Виктории не существовало слова "чужой".
- Видите ли, он уж такой… Наверно, не может быть иным? - продолжала Виктория Александровна. - А вы… простите, отец, вы делились с семьей своими чувствами и мыслями?
Профессор смутился:
- Я? Нет. Пожалуй, нет… Но это совсем другое.
- Отчего же другое?
Николай Иванович посмотрел на Санди, но как-то рассеянно.
- Сначала… в первые годы брака я рассказывал жене обо всем. Но она никогда не понимала меня. На все, что я ей говорил, была реакция как раз обратная той, которую бы я хотел вызвать. Когда я был возмущен, огорчен или унижен, она только пожимала плечами: "А как же иначе? Ничего здесь нет унизительного для ученого". Когда я жаждал сочувствия, она радовалась. Если я радовался, она беспокоилась и огорчалась. Разговоры по душам кончались ссорой. А потом отчуждение и взаимная неприязнь. Когда я стал академиком, гм, да… она прекратила всякие споры. Берегла мой покой. Но я по глазам ее видел, что она думает, и все равно раздражался. И я стал молчать. Собственно, мы молчали годами. Да.
- И в этом молчании Андрюша вырос, - просто, без укора заметила Виктория Александровна.
- Вы думаете поэтому? Он родился таким. Мальчиком был угрюм, флегматичен, замкнут. Я поражаюсь, как он выбрал профессию летчика. Это меня очень, помню, изумило.
- На работе он не флегматичен, - возразила Виктория. - И когда он влюбился в меня, тоже не был флегматичен. Ведь он буквально завоевал меня. Заставил себя полюбить. Сначала он мне даже не понравился. Подружки говорили о нем:"Бурбон какой-то!" Потом я увидела в нем настоящее, запрятанное очень глубоко. Сначала он раскрылся насколько мог. Но потом… к концу первого года супружества, он стал снова таким, каким был в детстве. Как вы говорите, замкнутым и угрюмым.
- Вам, наверно, очень тяжело с моим сыном? - горько сказал Николай Иванович.
Они обращались друг к другу то на "вы", то на "ты". А Виктория называла его то отец, то Николай Иванович, как когда. Виктория ничего не ответила на его вопрос и стала поить его чаем.
Скоро Санди лег спать, у него глаза слипались, потому что привык ложиться ровно в одиннадцать часов. Виктория Александровна задернула за ним занавеску, и Санди тотчас уснул.
Но потом он проснулся неизвестно через сколько времени и в полудреме стал слушать разговор мамы и дедушки.
- Он все время дуется, словно я в чем-то перед ним виновата, - тихо говорила мать. - Я с детства не переношу, когда на меня сердятся… На меня нападает тоска. Я спрашиваю: "Андрей, ты на меня сердишься?" Он удивляется: "За что?" Действительно, за что… Я никогда никому об этом не рассказывала. Не вынесла бы, чтобы о моем муже сказали с осуждением. Даже дома не говорила. Отец горяч, мачеха тоже. И они слишком любят меня.
- Вы думаете, я не люблю маленькую Вику? - грустно спросил дедушка
- Спасибо. Вы всегда относились ко мне очень хорошо. Но все же Андрей ваш сын. Я хотела посоветоваться. Меня беспокоит…
- Что вас тревожит, Вика?
- Неделю или полторы он ясен, ласков, добр ко мне и к Санди… Потом настроение его портится. Он делается зол, угрюм, раздражителен, замкнут. Из него слова не вытянешь. Это длится три, четыре или пять недель. Потом снова просвет - мы счастливы, - и опять недели мрачности. Вот так длится пятнадцать лет. Иногда мне приходит в голову… Может, это болезнь?
- Не думаю, Вика.
- Но почему? Я спрашивала его не раз: "Может, ты разлюбил меня? Тогда давай разойдемся". Когда он в хорошем настроении, то утеряет, что любит меня больше жизни. Когда в плохом, то просто звереет от этих вопросов: "Это ты меня не любишь! Потому и хочешь развода". И вот… если его демобилизуют… Это будет крушением всей его жизни. Я боюсь. Где он сейчас? Уже два часа ночи. Где-то бродит по ночному городу и переживает. Сам. Один.
Профессор подавленно молчал.
- Вам пора отдыхать, - сказала Виктория Александровна. - Я вызову такси, отец.
Санди уснул, не дождавшись ухода дедушки. Слышал он этот разговор спросонок, но потом он вспомнился ему явственно.
Андрей Николаевич пришел на рассвете и сразу лег спать. Утром, уходя в школу, Санди узнал, что отца списали на землю.
Глава шестая
"ЕРМАК ЗАЩИЩАЕТСЯ САМ!"
Опять Ермака не было в школе, и Санди решил навестить его, пусть даже вызвав неудовольствие. Санди запомнил из рассказа бабушки: улица Пушечная, дом номер один.
Наскоро пообедав у бабушки (дома был только отец, страшно раздраженный и злой, мама - на дежурстве в больнице), Санди, никому не говоря, отправился на Пушечную.
Дом он нашел скоро - старый, облупленный. Улица обрывалась внезапно, будто ее переломили пополам, как хлебный батон. За обрывом сверкало на солнце лилово-зеленое море - нее в солнечных зайчиках. Сквозь булыжную мостовую - наверное, еще в прошлом веке мостили - всюду пробивалась трава. Несмотря на декабрь, иные деревья не сбросили листья, другие уже приготовились к зиме. Но она никак не наступала. Миндаль стоял в недоумении: может, уже пора цвести?
Во дворе о чем-то совещались два испуганных мальчугана. Санди хотел их спросить, где живет Ермак, но они сами бросились к нему и, шепелявя, сообщили, что какого-то Кольку взяли в плен мальчишки "с того двора", заперли в сарай и будут его сейчас пытать!
- Не по правде же будут? - успокоил Санди ребятишек. Но они не успокоились, лучше зная противника.
- По правде, как вчера в телевизоре!
Пришлось идти освобождать пленного. У дверей сарая стояли на страже два "фашиста", лет по десяти. Не вступая с мелкотой в разговоры, Санди открыл щеколду и освободил толстогубого черноглазого мальчишку, который в тоске стоял посреди сарая, заваленного дровами и хламом. Воспоминания о вчерашнем телевизионном представлении не прибавляли ему мужества. Под охраной Санди ребята вернулись в свой двор. Санди попросил Кольку показать, где живет Ермак. Ребята охотно проводили освободителя в длинный захламленный коридор.
- Вон номер семнадцать! - И ребята убежали. Санди несмело постучал в дверь.
- Войдите! - отозвался на удивление приятный мужской голос, бархатистый баритон.
Санди вошел. Сердце у него сильно билось. Он сам не знал, что ожидал там увидеть. Страшные преступные рожи? Воровской притон? Жилище Феджина?
Представляю испуганнее, растерянное лицо Санди, когда он в новом, с иголочки, пальто, чистеньком школьном костюмчике с белоснежным воротничком стоял на пороге в тоске, как тот Колька, ища глазами Ермака. Но Ермака не было.
На смятой, грязной кровати - подушки в перьях - тяжело спала пьяная женщина. Обесцвеченные химикатами, сухие тусклые волосы закрыли ей лицо. Санди отвел глаза.
У квадратного, накрытого ободранной клеенкой стола, заставленного чем попало, вплоть до сапожной щетки и пустой баночки из-под ваксы, рядом - полбуханки черствого хлеба, сидел высокий, дородный мужчина в застиранной полосатой пижаме. Мужчина, несмотря на мешочки под глазами и не-
которую одутловатость, был очень красив. (В двадцать лет он наверно, сводил с ума всех девчонок. Но и теперь на него оборачивались на улице!)
Самое красивое в его лице был нос, словно точеный, с нервными, подвижными ноздрями. Глаза тоже красивые - большие, зеленовато-голубые, ясные, как у ребенка. Высокий, "мыслительный" лоб, тонкие густые брови, выразительный рот (лучше всего он выражал иронию), бледное надменное лицо - его кожа не поддавалась загару. И руки у Ермакова отца были красивые, с длинными, тонкими пальцами музыканта. Обильные поповские волосы, светло-каштановые, уже начавшие редеть, но еще волнистые и блестящие, с застрявшим среди них куриным пухом от подушек.
Санди смущенно поклонился Станиславу Львовичу и пробормотал, что он товарищ Ермака и зашел узнать, не заболел ли…
- А-а! Садитесь, подождите. Ермак скоро придет. Он пошел на рынок. Мы еще не обедали.
Санди неловко сел на табуретку, предварительно убрав с нее огромную кастрюлю с остатками вчерашней каши.
Отец Ермака добродушно рассматривал Санди, а Санди - его. Кажется, они друг другу понравились. Взглянув на спящую жену, Зайцев-старший встал и заботливо прикрыл ее ноги одеялом. Потом сел на прежнее место.
- Простите, ваша фамилия? - полюбопытствовал он, обращаясь к Санди, как к взрослому.
Санди, почему-то покраснев, отрекомендовался. Зайцев удивился и переспросил. Затем стал расспрашивать Санди о его отце. Санди сказал, что отец - летчик, не упомянув насчет болезни и списания на землю: больно было об этом говорить.
- Ермак ни словом не обмолвился, что дружит с вами! - удивился Станислав Львович. - Какой, однако, скрытный. И в кого он только уродился? У меня и у матери душа нараспашку.
Кстати, у него не только душа была нараспашку. В тот день, несмотря на то что в комнате было не топлено, пижама, надетая на голое тело, была тоже распахнута; сквозь нее виднелось белое, заросшее черными волосами тело.
- Когда-то мы с Андреем были друзья, - медленно и как-то неразборчиво, словно у него была каша во рту, произнес Зайцев. - Как странно, теперь дружат наши сыновья… Может, и вы когда-нибудь отречетесь от Ермака…
- Я очень уважаю Ермака, - просто сказал Санди.
- Да? Гм. Все его уважают… Даже "милые" соседи и то уважают. Любопытная проблема: стоит ли чего уважение обывателя?
Он задумался. Перед ним на свободном краешке стола - видно было, что он сдвинул все предметы, - лежала стопка бумаги. Несомненно, он писал стихи. И Санди ему помешал.
- Это поэма об одиночестве. Не знаю, закончу ли… Все начинаю и не заканчиваю. Поэма называется "Человек без рук".
- Он потерял руки в войну? - сочувственно спросил Санди.
- Нет, что вы! Это образ.
Слоено руки отрезали человеку…
Куда деться без рук?
Что ухватишь култышками?
Хотите, я вам прочту то, что уже написал? Черновик, разумеется. Надо еще много поработать. А мне совсем некогда!
Санди попросил прочесть.
Читал Станислав Львович хорошо. Когда-то он на конкурсе чтецов занял первое место. В поэме человек с култышками жаловался на одиночество, на то, что он заблудился в мире… По улицам огромных городов проходили толпы одиноких. По искаженным лицам скользили блики от неоновых реклам.
"Капиталистический город", - сообразил Санди, рассматривая Ермакова отца, Что-то трагическое было в его глазах и около носа. Наверно, потому, что Стасик и мир разошлись во мнениях.
В ящиках стола валялось множество начатых поэм, повестей, сатирических басен. А также этюдов к картинам - монументальным полоткам, на которых нельзя было ничего понять. Одна такая картина на огромном фанерном листе сохла на скамье возле входной двери. Под скамьей стояло корыто с намоченным серым бельем.
Как Санди потом узнал, Станислав Львович увлекался поэзией, живописью, ваянием, цветной фотографией, кибернетикой, судостроением, археологией и палеонтологией. Подобно гениям эпохи Возрождения, интересы его были всеобъемлющими. Единственное, что ему мешало, - неумение сосредоточиться. И еще эпоха. Современники. По его словам, они были слишком утилитарны и ограниченны. Недопонимая всей глубины его интересов, они требовали от него самого примитивного - умения трудиться. Сосредоточиться на какой-нибудь одной специальности.
Во всем этом Санди разобрался потом, а в тот день слушал стихи, и они понравились. Может, польстило, что автор сам прочел их да еще поинтересовался его мнением.
- Хотите, я их перепишу вам? - предложил он и тут же переписал каллиграфическим почерком на странице, вырванной из Ермаковой тетради по русскому языку, лучшие места.
Когда Санди уложил листок с поэмой в карман, Станислав Львович стал рассказывать, как он выступал в оперетте и какой имел успех.
- Да, кабы я не ушел из оперетты, теперь меня знала бы вся страна, - сказал он без сожаления, просто констатируя факт. Он никогда ни о чем не сожалел, принимая жизнь философски.
- Почему же вы ушли из оперетты? - спросил Санди.
- Меня посадили в тюрьму, - пояснил Станислав Львович. - Запутанная история. Просто так как-то получилось. Хотелось удружить приятелю. Он мне всегда помогал безвозмездно. И вот попался вместе с ним… Не отнеслись ко мне объективно… В колонии мне было не так уж скучно, - продолжал он. - Все пять лет я был при клубе: писал декорации, пьесы, оформлял стенгазеты, руководил драматическим кружком. Начальник души во мне не чаял. Я подготовил его сынка по математике, так он сдал в политехнический институт на пятерки. Кажется, никогда в жизни я столько не работал, как в колонии. Меня там ценили, начиная от начальника и кончая последним воришкой.
- А теперь где вы работаете? - стесняясь спросил Санди.
- Теперь? По оформительской части. Нерегулярный, конечно, заработок, но дает некоторую возможность заниматься искусством. Друзья помогают при случае. Но придется, наверно, куда-нибудь поступить… Косо смотрят, знаете. Эх, какую я интересную инсценировку на днях сделал! Жаль, нет сейчас магнитофона… Пришлось загнать. Лапутяне! Наш советский гражданин, представляете, попадает в лилипутию. Лапутяне тоже за это время прогрессировали… У них уже…
Ермак застал своего друга хохочущим во все горло: Станислав Львович рассказывал о лапутянах двадцатого, века. Оба почему-то смутились и замолкли, неуверенно глядя на Ермака.
Ермак стоял в дверях, маленький, тщедушный, в драной курточке, из которой вылезла вата, и держал в руках тяжелую кошелку с продуктами. Увидев Санди, он от неожиданности уронил кошелку. Картошка и свекла рассыпались по полу. Лицо Ермака болезненно сморщилось. Едва наметившиеся морщинки на переносице и у рта углубились. Зато у его отца не было и намека на морщины: он отнюдь не собирался стареть.
Санди вскочил со стула и бросился к Ермаку:
- Тебя не было в школе целых два дня… Я беспокоился… может, ты заболел.
- Он никогда не болеет, - снисходительно заметил Станислав Львович. - Завидное здоровье!.. Просто я не пустил его в школу: у Гертруды запой. Соседка, которая нам обычно помогает, заболела вирусным гриппом. Ермак, не заходи к ней, а то перенесешь заразу! Надо же было кому-то идти на базар.
Ермак позвал Санди с собой на кухню, и они стали готовить борщ. Больной соседке - тете Нюсе - Ермак сварил манную кашу и отнес ей, а когда борщ был готов, налил ей миску борща. Тетя Нюся была одинока. Работала на швейной фабрике. Она обстирывала семью Зайцевых, и, хотя ей не только не платили за это денег, но даже спасибо ни разу не сказали, она продолжала это делать. Когда другие соседи убеждали ее не стирать на них (с какой стати?), тетя Нюся говорила: "Если я не постираю, другой не постирает, то ведь так и будет грязное лежать в углу!"
Когда обед был готов, Ермак накрыл на стол и сделал попытку разбудить мать. Но Гертруда валилась на постель, как большая кукла, которая открывает и закрывает глаза.
- Дай ей понюхать нашатырного спирта, - посоветовал Станислав Львович.
За неимением нашатыря Ермак дал ей понюхать денатурата. Она сразу пришла в себя и уцепилась было за пузырек, но Ермак быстро его спрятал. Она, зевнув, стала слезать с постели.
Мать Ермака оказалась высокой, статной, еще красивой женщиной. Она была даже выше мужа. Поразительно, как у таких дородных родителей рос маленький, худенький сын?
Станислав Львович радушно пригласил Санди отобедать. Санди было стал отказываться, так как уже пообедал у бабушки, но Зайцевы не могли представить, чтобы он был сыт, и налили ему полную тарелку борща. Пришлось съесть, тем более что все вокруг жевали с заразительным аппетитом. На второе Ермак подал полкило изюма, который компания сразу уничтожила.
- Сколько у тебя осталось денег? - спросила Гертруда и, узнав, что ничего не осталось, сердито заметила, что можно было бы обойтись и без мяса - вегетарианский борщ даже полезнее. Она пришла в очень плохое настроение. Может, не выспалась?
Ермак поспешно убрал со стола и, засунув немытую посуду под лавку, на которой стояла неоконченная картина, позвал Санди.
Уходя, Санди бросил взгляд на комнату и ее обитателей. Гертруда опять легла, а Станислав Львович занялся выпиливанием по дереву. Гений его был поистине неистощим. Половину мебели он сделал сам, своими руками: сборные и разборные конструкции.
У Зайцевых была вполне современная комната, только слишком захламленная и неубранная. Мебель недоделана и потому стояла боком. На стенах висели засиженные мухами, картины - какие-то многоугольники, паутины и спирали. Это были подарки друзей-художников, часто забегавших к Зайцевым "на огонек". Поражало полное отсутствие книг. После Санди узнал, что у Зайцевых книги сдавались, как. бутылки, сразу после употребления.
Мальчики вышли в темный коридор, где пахло мышами и гнилой картошкой: под полом был погреб для хранения овощей.
- Идем ко мне! - шепнул Ермак.
К нему надо было не идти, а лезть вверх по чердачной лестнице.
На чердаке возле теплого дымохода (дом был старый, и печи были старые: их топили углем) у Ермака было подобие комнатки. Стены из фанеры и ящиков, оклеенные разноцветной обойной бумагой. Из ящиков же постель, накрытая заплатанным одеяльцем, и соломенная подушка. На колченогом столе - учебники и тетради. Прочно сбитый табурет.
Из чердачного застекленного окна вид на море. Стекло было хорошо промыто. Вид поистине роскошный. Не у всякого министра в квартире имелся такой вид. Санди сказал об этой Ермаку; тот просиял, польщенный.
- У меня тут и электричество. Смотри!
- Сам провел?
- Помогал один пенсионер.
- Ты здесь и ночуешь?
- Иногда… Часто. Надо же мне где-нибудь спокойно отоспаться. Здесь и уроки хорошо учить - никто не мешает. Наши сдают угол… кому не досталось номера в гостинице. Больше почему-то алкоголики. Сразу посылают за водкой. А я тут спрячусь…
- Отец с матерью не знают?
- Про это место? Нет. Ты смотри не проговорись. Соседи знают, но молчат. Ты садись вот сюда!
Мальчики сели на постель. На чердаке было сыро и холодно, но от "борова" тянуло теплом.
- Тебе не страшно здесь ночью? - спросил Санди каким-то не своим голосом; у него вдруг сдавило горло.
- Не страшно. Привык. Прежде боялся… крыс. А тег-ерь я их потравил. Ко мне ночью коты приходят. Иногда по три-четыре кота, спят в ногах. Веселее! Я прижмусь спиной к дымоходу, знаешь как тепло! Хорошо! Лежишь один. Никто не мешает думать. А весной совсем хорошо будет. Открою окно… Только коты очень орут. Как тигры в джунглях. Ты не думай, меня часто приглашают ночевать то одни соседи, то другие. Мне просто здесь больше нравится. Правда, здесь хорошо?
- Д-да… - неуверенно согласился Санди.
Ему совсем не казалось, что на чердаке хорошо. На месте Ермака он бы умер со страха. А Ермак ничего не боялся. Молодец!
- О чем же ты думаешь, когда тебе не мешают думать? - спросил Санди.
Ермак усмехнулся:
- Так. О самых разных вещах.