Он знал, что Федор Никитич с братьями любимые бояре народа и даже правящих классов. Их щедрость, честность, неподкупность были хорошо известны. А равно с этим и их огромные богатства. Что, если они?…
Эта мысль жгла как калеными щипцами все существо царя…
И не в первый раз в эту ночь… Многие бессонные ночи провел он так, думая, как бы, не прибегая к тем крутым мерам, которые советовал ему его дядя Семен Годунов, избавиться от бояр Романовых, особенно от старшего из Никитичей.
Думал и не мог найти выхода…
Бледный, с распухшими веками и красными утомленными глазами, царь приподнялся на перинах и ударил в ладоши.
Два спальника и постельничий боярин неслышно вошли в горницу и, отвесив низкий земной поклон царю, приступили к сложной процедуре "убиранья" государя.
Получасом позднее Борис, в домашнем, расшитом камнями и жемчугом кафтане, с тяжелым охабнем на плечах и в тафье на голове, опираясь на свой царский посох, вместе с сыном, царевичем Федором, красивым, румяным юношей, прошел в Крестовую палату.
Здесь на пороге и царя и царевича встретил духовник царский, протопоп Благовещенского собора, с крестом в руке.
Борис, отличавшийся набожностью, молился горячо и истово, кладя земные поклоны.
По выходе из Крестовой царь послал царского стольника на женскую половину дворца спросить о здравии царицы Марьи Григорьевны и царевны дочери Ксении.
А сам, прежде чем проследовать в свою государеву переднюю, где к этому часу собирались все думные и ближние бояре для совместного с царем решения мелких дел (крупные дела решались в Грановитой палате), прошел в царскую "комнату", куда допускались лишь немногие самые близкие люди, и приказал позвать Семена Годунова, отпустив предварительно юного царевича к матери и сестре.
Глава V
- Ну, что, Семен Никитич? Дознался ли про все по моему веленью?
Этим вопросом Борис встретил высокого, худого, несколько сутуловатого человека в боярском кафтане, крадущейся походкой проскользнувшего в горницу и раболепно в земном поклоне склонившегося перед царем.
Медленно поднялся он на ноги и тою же крадущейся, неслышной походкой подошел к самому креслу царя.
Его маленькие глазки забегали, как мыши в клетке, а длинные худые пальцы нервно пощипывали бороду.
- Дознался! Как есть дознался обо всем, великий государь! - наклоняясь почти к самому уху царя, произнес он шепотом, скашивая на дверь горницы глаза.
- Ну?! Сказывай же, все сказывай, как на духу! - скорее угадал, нежели услышал окольничий из побледневших и дрогнувших от волнения уст царя.
Семен Годунов не сразу поспешил ответить. Он с легкостью, далеко не свойственной его неуклюжей, согнутой фигуре, скользнул к дверям, заглянул в смежные с государевой "комнатой" сени и, плотно прикрыв двери, вернулся на свое место и, снова склонившись к уху царя, зашептал таинственно:
- Великий государь! По твоему царскому приказу был я поздно ночью у того звездочета-немчина и пытал от него судьбу Московского государства, государь… Волхвует тот звездочет зело гораздо. И на звезды, на планиды небесные глядел он при мне в трубу и линии чертил на пергаменте… И планиды, и линии - все едино говорили, государь великий… Все сулили смуту великую, измену и козни злодеев, завистников твоих…
- Какие козни? Какие злодеи? Опять за старое ты, дядя! - с досадой, слегка ударив посохом об пол и болезненно морщась, произнес Борис.
Багровая краска залила лицо ближнего боярина.
- Не гневайся, великий государь, на меня, верного смерда твоего… Сам ведаешь, душой и телом служу тебе, денно и нощно, себя не жалеючи, давлю в корне измену, коли…
- Полно, полно, дядя, - снова нетерпеливо перебил Борис, - сам ведаю про твою усердную службу, про твои заслуги… Так сказывай, что тебе поведал тот немчин?
Семен Годунов опустил в пол глаза, как бы колеблясь, как бы не решаясь произнести то, что рвалось наружу.
Томительная пауза воцарилась в государевой "комнате". Слышно было только, как в волнении тяжело и усиленно дышал Борис.
И снова раздался едва слышный шепот Семена Годунова у самого уха царя:
- От рода Романовых восстати и имать скипетродержец российский! - пророчески и зловеще произнес ближний боярин, поднимая вверх палец. И следом за тем уже обычным тоном добавил спокойно: - Вот что поведал мне немчин-звездочет.
***
С побледневшим лицом, с округлившимися от ужаса глазами Борис отпрянул от дяди и впился загоревшимся взором в его лицо.
Тяжелый посох с силой ударил об пол.
- Московский царь из романовского рода? Что говоришь? Опомнись, боярин! - произнес он дрогнувшим голосом, продолжая впиваться в лицо Семена обезумевшими глазами.
Ближний боярин стойко выдержал огонь этих глаз и, не опуская своих, ответил спокойно:
- Так сказал звездочет-немчин, государь, а я в речах тех не волен. И другое еще говорил он мне. Коли велишь, передам тебе и другие его речи.
- Говори! - тяжело переводя дыхание, бросил Борис.
- Молвил он еще такое слово, государь великий: великую смуту на одной половине своей сулит российская планида, а на другой…
- Что на другой? Говори же, говори, не томи, боярин!
- А на другой, - медленно, с расстановкой произнес, отчеканивая каждое слово, но не повышая голоса, Семен Никитич, - коли избыть тех ворогов, злодеев твоих, тебе и сыну твоему благоверному и всем потомкам твоим сулит планида светлую и велилепную державу.
Наступило молчание, во время которого Борис еще острее, еще проницательнее заглянул в лукавые, маленькие глазки своего родственника. И неожиданно произнес:
- Клянись, боярин, что ни слова от себя не прибавил. Что ничего облыжного нет в твоих речах. На животворящем кресте клянись мне.
И он даже привстал со своего кресла в волнении, бледный, с грозными и полными ужаса глазами.
Семен Годунов, не медля ни минуты, расстегнул ворот кафтана, взял с груди своей привешенный на золотом гайтане тельник, приложил крест к губам и торжественно произнес:
- Клянусь на сем кресте животворящем, что ни слова не молвил я облыжно и доподлинно передал те речи звездочета государю моему.
И снова спрятал тельник и застегнул рубаху и запаны кафтана.
Борис, раздавленный и уничтоженный, безмолвно опустился в кресло.
Ни кровинки не было в лице царя. И только черные глаза горели тем же жутким пламенем, сильнее и острее прежнего.
- Что делать, Семенушка! Что делать! - в забывчивости, обессиленный и несчастный, шептал Борис.
Тогда "ухо и око государево" снова склонилось над плечом царским, и торопливо, шепотом, Семен Никитич стал излагать своему венценосному племяннику те планы, которые созрели в его мыслях не вчера и не недавно, а на протяжении долгих месяцев усиленных дум, планы погубить бояр Романовых.
Он говорил. Борис слушал. Изредка только гримаса отвращения пробегала по губам царя, и полные ужаса слова срывались с языка:
- Полно, боярин! Да можно ль так? Да ведь они ближние мои "думцы"? Ведь вельможи первые на Руси?
- И… И… Государь великий! Не бойся! А Вельский? А Мстиславский? Нешто не первыми они близ трона царского стояли покойному Грозному-царю? Мстиславский (он приходился родственником Иоанну Грозному) по крови ближе, чай, был, нежели Никитичи, а по твоему приказу куды они девались, те старики? Ты только мне повели, а уж я сам управлюсь с ними! Так оплету, такую завируху заварю, что и оглянуться не успеешь, как твои первые ближние вельможи последними изменниками царскими перед очами всей Руси предстанут. Только попусти, только дозволь!
Шепот Семена, его бледное лицо, его трепещущие речи тяжелыми цепями, грузным камнем падали на сердце царя… Он задыхался. И гадок, и страшен казался ему в эти мгновенья его дядя, собиравшийся так легко оклеветать и погубить невинных, порождением ада чудился он ему.
Но тонкая, жалящая, как змея, мысль тут же одновременно вползала в голову царя:
"Полно! Невинные ли? Взглянуть достаточно на Федьку Романова, на его царственную осанку да на великокняжий вид… Чай, не раз мнил себя орлом на царском престоле… Небось!.."
И снова, словно огненными буквами, пронзили страшные слова мозг Бориса:
"От рода Романовых восстати и имать скипетродержец российский!"
Дрожь ужаса пронзила все существо царя. Холодный пот выступил у него на лбу.
- А Федя… Сын! Законный мой царевич… Приемник! Куды ж они его?… Злодеи! Изверги! Пусть гибнут лучше, нежели Федора моего лишат престола, детище мое, царский корень мой!
И, задыхаясь от волнения, царь порывисто привстал с места.
- Семен Никитич! Дядя! - произнес он чуть слышно срывающимся шепотом. - Делай, что знаешь, губи, кого знаешь, лишь бы сохранить державу царевичу Федору, возлюбленному сыну моему!
Глава VI
Тихая, ясная весенняя ночь веяла над Москвою. Молодой месяц заливал своим неверным голубоватым светом все сорок сороков московских церквей и соборов, и крепкие стены Кремля, и широкую полосу Москвы-реки, казавшейся плавленой серебряною рудою в фантастическом лунном сиянии.
В этом серебряном море особенно рельефно выделялись хоромы с пристройками богатого годуновского подворья, выходящего одним углом на Троицкую, а другим на Никольскую улицу, бывший двор князя Владимира Андреевича Старицкого, двоюродного брата царя Иоанна Грозного, казненного царем.
Здесь, в хоромах царя Бориса на его годуновском подворье близ Троицкого монастыря, у церкви Богоявления, у митрополичьего двора, хозяйничал дядя царский, Семен Никитич.
В эту тихую лунную весеннюю ночь, казалось, один только он не спал во всей Москве.
В сильном волнении, быстро шагал Семен Годунов по просторной горнице своей опочивальни, он то приближался к окну и дрожащей рукой отбрасывал тафтяную занавеску, то снова принимался ходить из угла в угол, поминутно отпивая из серебряного ковша с холодным медом, стоявшего на столе.
Неожиданно легкий свист раздался под самым окном боярской опочивальни.
Семен вздрогнул всем телом.
- Наконец-то! - произнес он чуть слышно и рукавом кафтана отер пот, мгновенно выступивший на лице. Быстро своей крадущейся походкой прошел он в сени мимо крепко спавшего дворецкого и двух челядинцев, которые стерегли у порога боярский покой, и чуть слышно приотворил входную дверь, ведущую на рундук (крыльцо). Месяц ласковым взглядом глянул ему навстречу.
- Ты, Алексашка? - чуть слышно спросил боярин, впиваясь глазами в группу ближних кустов, посеребренных тем же матовым сиянием.
- Я, боярин! Дозволишь? - ответил тихий голос из кустов.
- Входи и ступай за мною!
Мгновенно темная тень выросла перед Семеном Годуновым.
Невысокая плечистая фигура человека неслышно двинулась за хозяином в сени, мимо сладко похрапывавших холопов.
Ни словом не обмолвился боярин со своим спутником, пока не вошел в свою постельную горницу. Здесь Семен Никитич тяжело опустился на лавку, сделав знак своему гостю приблизиться.
Это был человек лет сорока, с черными, исподлобья поглядывающими злыми глазами, с низким лбом, с широко развитою челюстью.
Одет он был в желтый кафтан дворового человека, крепко опоясанный красным кушаком. Шапку он скинул с головы еще до входа в хоромы, спутанные, чуть седеющие уже, черные волосы, взлохмаченные и густые, покрывали почти до бровей и без того низкий лоб, придавая что-то зловеще-хищное лицу этого человека.
- Ну, Бартенев Второй, что скажешь? Все ль исполнил, как было указано тебе от меня? - произнес царский окольничий, впиваясь в лицо пришедшего человека своими маленькими, но зоркими глазками.
- Как приказал, все, государь боярин, исполнено по приказу твоему. Вот корешки в мешке наговоренные, а вот и перстенек заветный боярина моего Александра Никитича! - и, говоря это, Бартенев Второй вынул из огромного своего кармана небольшой мешок, а вслед за ним вытянул из-за пазухи и великолепный алмазный перстень с печатью. Семен Годунов почти вырвал перстень из рук холопа и жадным взором впился в печать, вырезанную на нем.
- Молодец ты, Алексашка! - забывшись на минуту, почти в голос крикнул он, рассмотрев буквы печати, и маленькие глазки его загорелись и заискрились, как у змеи. - То есть так угодил ты мне перстеньком и корешками, что век твоей заслуги не забуду! Сказано тебе было, что, как только бояр твоих под розыск подведут, от их живота и именья, коими государь великий за мою верную службу меня пожалует, тебе немалую толику уделю. А пока што держи!
И, вытащив из кармана объемистый кошель с деньгами, Семен Годунов бросил его Бартеневу, ловко подхватившему на лету щедрую боярскую подачку.
- А только уговор помнишь? И клятву тож? - сурово добавил боярин, подозрительно поглядывая на раболепно кланявшегося ему и благодарившего Бартенева Второго. - Чтоб ни одна душа не проведала, что ты корешки наговоренные в мешке за боярской печатью Александра Никитича сам подкинул в подвал второго Романова да перстенечком с его печатью припечатал их. И на розысках и под присягой помни, во имя Бога помни, Алексашка, не то погубишь себя и меня!
- Буду помнить, государь боярин, буду помнить! И сказывать всем стану, что мне, как ключарю, казначею боярскому, как первому и верхнему над всею челядью холопу, заведомо известно о том, как мешок сей с корешками наговоренными противу царского здравия мой хозяин, боярин Александр Никитич, от вещуньи московской привез и в подвалах своих схоронил за своей боярской печатью. Все, как ты приказать изволил, государь боярин, все так показывать и стану.
_ Ну то-то же, смотри! Не оплошай, а теперича…
Тут Семен Годунов затеплил свечу от спускавшегося над столом с потолка паникадила, отломил кусок воска от нее, помял в руках и, разогрев на свечке, приложил к концам бечевки, связывавшей отверстие мешка, переданного ему Бартеневым. Затем, взяв перстень, похищенный Бартеневым у его хозяина, боярина Александра Романова, сделал оттиски печати на воске и запечатанный таким образом мешок с корешками вместе с романовским перстнем передал Бартеневу.
- Теперича спеши… Ночи весенние коротки, до рассвета все уладить надыть! - зашептал он, весь охваченный волнением. - Спеши к себе домой на подворье Александра Никитича, мил дружка нашего. Там спустись в подвал да и кинь туды мешок с корешками наговоренными. А перстенек на старое место положь, чтоб, храни Господь, боярин, чего доброго, пропажи не хватился до времени. А награжу я тебя по-царски за это, Алексашка, за то, что бояр своих пособишь мне избыть. Ступай же, ступай скореича, да гляди в оба, не оплошай, смотри, чтоб не приметили ни здешние мои, ни ваши романовские холопы.
- Ладно, не оплошаю, государь боярин… Не приметят. Будь покоен!
И с низкими подобострастными поклонами Бартенев Второй попятился к двери, ужом проскользнул из боярской опочивальни и шмыгнул из сеней на двор.
Следом за ним прокрался и сам боярин, крепким засовом задвинул он двери и вернулся в опочивальню. Здесь он одним духом осушил остававшийся на дне кувшина мед и со вздохом облегчения опустился на лавку.
- Свершилось! Кончено! - произнес он замирающим шепотом, и маленькие глазки его зловеще засверкали. - Что-то запоете теперича, какую песенку, бояре Романовы, славные Никитичи, когда найдутся корешки заветные, наговоренные против царского здравия в ваших романовских подвалах? Небось и печать романовская, все ее знают, как и перстенек заветный!.. Не отвертеться теперича… Ни в жисть.
Он с наслаждением потирал похолодевшие, потные от волнения руки, и злорадная улыбка, похожая скорее на гримасу, нежели на улыбку, развела его губы.
- А жаль, - мысленно добавлял боярин, - жаль, что не старшего Никитича, не Федьку окаянного, главного врага нашего, кичливого, гордого, подвести к ответу с корешками придется, а Александра только… Да что делать станешь! Нет изменников среди холопов Федоровых… Все до единого за боярина своего Федора Никитича помрут, никакими посулами их не купишь. А у Александра Никитича нашелся такой холоп. За мошну червонцев Бартенев Второй господина своего, боярина продал. Ах, только довелось бы ему до конца довести, только бы корешки заветные в подвал занести и бросить, чтобы никто из челяди не приметил, да и перстень боярский вернуть! А коли одного брата уличат в измене, других и подавно легче под розыск подвести! - с новым приступом злобной ненависти произнес боярин и опять, как лютый зверь, заметался по горнице, строя в мыслях новые козни и обдумывая подробно все новые и новые темные дела.
Глава VII
Майский день выдался теплый и ясный на славу. С самого раннего утра бояре Федор и Михаил Никитичи с князем Борисом Ивановичем Черкасским, мужем Марфы Никитичны, да с братьями князьями Иваном и Василием Сицкими, во главе целой дружины кречетников, конюхов и стремянных отправились на ловы, пользуясь дивным праздничным днем.
На романовском подворье остались только женщины. Веселая Настя целое утро ластилась к Ксении Ивановне, прося отпустить ее да Таню с Мишей с мамушкой и сенными девушками в ближние рощицы на Москву-реку, собирать первые весенние ландыши.
- Вели, матушка сестрица, каптану запрячь да вершников отрядить дворецкому, ин мы хошь погуляем маленечко, хошь духом весенним надышимся, хошь попоем песни на воле.
А Таня и Миша, прыгая подле матери, ласкаясь к ней, лепетали ту же просьбу своими звонкими детскими голосенками:
- Отпусти, мамушка! Глянь-ка, как солнышко светит да печет. Больно жарко у нас в садочке, а в роще-то над рекою страсть как хорошо! Настя хороводы с девушками водить станет, венки нам из цветиков совьют… И тебе с бабушкой да тетушке княгинюшке Черкасской привезем цветочков!
Впрочем, просила из детей только одна Таня. Пятилетний Миша больше ластился к матери, зарываясь головенкой в шелковые складки ее праздничной телогреи, и то и дело обнимал мать своими крошечными ручонками.
Тревожно глянув на старую боярыню Шестову, Ксения Ивановна проговорила, не выпуская из объятий своего сынишку:
- Уж и не знаю, что делать, матушка, не случилось бы с детками лиха какого!
- Какому же лиху случиться! - горячо запротестовала Настя, красивое личико которой так и искрилось молодым, веселым задором. - Говорю, вели с нами вершников отрядить да дворецкому накажи ехать. Ей-же-ей, ничуть не страшно, сестрица!