Да, ещё в давние времена никто ничего не хотел делать для Ежина. Есть же такие люди, что пошёл бы за ними на край света, а от таких, как Ежин, думаешь: пусть мне будет хуже, лишь бы с ним не связываться. Ежин знал, должно быть, что его не любят, и, как только чувствовал это, старался подлизаться.
И в тот раз Илья Григорьевич понял, что не так поступил: зря Птицу обидел. Он, Ежин, был груб по натуре, но старался не обижать тех людей, от которых зависел. Но тут не рассчитал: Птица-то ему нужен. Хоть и беден, а мастер - артист в своём деле, а это побольше богатства. И пошёл Ежин на попятный: умасливает Ивана Яковлевича, уговаривает, прощения просит. Нет, не соглашается портной. Его лестью и деньгами не возьмёшь. Не таков…
Ежин пришёл в отчаяние. В дверях говорит:
- А я-то думал, Иван Яковлевич, что вы завтра прямо с утра ко мне пожалуете. Ведь моя невеста живёт со мной в одном доме. Только в другом флигеле. Вот мы с вами чай попьём, потом вы пойдёте мерку с моей невесты снимете, а материал раскроите у меня дома и с богом к работе…
- Так вы думали, что я дома у вас шить буду? - спросил Птица.
- Дома не дома, - сказал Ежин, - но кроить у меня.
- Боитесь, чтобы я не украл? - усмехнулся Птица. - Вот почему вы меня к себе приглашаете.
- Что вы! Что вы! - замахал руками Ежин. - Забудьте мою шутку. У меня и вор не украл бы, не то что вы - честнейший человек. Я же фабрикант, хозяин. Меня не проведёшь… Так по рукам?
- Завтра буду, - сказал Иван Яковлевич.
И пришёл. Сказал своё "здоровеньки булы", что означало и "здравствуйте" и "до свидания". Но чай не пил. А всё, что положено, сделал при Ежине. И материю скроил при нём, прямо на полу, на ковре. Мелом по материи чертил и ножницами вырезывал. А шёлк был редкий, из Парижа привезённый - специально для свадьбы.
- Обрезочки-то оставите? - спросил Ежин, когда Птица кроил. Он следил за ним, как кот за мышью.
- А как же, - сказал Иван Яковлевич. - Обязательно. Вот так. - Он кончил кроить, завернул матерчатые треугольники и куски длинные, как ленточки, и отдал их хозяину.
Платье получилось великолепное. И Ежин пригласил Ивана Яковлевича с женой на свадьбу.
Птица пришёл и в первое же мгновение чуть не довёл Ежина и его молодую жену до обморока. На жене портного Птицы было точно такое платье, из той же материи, что на жене Ежина, или, как в те времена величали, мадам Ежиной. Тут надо сказать, что Софья Сергеевна в те времена была ещё не такой толстой.
- Нет, это невозможно! - закричал Илья Григорьевич. Он закрыл руками лицо, отнял руки, зажмурился: - Откуда?
- Что? - удивился Иван Яковлевич.
- Откуда? Откуда? Откуда?
Платье из парижского шёлка у мадам Ежиной - у неё одной на весь город, на всю Россию. И вдруг у жены портного такое же. Нет, не может быть. Где он взял эту же материю? Ведь Ежин проверял его, когда тот кроил, резал, заворачивал обрезки. Да, так оно и было. Жена Птицы красовалась в платье-двойнике весь свадебный вечер, начисто испорченный молодожёнам Ежиным. На следующее утро Иван Яковлевич прислал это - второе - платье жене Ежина с запиской:
"Получите второе платье и не обзывайте мастеров ворами. Знайте, что материю не всегда надо кроить вдвойне, как я сделал у вас".
Вот какой человек был Иван Яковлевич Птица.
НАШ СОСЕД ШМЕЛЬКОВ И ПАРОХОД "ШМЕЛЬКОВ"
Когда я слышу стук швейной машинки, всегда вспоминаю Ивана Яковлевича. Жил он под нами, и сквозь его потолок и наш старый рассохшийся пол слышно было, как портной строчил. Под этот стук машинки я засыпал, с ним же часто и просыпался. Отец говорил:
- Птица у нас ранняя. Чуть свет - хлопочет.
Рано начинал жизнь в нашем доме не один только Иван Яковлевич. Зажав между колен ботинок на колодке, забивал гвозди, или, точнее говоря, шпильки, Емельян Петрович. Они во многом были похожи друг на друга - эти два мастера. Внешне совсем разные, а по характеру - вроде бы на одну колодку. Может быть, потому это так было, что и тот и другой очень любили свою работу. И это как бы роднило Птицу и дядю Емельяна, которые первыми принимались за работу в нашем доме. Когда же заработала Обувка, дядя Емельян так же рано отправлялся на фабрику. А мой отец в те времена, когда он ещё плавал, уходил в порт, и совсем затемно. Дубок отчаливал обычно по утрам.
Я любил утро нашего дома. Розовый дым от лучей восходящего красного солнца стоял над крышей, как большой восклицательный знак - широкий кверху, суживающийся к трубе. Только знак этот чуть курчавился.
Моей обязанностью по дому были вода и дрова. Муськина - веник и пыльная тряпка. Мама называла всех нас четырёх - "семейная артель". У каждого из нас были свои обязанности.
Так вот, согласно своим обязанностям, я рано утром выбегал с ведром по воду, а потом уже в сарай за дровами. Утром, если не очень холодно было, я выбегал в брюках и в тельняшке. До чего же я её любил и до чего же я злился, когда Муська говорила: "Полосатая фуфайка". Тельняшка - матросская рубашка и вдруг - фу! - фуфайка.
Выйдешь во двор, а там уже гомон: окна раскрыты, и смотришь - все уже на своих постах. С утра ведь все люди весёлые и голоса у них звонкие. Я кричу сразу всем в раскрытые окна:
- Доброе утро!
А мне отвечают тоже звонко-весело:
- Здоровеньки булы!
Это Птица.
- День добрый, мил человек! - кричит в своё низенькое окошко Емельян Петрович.
- Счастливого тебе денёчка!
Это дед. О нём пойдёт речь впереди.
И ещё с одним человеком из нашего дома я всегда почти встречался по утрам. У него брюки-клёш. Это действительно клёш - что твоё Чёрное море. Ботинок не видно. Идёт, и только слышно, как клёш шуршит: клешинка о клешинку цепляется. И тельняшка у него на груди такая же, как у меня. А грудь нараспашку. Летом и, между прочим, зимой. Тельняшка - она ведь никакой холод не пропускает, даже морозный. Я долго в это верил. Не зря отец называл меня иногда Тельняшкой.
Так вот: морячок этот жил прямо над нами. Он по ордеру въехал, как только из нашего города ушли бандиты - не помню, зелёные или синие, - одним словом, бандиты. Шмельков этот, морячок, в дом наш въезжал, когда в порту ещё постреливали. Вообще в городе уже тихо было, но вдруг: та-та-та - пулемёт. Построчит, как на швейной машинке, и замолчит. Или два выстрела бахнут. Чаще два: бах и бах. Это значит - кто-то где-то из-за угла бахнул, а его тут же - будь здоров: не стреляй из-за угла.
Но я отвлёкся. Шмельков Лаврентий Кузьмич въезжал к нам в дом на тачанке. Это бричка такая с пулемётом. Хотя чего это я объясняю, когда все видели картину "Чапаев" и там этих самых тачанок сколько хочешь.
Так вот: въехала к нам во двор тачанка, соскочил с козел Шмельков (он сидел рядом с ездовым) и сразу мне, да и не одному мне, понравился. Лицо круглое, веснушчатое, бескозырка где-то чуть ли не на затылке, на груди синие полосочки, как морской прибой; пояс лаковый, туго затянутый, а на нём кобура из дерева, и из неё рукоятка от пистолета торчит. О брюках-клёш я уже говорил - повторять не стоит.
В тот же день мы узнали, что новый сосед - большой начальник: главный комиссар продовольственных складов Помдета. Помдет - это помощь детям. Вы же знаете, что время было тогда голодное. Если нашему городу удавалось получить какие-нибудь продукты морем или сушей - муку или крупу, - раньше всего это шло в Помдет. А оттуда - в школы, в детдома и по детсадикам. В те годы в нашем городе случалось, что люди умирали от голода. Но детям умирать не давали. Детей чем-нибудь, хоть раз в день, а кормили. Причём обязательно горячим.
И морячок наш Шмельков был главным начальником над этими складами с продовольствием для детей. Его-то я и встречал по утрам, когда шёл с ведрами или с дровами.
- Доброе утро, - говорил я.
- Привет школьнику, - отвечал Шмельков.
- Доброе утро, - говорил я.
- Привет школьнику, - отвечал Шмельков.
Очень он нашего брата, школьника, уважал. Рассказывали, что он для школы за каждый фунт крупы (у нас тогда на фунты мерили) дрался. До Шмелькова, когда у нас первый раз организовали Помдет, из складов Помдета поворовывали. Но с приходом Шмелькова всё прекратилось. Морячок там у себя на складах объявил всем, что, если кто хоть фунт муки или там крупы у голодных детей украдёт, он, Шмельков, этого вора собственноручно расстреляет. Вот как! Да, при Лаврентии Кузьмиче нас в школе кормили прилично.
А раньше мы с Муськой часто играли в ресторан. Вы такую игру не знаете? Ну и не знать бы вам её никогда! Играли мы так. Я садился за стол и вроде бы повязывал салфетку. Ну, в общем, просовывал её за воротник.
- Тэк, - говорю, - что бы это мне сегодня покушать?
Муська стоит передо мной с полотенцем через руку, вроде бы это салфетка, а она подавальщик из ресторана.
- У нас, - говорит, - сегодня есть картошка в мундире и каша ячневая.
Я отвечаю:
- Мне это не по зубам. Нет ли у вас жареного фазана или кабаньей ноги на вертеле?
Муська теряется. Молчит.
А я требую:
- И ещё мне пинту (это такая мера, которой пираты вино меряют), пинту, - говорю, - доброго красного, а на закуску кусок сахара, только побольше.
Муська говорит:
- У нас сахарин есть.
Нет, с ней в ресторан играть неинтересно было. С Женей Ежиным тоже не получалось. Но уже совсем из-за другого. Я ему один раз говорю:
- Подай мне седло дикой козы.
А он:
- Кто же сёдла кушает? Они жёсткие, на них ездят.
- Дурья твоя голова, - говорю, - это же седло из книжки.
А он:
- Что мне из книжки? Мало чего там понапишут. А у нас вчера какао было. Настоящее, не книжное. Вот вкуснота! Я две такие чашки отмахал - громаднющие. Потом даже поташнивало.
Вот так мы поговорим-поговорим. Пока играем в ресторан, интересно! Потом, правда, ещё сильнее есть хочется. Аж поташнивает.
Интересно всё-таки: Женьку поташнивало от того, что он переедал, а меня - от голода. Может быть, вы не поверите, но я правду говорю: так оно было на самом деле.
Потом, когда Советская власть установилась, никогда не забуду, как нам первый раз Серафима Петровна объявила:
- Сегодня, дети, на третий урок у нас что?
Кто-то сказал:
- Физические опыты.
И ещё с задней парты крикнули:
- Гимнастика!
Эту гимнастику (по-теперешнему - физкультуру) у нас давно отменили. В голодуху она совсем не получалась. Какая там гимнастика, когда люди от голода шатаются!
Серафима Петровна говорит:
- Нет, не угадали. На третьем уроке будут не опыты и не гимнастика, а ячневая каша!
Мы все повскакали, парты захлопали, а мы танцевать. Как индейцы. Честное слово! И всем хотелось пойти в столовую за этой кашей. Серафима Петровна знала, что так будет, и потому она урок отменила.
Ой и вкусная же была эта каша! Без масла, а всё равно вкусная. Мы принесли в класс два по полведра и ещё по дороге запахом вроде бы закусывали.
На другой день урок не отменили. Выделили в наряд самых лучших учеников.
- Им, - сказала Серафима Петровна, - один урок пропустить не страшно. Всё равно они всё знают отлично.
Ох и старались же мы потом, чтобы и нам пропустить урок было не страшно. И мне семь раз в год выпало пойти за кашей в помдетовскую кухню с двумя вёдрами на палках. Мы потом ходили по очереди - каждый раз четыре ученика. График у нас был. Каждый из нас держал конец палки, на палке ведро, а в вёдрах - в одном щи, а в другом каша. Обед из двух блюд - это Шмельков завёл.
Полную миску горячей каши съешь - и задачи как-то легче решаются.
А сын был у Шмелькова, Кузьма, - малолетний такой. Муська про него говорила: "Кузя - одна сплошная веснушка". Он, правда, очень был веснушчатый. Должно быть, в отца. Рос Кузя без матери. Жена Шмелькова не то у белых осталась, не то погибла - он про это ничего не говорил. По слухам я писать не хочу, чтобы неправда не получилась. Только Кузя этот, пока его в детский сад не взяли, очень плохой был. Не в том смысле плохой, что нехороший, а в том, что худой, болезненный. И сам Шмельков после приезда со дня на день спадал с лица. Это значит - худел. У него в комнате всей мебели было: тюфяк из соломы и тумбочка из фанеры. И при этом он ребятам с нашего двора говорил:
- Богато будут жить все, кто работает. Рабочий день будет всё меньше и меньше. А еды и всякой одежды там и обуви - всё больше и больше. Рабочий человек сможет на отдых к морю поехать во дворец, где царь отдыхал. А ребята получат дворцы, где буржуи жили. Их - эти дворцы - только отремонтировать. И будет там и кино, и столовая, игры всякие, музыка - балалайки, гармоники. Играй - не хочу!..
Мы, ребята, слушали Шмелькова, и нам верилось, что так будет, и не верилось.
Сколько раз, бывало, Шмельков меня, как встретит утром, спрашивает:
- Вчера как обедал?
Один раз, когда порции прибавили, он меня специально во дворе поджидал:
- Ну, как теперь обед - подходящий?
- Подходящий, товарищ комиссар.
- А сколько половников на брата?
- Три через край.
- Правильно. А больным домой снесли?
- Снесли. У нас только один больной и то так только - поскользнулся и ногу сломал.
- Лечат?
- Не знаю.
- Что ж ты тогда знаешь?
Я молчал.
- Стыдно? - спросил Шмельков.
- Стыдно.
- Он тебе кто - товарищ?
- Нет. Так просто. В одном классе учимся. Только он около окна сидит. А я в другой стороне, ближе к двери.
Ну и рассердился тогда Шмельков!
- Другая сторона, - сказал он, - там за морем, где власть другая и порядки другие - волчьи. Понял! И то те, кто там работают, тоже нам товарищи. А ты говоришь - другая сторона!..
Он тогда взял у меня адрес того мальчика и послал ему из Помдета на дом сухой паёк.
В то время, кроме Шмелькова, я не знал ни одного большевика-коммуниста. Он первый. И я его не могу забыть. Помню ночь, когда белые в последний раз брали наш город. После этого их вышибли, и Советская власть уже установилась навсегда. А тогда страшно было. Артиллерия белых била по городу и с моря и с суши. У Шмельковых снесло над головой крышу и обрушился потолок. В общем, они перебрались к нам. Это было часа в два ночи. Муська была тогда совсем маленькая, но всё равно не плакала.
А мама моя плакала. Только тихо - неслышно. Но я всё равно видел: щёки-то мокрые - не скроешь.
Кузю положили со мной в кровать. А сам Шмельков опять достал свой пистолет в деревянной кобуре, который мы после первого дня его приезда не видели, и ушёл.
Моя мама всё уговаривала Кузю поесть кукурузных лепёшек и чаю попить, а он только одно:
- Не.
Такой упрямый был детёныш. А маленький. Как младенчик. Хотя ему тогда уже четыре года стукнуло. Он мне сам говорил, что ему пятый пошёл.
Ну, Муська его в конце концов уговорила по-своему, по-ребячьему, и накормила.
Это, оказывается, ему отец наказал ни от кого никакой еды не брать, чтобы никто не мог к нему, как к сыну начальника продовольствия, подлизаться. Ох и принципиальный же был этот Шмельков! Так посмотришь на него - морячок, братишка, и всё.
Но я потом, как старше стал, понял: если бы больше было таких вот людей, как Шмельков, ни одному вору или взяточнику не стало бы житья…
Ночка та была - страшно вспомнить. Отца нет - он в портовом отряде самообороны. Света электрического нет - коптилка одна на столе; огонёк от неё маленький - меньше, чем от свечки, а тени громаднющие и копоти - весь потолок. Муська сидит на кровати - плечи костлявые, глаза большущие, руки тонюсенькие. Но не подумайте, что нескладная какая-нибудь. Очень она складная и красивая. Вот только упрямая, как сто ослов.
- Не буду спать, и всё.
А Кузя со мной рядом. Молчит. Хоть бы сказал что-нибудь. И то легче было бы.
Мама пол подметает и пыль вытирает. Это в три часа ночи. А что делать: от взрывов потолок осыпался и всё в комнате в пыли. Мы даже чихали от этого.
Потом приходит Шмельков - тоже весь серый, пыльный, одноцветный какой-то, как в кино. И всё в ту ночь мне казалось, что это не взаправду, а будто это я сижу на стуле и кино смотрю. Честное слово. Бывает же такое с человеком. То в кино вдруг забываешь, где ты, и думаешь, что всё по правде так происходит, как на экране, а тут взаправду всё, а ты думаешь - кино. Чудно!
Так вот: Шмельков заходит, а пистолет у него висит. Я сразу заметил.
Мама моя спрашивает:
- Мой где?
- Портовый отряд самообороны отошёл, - говорит Шмельков. - Дальше биться расчёту нет. У беляков английские танки и французские пулемёты. А о вашем муже не беспокойтесь. Самооборонщики рассредоточились. Скроются. А скоро мы обратно будем. Теперь навсегда. Беляки в море побегут, как крысы с корабля.
Мама слушает и плачет. А я говорю:
- Мамочка, так это же хорошо, что их всех в море потопят.
- Не вмешивайся, когда взрослые говорят. - Мама машет на меня рукой. - Вот Муся молчит, и ты молчи.
И в это время как трахнет! Стекло - дзинь! - и нет стекла. Только осколки. А в окне всё красное-красное. Кузя сидит рядом со мной, ноги с кровати свесил.
Шмельков нагнулся к нему, обнял:
- Ну, сыночек, не горюй.
А Кузя не плачет - ни-ни - и отвечает, как большой: