- Вам известно, сколько всего экспонатов в музее? - спросил Айзенменгер и сам ответил, не дав декану проигнорировать его вопрос: - Более десяти тысяч. И это только те, что постоянно используются. Музей существует триста с лишним лет. Некоторые хранилища, я думаю, не открывались уже несколько десятилетий.
Шлемм вздохнул, желая показать, насколько глубоко он понимает всю сложность задачи, которую ставит перед Айзенменгером.
- Мы все осознаем, каким старинным и… - в поисках подходящего слова он обернулся было к Гамильтону-Бейли, но предпочел не дожидаться, пока тот очнется, и продолжил сам: -…выдающимся учреждением является музей. Ничего подобного нет не только в Англии, но и почти во всей Европе.
В речи декана, при всем ее благозвучии, Айзенменгер чувствовал какую-то хитро замаскированную, но вполне реальную угрозу.
- И вы, безусловно, существенно обогатили свой опыт, работая в таком месте.
Тут уж не требовалось прибора ночного видения, чтобы разглядеть хищника, притаившегося в тени.
- Поэтому было бы очень досадно, если б возникло какое-либо затруднение, - декан сделал ударение на этом слове, намекая, что его можно было бы заменить и другим, менее мягким, - причиной которого стала бы ваша неспособность обеспечить надлежащее качество хранения музейных экспонатов.
На какое-то мгновение Айзенменгер заблудился в лабиринте велеречивых оборотов декана, и во время наступившей паузы профессор Гамильтон-Бейли нашел в себе силы вновь включиться в разговор:
- Происхождение анатомических препаратов удостоверено официально, их экспонирование задокументировано и санкционировано авторитетными инстанциями, и точно так же мы не можем допустить каких-либо фальсификаций в отношении гистопатологических препаратов.
Декан Шлемм улыбнулся коллеге, довольный, что наконец-то сражается не в одиночку.
- Совершенно верно, - подхватил он. - Для того чтобы начать проверку анатомических экспонатов, я распоряжусь передать вам всю соответствующую документацию в течение четырех недель.
При этих словах декан просиял, и его радость тут же нашла отражение в утонченных чертах лица профессора анатомии. Вдоволь насладившись моментом триумфа, они оба выжидательно уставились на своего младшего коллегу.
Предъявленное ему требование было не совсем справедливым, и оба сознавали это не хуже Айзенменгера. Анатомических экспонатов имелось менее четверти от общего количества, и многие из них представляли собой просто муляжи. Во всяком случае, ни одно тело, предназначенное для препарирования в отделении анатомии, не поступало без полной документации, составленной в соответствии с Анатомическим актом. Что же касается объектов, демонстрирующих патологические отклонения, то они оказывались в музее самыми разными путями. Не желая обманывать самого себя, Айзенменгер вынужден был признать, что предпочитает закрывать глаза на то, каким образом попала в стеклянные банки большая часть этих экзотических предметов.
- Это будет очень трудно… - начал он. Если он хотел, чтобы его собеседники помогли ему развить эту мысль, то его ждало разочарование.
- Конечно, - изрек декан, в то время как профессор анатомии лишь улыбнулся.
"Никто не сможет упрекнуть меня в недостатке упорства", - подумал Айзенменгер, решившись на вторую попытку, которая, однако, оказалась еще менее успешной.
- …и может потребовать много времени…
На этот раз ответом ему было лишь настороженное молчание, прервать которое настойчиво предлагалось ему самому. Наконец декан вкрадчиво спросил:
- Стало быть, вы хотите приступить к работе безотлагательно?
На мгновение Айзенменгера охватила бессильная ярость, грозившая лишить его самообладания и выплеснуться наружу во взгляде или даже голосе, но ему все же удалось подавить вспышку гнева. Какой смысл? У него не было ни малейшего шанса что-то изменить. В медицинской школе, в сложной, разветвленной и до конца не понятной иерархической системе управления ею, он был лишь маленьким хрупким винтиком, на который ничего не стоило случайно - или не случайно - наступить и раздавить. Поэтому он нуждался в покровительстве таких влиятельных лиц, как Шлемм и Гамильтон-Бейли, хотя сам Айзенменгер, разумеется, не включил бы их в десятку людей, с которыми захотел бы оказаться на необитаемом острове, - вряд ли они попали бы даже в первые пять миллиардов.
Сейчас Айзенменгера просто-напросто взяли за горло, и все трое прекрасно это понимали.
Вспыхнувший в нем было гнев, не найдя выхода, поневоле утих. Айзенменгер вздохнул.
- Да, конечно, - ответил он.
Его коллеги не стали обмениваться рукопожатиями и радостно хлопать друг друга по плечу, но вид у обоих был очень довольный.
- Прекрасно, - промурлыкал Шлемм.
Раздался стук в дверь. В проеме появилась голова секретарши декана, маленькой женщины средних лет, никогда не улыбавшейся.
- Прошу прощения, декан.
- Что случилось? - обернулся к ней Шлемм.
- В музее что-то произошло, и они утверждают, что срочно нужен доктор Айзенменгер.
Секретарша произнесла это так, словно не очень верила в то, что в музее могло что-либо произойти. Да и вообще, что могло быть столь срочным, чтобы прерывать совещание у декана? Шлемм тоже был изумлен. Он нахмурился, и в какой-то момент Айзенменгеру показалось, что его просто-напросто не отпустят.
- Ну что же, - медленно проговорил Шлемм, - полагаю, в общих чертах мы все обсудили.
Он взглянул на Гамильтона-Бейли. Тот многозначительно пожал плечами.
Айзенменгер неловко поднялся. Он уже подходил к двери, когда декан окликнул его:
- Мы вернемся к этому вопросу через три месяца.
Не имея возможности что-либо сейчас оспаривать, Айзенменгер только кивнул и поспешил к телефону, пытаясь понять, что такое особенное могло случиться в музее. Проходя мимо декана, он заметил на его столе поднос с каким-то мясным блюдом в блестящей серебряной чаше и тарелкой макарон. Ему, естественно, не предложили поучаствовать в трапезе, и, уже закрыв за собой дверь, он услышал позвякивание тонкого фарфора. Чувство юмора еще не покинуло его, и он улыбнулся.
* * *
Секретарша декана удивительно походила на своего шефа и внешностью, и манерами. Она вполне могла сойти за его старшую, высохшую с годами сестру. Возможно, они являлись представителями некой расы, стоявшей на более высокой ступени интеллектуального и культурного развития, и лишь в силу какой-то тайной необходимости приняли человеческий облик. Секретарша была худа, имела аскетичный вид и относилась ко всему окружающему с неодобрением, пропитавшим, казалось, каждую клеточку ее существа. Она глядела на мир незамутненным взором и не находила в нем ничего, заслуживающего хотя бы малейшего снисхождения. Взглядом она рассекла Айзенменгера на части, и было ясно, что ничего хорошего в нем не обнаружила.
- Одной из ваших секретарш почему-то необходимо срочно поговорить с вами.
"Почему-то". В ее тоне было столько неприязни, что и десятой доли, наверное, хватило бы, чтобы уничтожить Айзенменгера.
Звонила Глория - жизнерадостная, яркая и несколько вульгарная женщина, немного смахивавшая на хохлатую утку. Ума у нее было примерно столько же.
- Что случилось, Глория?
- Что-то в музее. Только что звонил Стефан, он был просто в панике, совсем съехал с катушек.
О чем бы Глория ни говорила, это всегда звучало жизнеутверждающе. Ее энергии хватило бы на десятерых. Несчастья и неудачи отскакивали от нее, неся ощутимые потери, - она их просто не признавала. Если бы Глория, например, вдруг потеряла ноги, то отнеслась бы к этому с философским спокойствием; а слепота стала бы для нее всего лишь поводом снизить расходы на электричество.
Однако неудачи, преследовавшие Глорию, тоже не сдавались. Муж сбежал от нее с экзотической танцовщицей, три года спустя вернулся, избил жену и отсудил все ее сбережения; дочь едва не погибла в автомобильной катастрофе, а сама Глория страдала энтероколитом и периодически ложилась в больницу.
- Он не сказал, в чем дело?
- Его чем-то не устраивает один из трупов, - ответила секретарша игривым тоном.
Айзенменгер вздохнул:
- Ладно, иду туда.
Секретарша декана, разумеется, подслушивала. Он подумал, не следует ли ему вытереть за собой трубку носовым платком, но она, несомненно, сделает это и без него.
- Спасибо.
В ответ сухощавая женщина лишь негромко, но вполне отчетливо фыркнула.
* * *
За кофе с печеньем Шлемм и Гамильтон-Бейли обсуждали все те же административные проблемы, но в сугубо светской манере, призванной скорее затемнить и запутать вопрос, нежели решить его.
- Ты выглядишь уставшим, Александр, - произнес наконец декан.
Это фраза мгновенно привела профессора анатомии в смятение.
- Плохо спишь? - продолжал Шлемм, приняв заботливый вид.
- Да так как-то… - отозвался Гамильтон-Бейли и, почувствовав, что такого ответа недостаточно, добавил: - В отделении куча всяких дел. Готовим к печати три работы, на носу анатомический приз, да еще эта моя книга - ты знаешь, новое издание "Анатомии" Грея.
Тот факт, что ему поручили возглавить редакторскую работу, был предметом особой гордости профессора, и он не упускал возможности лишний раз напомнить об этом.
Однако на декана, как ни странно, это не произвело ни малейшего впечатления.
- А как Ирена? Я не видел ее уже целую вечность.
Тема жены для профессора анатомии, видимо, была больной, поскольку Гамильтон-Бейли тут же выпалил:
- Очень хорошо, - и добавил, словно боясь, что ответ прозвучал неубедительно: - Великолепно.
Декан изобразил на своем лице облегчение.
- Вы с Иреной должны как-нибудь зайти к нам на обед. Салли будет счастлива вас видеть.
Это предложение почему-то не вызвало большого энтузиазма у профессора, что не укрылось от взгляда Шлемма.
- Было бы замечательно. - В голосе Гамильтона-Бейли промелькнула меланхолическая нотка.
После ухода профессора декан продолжил сидеть все в той же задумчивости.
Ирена Гамильтон-Бейли опять ударилась во все тяжкие, это было ясно. Интересно, кого она одарила своей благосклонностью на этот раз? Их брак с Александром давно уже стал всего лишь удобной условностью - по крайней мере, с ее стороны. Если она когда-нибудь и любила своего супруга, то теперь любовь увяла, постепенно выродившись в сухое презрение. Гамильтон-Бейли, несомненно, продолжал любить ее, но Ирену это уже не волновало. Она была богата и независима. Тот факт, что ее независимость (декан не только говорил и думал, но и питался эвфемизмами) служила источником непрерывного страдания для Александра Гамильтона-Бейли, давно уже не являлось тайной для сотрудников школы. Однажды Шлемм спросил Ирену, почему она не бросит мужа, и та страшно удивилась его вопросу:
- С какой стати мне его бросать? У нас идеальный брак: я вложила в него деньги вместе со всем, что они дают, а он - свое положение…
"…И он позволяет мне беспрепятственно наслаждаться жизнью", - мысленно закончил декан фразу Ирены.
- А ты не боишься, что он сам тебя бросит? - произнес он вслух.
- Бог с тобой! Конечно нет, - рассмеялась она. - Алекс слишком любит комфорт. На профессорскую зарплату ему не прожить.
"Не хотел бы я оказаться на его месте", - подумал декан. Он предпочитал грешить втихомолку.
- А он сам не находит удовлетворения каким-либо иным способом? - Шлемм так сформулировал вопрос, что при желании можно было подумать, будто он имеет в виду мастурбацию, а не адюльтер.
- Господи, конечно нет! - Ирена была шокирована. Помолчав, она добавила: - Что за абсурдная мысль! - Подумав еще, она резюмировала: - Если бы я узнала о чем-нибудь подобном, он бы не получил от меня больше ни пенни!
Шлемма втайне позабавило столь откровенное лицемерие, но дальнейшие размышления о судьбе Александра Гамильтона-Бейли были прерваны атакой Ирены на его эрегированный пенис.
Деканат размещался в административном корпусе, через дорогу от главного здания школы. Айзенменгер пересек улицу, увертываясь от машин, и вошел в музей через служебный вход, отперев дверь своим ключом. Маленький вестибюль, находившийся с этой стороны, освещался единственной голой лампочкой, свисавшей с потолка на длинном шнуре. Лампочка была такой слабой, что в ее меланхолическом полумраке можно было разглядеть даже нить накаливания. Несколько деревянных ступенек вело к дверям с табличкой, запрещавшей вход посторонним. По обеим сторонам двери валялись пустые коробки и окурки.
Поднявшись по ступеням, Айзенменгер толкнул дверь, думая, что она не заперта. Но дверь не поддалась. Айзенменгер был удивлен, Гудпастчер обычно приходил первым, отпирал дверь и оставлял ее лишь на собачке французского замка. Айзенменгер полез в карман пиджака за ключом.
- Стефан?
Тот, как правило, находился в своей комнате, первой справа. Однако сейчас его там не было.
Боумен тоже отсутствовал, но в этом не было ничего удивительного. Внутренние часы Тима Боумена работали не по Гринвичу, но, поскольку тот все-таки проводил большую часть времени в том же пространственно-временном измерении, что и его коллеги, было не совсем понятно, как ему удавалось совмещать два временных потока.
Айзенменгер прошел по коридору до кабинета Гудпастчера, но и там не обнаружил следов чьего бы то ни было пребывания. Куда все подевались?
Стоя в дверях, он посмотрел в окно на восточный конец южного зала музея. Отсюда была видна только верхняя часть центрального помещения, соединявшего северное крыло с южным. Позже он вспоминал, каким блеклым и холодным показался ему зимний свет, в котором смутно вырисовывалась верхняя галерея с ее академической панорамой книжных корешков.
Уже тогда он почувствовал: что-то не так. Гудпастчер должен был работать в своем кабинете, а его помощники - Стефан, по крайней мере, - выполнять его указания. Что-то случилось, это было ясно даже без телефонного звонка Стефана. Некоторые вещи - не важно, какое значение они имели, - оставались непреложны. Работа в утренние часы относилась именно к их числу.
Айзенменгер прошел налево по коридору к следующей двери, которая вела в мастерскую. Именно в этом большом помещении изготавливали или чинили муляжи, обрабатывали новые экспонаты, снабжали их бирками и выполняли прочую рутинную работу. Мастерская тоже была заперта, и это было уж совсем ни на что не похоже.
Айзенменгеру оставалось только дойти до конца коридора и спуститься по лестнице в музей. Эта лестница была покрыта ковром - он никогда не мог понять почему. Ни в каких других служебных помещениях такой расточительности не наблюдалось.
Дверь внизу была отперта. Когда Айзенменгер толкнул ее, она тихонько скрипнула, но как раз в этом не было ничего необычного - она скрипела всегда.
* * *
Музей анатомии и патологии размещался в огромном здании, построенном в форме буквы "Н". Оно было высотой почти в три этажа, центр его крыши украшал стеклянный купол. Под куполом, в поперечном переходе, соединявшем два протяженных прямоугольных зала, был установлен монументальный, диаметром пять метров, круглый стол из полированного дуба, вокруг которого стояло двадцать четыре стула.
Два длинных зала тянулись параллельно друг другу с востока на запад. Именно здесь находилось большинство экспонатов, хотя они составляли лишь незначительную часть от общего фонда музея. Основная часть коллекции содержалась в хранилищах, куда можно было попасть через дверь в середине дальней стены южного зала. Из каждого угла обоих залов поднимались вверх железные винтовые лестницы с гладкими, выкрашенными черной краской ступенями. Наверху все лестницы соединялись галереей, опоясывающей музей по периметру. Стены галереи были сплошь заставлены стеллажами, на которых размещалось почти тридцать тысяч томов. Все окна в музее, за исключением кабинета Гудпастчера, находились в куполе или на потолке.
Здание музея было величественным сооружением, которое идеально соответствовало своему назначению. Гудпастчер, изучивший историю музея и проникшийся его духом, был готов при любой возможности прочитать лекцию об академической атмосфере заведения, ощущении истории, достойных и великих людях (в основном мужского пола), работавших в этих залах или постигавших здесь азы науки, и т. д. и т. п. всякому, кто соглашался его слушать. Впрочем, большинство из тех, кого Гудпастчер считал благодарными слушателями, лишь притворялись таковыми: чаще всего, стоило только Гудпастчеру завести свою песнь, живой интерес в собеседнике усыхал подобно конечности, которой перестали пользоваться.
Никто даже не пытался переделать Гудпастчера. Все его нервные окончания были направлены в одну сторону, сухожилия не сгибались, принципы, которые он исповедовал, не могла поколебать никакая человеческая сила, а его взгляд на мир, подобно телескопу, сосредоточивался на рассматриваемом объекте, многократно увеличивая его в размерах. С точки зрения Айзенменгера, все достоинства Гудпастчера пропадали даром, ибо Господь Бог (или кто там из высших существ был ответствен за появление этого маленького человека в маленьком мире) не позаботился наделить его чувством юмора - той смазкой, из-за отсутствия которой он постоянно раздражал всех вокруг. Очевидно, в лаборатории, где приспешники Всевышнего сконструировали Гудпастчера с его усами, перхотью, сухой жесткой кожей (желтизну которой было невозможно устранить никакими косметическими средствами) и изначально испорченным вкусом, не нашлось ни грамма иронии. Это не только погубило самого Гудпастчера, но и заставляло Айзенменгера постоянно ощущать чувство вины за то, что он не испытывает к нему ни малейшего сочувствия.
Большинство людей относились к Гудпастчеру либо с раздражением, либо с насмешкой - в зависимости от их взглядов на жизнь. Например, тот факт, что куратор, обращаясь к главе отделения гистопатологии Бэзилу Расселу, внушавшему всем благоговейный страх и искреннюю ненависть, так и не научился употреблять слово "профессор", изводил Рассела, словно гнойный нарыв в боку, и в то же время служил источником тихой радости для Айзенменгера.