Небо над морем стало не серым и не черным, а каким-то неестественно бурым. Молнии разрезали небо то слева, то справа, то впереди, то сзади, то где-то над самым берегом. Море поглощало их, проглатывало вместе с бурым небом и ударами грома. Море теперь было сильнее грома.
- Ну что, действительно ничего мальчишка?
- Пап, но он же не мальчишка! Он даже старше меня - на целый год!
- Ну, не мальчишка, прости, мальчик.
- Ничего, - призналась Таня. - Только, знаешь, таскает всюду с собой этот транзистор. И крутит! Кому это нужно!
- Мода! Ничего не попишешь!
- А по-моему, это не мода, а глупость. Тошкин и тот не переносит этого его приемника… А когда твой Геворг твист на мотив "Бродяги" исполнял, Тошка даже завыл…
- Тошка у нас, Татьян, умница! - согласился отец. - Тошка вне конкуренции!
А к вечеру все стихло, и рыже-красная полоса неба повисла над горизонтом. Там село солнце, а чуть левее от него искусственно низко над морем повис нарождающийся месяц, такой же рыже-красный, с задранным кверху нижним краем, на котором, казалось, вот-вот появится черт из гоголевской "Ночи перед рождеством".
Тучи и облака изменили направление и полезли обратно - в горы. Сначала по пляжу - от воды вверх. Потом - по улице, по крышам домов и прибрежной зелени. Потом еще выше, цепляясь за верхушки деревьев, взбираясь по полянам и тропкам, скалам и ущельям, выше, выше и выше. Вершины гор задерживали тучи, но они упрямо вздымались вверх и ползли дальше, в глубь хребта, уходя от моря. А море освобождалось от тумана и туч. Море светлело, все больше светлело, несмотря на вечерний час.
По морю прошла бледная, увеличивающаяся к горизонту дорога, такая, что хоть плыви, хоть кати по ней! Вот бы и впрямь прокатиться! Где-то, совсем рядом с морем, не очень стройные женские и мужские голоса пели:
Куда ведешь, тропинка, милая,
Куда ведешь, куда зовешь?
Кого ждала, кого любила я,
Уж не воротишь, не вернешь.
Там за рекой, над тихой рощицей,
Где мы гуляли с ним вдвоем,
Плывет луна, любви помощница,
Напоминает мне о нем.
Жила девчонка я беспечная,
От счастья глупая была,
Моя подружка бессердечная
Мою любовь подстерегла…
Странно было слушать эту песню, когда рядом - пальмы, и необычная зелень, и горы, и море… Так же странно, как японскую:
У моря, у синего моря
Со мною, ты рядом со мною…
Для нее, для Тани, странно.
А море в эту пору завораживало. И особой красотой своей, и особо ласковым прибоем, и особой послегрозовой свежестью, когда запахи моря как бы смешались с запахами пресной дождевой воды, и смывшей пыль прибрежной зелени, и насытившихся влагой цветов, и горной хвои. Бурлили горные реки и речки, неся воду и запахи гор в море. Они неслись оттуда - с гор. Бежали по пляжам ручьи и ручейки, неся воду и запахи берега в море. И они неслись оттуда - с гор.
Оттуда - от мамы. И море принимало их распростертыми берегами все - большие и малые, чистые и мутные, шумные и тихие, - принимало со спокойной радостью. Ведь и реки, и ручьи, и дожди, как бы ни были они малы, поят море!
- Сегодня, Татьян, пойдем на станцию, - сказал отец. - Контейнер наш прибыл, с вещами…
Контейнер из Москвы отправляли друзья отца. Собрали, по его просьбе, только одежду, книги, мелочи - никакой мебели.
Весь вечер они разбирали вещи. Таня вешала на стены, клала на полки самое трудное.
Вот кора пробкового дерева. Чучело белки. Архангельская прялка. Шкура уссурийского тигра. Морской коралл…
Вот почти окаменевший, с ракушками кусок мачты фрегата "Паллада", пролежавшего на морском дне сто лет. Якутский кинжал. Молдавская курительная трубка. Засушенный мох…
Вот гуцульская дудка. Игрушка из бивня мамонта. И фотографии. И старые карты. И видавшая виды буссоль. И записные книжки, которые она и сейчас боялась открыть…
Вдруг Таня обернулась и увидела Тошку.
И отец увидел, раньше увидел, сказал:
- Смотри, Татьян…
Тошка достал из чемодана мамины тапочки. Те самые, которые он так любил грызть при маме. Те самые, за которые ему всегда попадало. Он отнес тапочки к Таниной раскладушке и лег рядом. Лег, положив морду на тапочки.
- Пап! - сказала Таня.
- Что, Татьян?
- А я теперь знаю, кем я буду! Обязательно буду!
- Кем, Татьян?
- Геодезистом!
К концу октября море совсем подошло к их дому. Теперь оно плескалось и бурлило, грохотало и работало галькой, блестело и чернело прямо под самым балконом. Погода все чаще хмурилась: дождило с грозами и ливнями, горы стояли в облачных шапках с утра до вечера и с вечера до утра.
По ночам море штормило. Оно билось о берег, билось с перерывами, словно собирая силы, чтобы посильнее ударить. И хитрило, замолкало на какую-то долю минуты, потом вздымало волну, и прокатывало ее по гальке прямо к бетонному основанию набережной, и ударяло по ней. Брызги летели на асфальт и прибрежную траву, на кусты олеандры и стены дома. Брызги летели на балкон и на стекла окон.
И когда казалось, что вот-вот море разыграется вовсю, сметет все, что стоит на его пути - и набережную эту, и дом, и деревья, и кустарники, - оно стихало, откатывалось назад, освобождая даже пляж с неестественно намытой стеной гальки, а потом вновь и вновь начинало бросаться на берег, и все повторялось опять.
И так до утра. Может быть, потому, что утром при свете и большое страшное море становится чуть другим - проще, ласковее, живее.
И все-таки море было теплее берега, и днем люди продолжали купаться, проветриваться на ставшем совсем узком пляже, даже в дожди и, уж конечно, в короткие перерывы между ними, когда над морем появлялось солнце.
Море выбросило на берег мертвого лебедя. Черного, с длинным красным клювом, распластанными широкими крыльями. Волна била по телу и крыльям, болтала лебедя по гальке: вперед - назад, назад - вперед. И чуть влево. И опять влево. Все время влево по берегу. Лебедь, безжизненный лебедь, был удивительно красив и сейчас, мертвый.
- Геворг, - спросила Таня, - а ты боишься смерти?
- Что? - удивился Геворг. - Что это ты, милая! А чего ее бояться! Все там будем! Так отец говорит. Он прав! Подумаешь, смерть!
- Пойдем купаться, Геворг, - предложила Таня.
- А-а, неохота что-то!
- Почему неохота? Пойдем! Ты что, моря не любишь?
- Подумаешь! Что в нем, в этом море! Ничего особенного! Неохота!
Таня натянула на волосы резиновую шапочку и пошла к морю:
- Как хочешь…
Потом вдруг вернулась:
- А знаешь, Геворг, по-моему, смерти не боится только тот, кто ничего не хочет сделать… Для людей! Вот! А я - пойду!
И она пошла в море.
Люди тянутся к морю, улучая каждую свободную минуту. Люди тянутся к морю, которое дольше всех сохраняет в себе тепло. Тянутся к морю, потому что оно, море, похоже на жизнь. А людям очень нужна она, жизнь!..
Тошка, поджав хвост и виновато глядя на Таню, бегал по пляжу. Он был верен ей, Тане. Но он боялся огорчить ее, а море ревело, вело себя неспокойно, и Тошка не знал, как ему поступить, когда волна захлестывает пляж, когда она наконец уходит и потом вновь бросается к его ногам - с пеной, с шумом, больше того - с диким грохотом.
Таня была спокойна, и Тошка видел это. Таня была, кажется, молчалива, и Тошка тоже понимал это. Не понимал Тошка одного: почему с Таней этот кто-то, кто без конца пытается заглушить шум моря громом музыки?
Тошка привык к музыке, ко всякой музыке. Он слышал ее там, в прежнем доме, в Москве. Иногда Тане приходило в голову завести на полную мощность радио или магнитофон, и Тошка спокойно выносил это.
По праздникам радио гремело на улицах, куда его водили гулять, - на Парковых и Первомайской. И Тошка это выносил. Но здесь - музыка под мышкой. И какая-то громкая, хрипящая, крикливая музыка…
Тошка бегал по пляжу, косясь на море, на Таниного соседа и на музыку, хрипящую по соседству с ним. Почему-то эта музыка и сам ее хозяин казались Тошке чем-то одним, неприятным, и Тошке страшно хотелось возмутиться, и облаять их, и, может быть, даже искусать - не как-нибудь, шутя, а всерьез, ибо на то у Тошки и есть настоящие крепкие зубы…
Но он посматривал, все время посматривал на Таню и не решался, просто не мог поступить без ее совета так, как ему хотелось бы.
Тошка понимал, что он - собака. А собака не может и не должна делать то, что не позволяет человек…
Море выбрасывает на берег все, что ему не нужно. Лишнюю гальку и лишний песок. Умершие водоросли и погибшие раковины. Части разбитых кораблей и остатки убитых дельфинов. Палки, ради забавы брошенные мальчишками в воду, и корни деревьев, подмытые волнами. Безжизненные тела морских звезд и объеденные скелеты рыб.
Море выбрасывает на берег осенние листья. Осень пришла и сюда, и ветер, когда дул в сторону моря, бросал в воду опавшую листву; а море прибивало ее к берегу и выкидывало на пляж, на гальку, где листья опять подсыхали и шелестели, шуршали при каждом дуновении ветра или под ногами редких купающихся и загорающих…
Море выбросило на берег бутылку с засургученным горлышком. Может, Магеллан? Лаперуз? Беринг? Миклухо-Маклай? Колумб? Нансен? Седов? Наконец, Конрад и Купер - ведь американские космонавты всегда приземляются в море.
Отбили горлышко, вынули записку: "Пил, пью и буду пить! Коля Оськин. Теплоход "Грузия". 23.06.53".
Где ты, чудак человек, Коля Оськин? Море посмеялось над тобой! Оно не любит таких шуток…
Море выбросило на берег бамбуковую трость. На ней выжженная горячими шашлычными шампурами надпись: "Люби меня, и я тебя полюблю. Буду верен до гроба! Мой адрес…"
Море не любит такой любви и такой верности. Оно выбросило бамбуковую трость на берег, предварительно стерев адрес. Дабы не ходили по нему наивные люди.
Море выбрасывает на берег все лишнее.
ЛЕСНОЙ РАССКАЗ
И все-таки удивительно это - лес! Ели, сосны, ольха, дубы, осины и, конечно, березы. Как эти, что стоят отдельной семейкой на опушке: всякие - молодые и старые, прямые и кургузые, красивые и вовсе вроде бы не симпатичные на взгляд. Но почему-то сюда тянет. Тянет, когда хорошо на душе. Тянет, когда плохо. И когда никак - тянет…
Александр Петрович заметил березу, давно знакомую по прошлым годам, и не поверил себе: было ли так? Верх ствола расщеплен, и правая часть макушки повергнута вниз, повисла, зацепившись кончиками веток за соседнее дерево. Не было. Внизу ни щепы, ни коры. Значит, прошлым летом - гроза. Значит, без него. Летом он не приезжал…
А в войну она сохранилась. Обидно, что так!
Он погоревал как мог, но соседние березы - здоровые, разные, - стоило ему отойти в сторону, рассеяли эти мысли, и он подумал совсем о другом: у каждой березы, оказывается, свое лицо. Ни одна не похожа на другую. И все вместе не похожи на то единое, что зовется лесом.
Ели, сосны, ольха, дубы, осины - лес. А березы и в лесу сами по себе. И тут, на опушке, где стоят одни они, это не лес, а - березы. Много берез, но каждая из них - одна-единственная, неповторимая.
Такие же разные, как эти деревья, лица он видел вчера в городе, когда выступал в школе. И, пожалуй, впервые за послевоенные годы он не стеснялся перед ними за свое лицо - обезображенное, как эта сломанная береза…
Он принес в школу несколько самых простых моделей, показал, как их можно сделать. Потом спросил:
- Понятно?
- Понятно! - закричали ребята.
- Что еще вам пояснить?
- О войне расскажите! - просили мальчишки.
- А вы в Великой Отечественной войне принимали участие? - осторожно спрашивали аккуратные девчонки.
- А в гражданской? - восклицал кто-то нетерпеливым, петушиным голосом с места.
Александру Петровичу тут улыбнуться бы, спросить наивного "петушка" строгим голосом, а знает ли он арифметику и в каком классе учится, но он вспомнил своего отца, которого давно нет на свете, и его ответы на свои, такие же наивные, детские вопросы.
Да, сам был такой… Это очень-очень давно - до войны…
- И вся-то наша жизнь есть борьба, - говорил тогда ему отец и чуть грустно добавлял всегда одно: - Так-то, будущий красноармеец!
А теперь в кино, конечно, не на детском сеансе, или в театре совсем иное:
- Опять о войне?
Это уже вздохи его ровесников и зрителей помоложе.
Александр Петрович их не понимает. И презирает уходящих из зала, если на экране или на сцене - не пошлость.
И вот еще разговор с учительницей:
- Это ужас какой-то! Они все о войне мечтают! Только и разговор!
- А может, все же не о войне? О другом?
- Не знаю, не знаю, как в других школах, а у нас…
Александр Петрович пожал плечами. Ему дороже были эти мальчишки и девчонки, чем их учительница. Просто спорить с ней не хотелось. Как-никак учительница…
…В нем трудно узнать полковника. Когда идет по улице или стоит у прилавка в магазине, невозможно узнать. И вчера в школе никто не вспомнил об этом - не знали.
Учительница сказала:
- Вот вы просили, чтобы Александр Петрович рассказал нам, как строить модели. Сегодня он у нас в гостях. Давайте поприветствуем его! Я надеюсь, что он будет нашим постоянным шефом…
Даже необычное лицо его, изуродованное осколками мины, не напоминает сейчас, с отдалением времени, о войне. Мало ли что могло быть с человеком! Может, родился таким? Может, под машину попал? Или, еще проще, в нетрезвом виде свалился…
Да и сам Александр Петрович не вспоминает о высоком своем бывшем звании. Никогда не мечтал о нем. До войны мечтал о судостроительном институте - корабли строить, а попал в школу младших командиров.
Потом - сорок первый. Четыре года войны. Ранение одно, ранение другое и вот третье, самое страшное, выбившее из седла. Человек за бортом и того хуже - недвижимый человек. Лежачий полковник!
Если б не старое увлечение планочками, реечками, не выбрался бы. А это впадение в детство спасло. Первые модели в доме инвалидов еще в постели - шлюпка, шхуна, корвет, потом за столом - подводная лодка, и вновь свобода - город, какой-никакой одинокий, но свой дом. И еще возможность двигаться, ходить и больше того - ездить, как сейчас, сюда, в лес, где когда-то все начиналось и о чем нельзя забыть.
Может, конечно, и странно в этом пригородном лесу сейчас. Сейчас - зимой, в конце февраля. Корки африканских апельсин в лыжнях и рядом с лыжнями. Конфетные бумажки - "Театральные", "Холодок", аэрофлотовская "Взлетная" - рядом с лыжнями. Они напоминают город. Ох уж эти нынешние лыжники! Правда, и город стал ближе, чем он был в сорок первом…
И все же это лес. Мох на стволах елей и - плесень. Впрочем, плесень не плесень, а так выглядит смола. Зеленоватая, желтая, белая, бурая, серая, а все вместе - как плесень.
Дубки, даже самые молодые, шуршат сухой листвой. С осени сохранили. А как подует ветерок, что там шуршат - кипят, как чайники или самовары. Кипят!
Слева чащоба. Снега невпроворот, и туда сейчас днем с огнем не пробраться. Провалишься.
А позапрошлым летом Александр Петрович ходил туда не раз, пробивался через поваленные деревья, между ветвями, по мхам и подгнившему хрустящему суховью.
Но то летом…
На снегу, уже по-весеннему пожухлом, еловые ветки, палочки, куски того же мха с еловых стволов, чешуйки и непонятные вертолетики с семенами: два крыла-лепестка и четыре сухие ягодки - семечки. На одних - четыре, на других - шесть, а крыльев всюду по два. Две такие упавшие на снег штуки - и настоящий вертолет!
Жаль, что не знает он, откуда они, с какого дерева: с липы ли лесной, с ясеня ли, еще с какого другого дерева? А может, и с той же самой осины? Все борются с осиной всеми способами - вырубают и травят ее химией с самолетов, а она ведь - не так уж плоха! - должна бороться за свою жизнь. И вот, может, рассылает по лесу с помощью ветра семена-вертолетики. Может, и так…
Слишком много деревьев в здешнем лесу, и все никак не узнать.
Рядом у ручья - осины. Неприметные, рыжие в ржавчине и, как ели, с плесенью, они покрыты снежными хлопьями. То белые куропатки на них мерещатся, то песцы, то пучки ваты. И на старой березе, спустившейся чудом к ручью и чуть не упавшей в него, такие же белые куропатки, песцы, пучки ваты…
…Кто-то догнал Александра Петровича, поздоровался.
- Здравствуй, - сказал Александр Петрович.
По привычке отвел в сторону свое лицо. Чтоб не пугать мальчишку.
Белка откуда-то с дерева свалилась на тропинку, вскочила на ствол ели и виновато смотрела на Александра Петровича немигающими глазками.
Он остановился, чтоб не спугнуть ее. И мальчишка остановился.
Белка словно поняла, махнула благодарно хвостом и взвилась куда-то вверх.
- А вы тут были? На войне? - спросил мальчишка.
- А почему ты так думаешь? - поинтересовался Александр Петрович и обрадовался, но тут же испугался: "Сейчас скажет - по лицу".
- Не знаю… Так вижу: идете, вспоминаючи что-то…
Они шли рядом, и мальчишка нет-нет да и нагибался - собирал шишки в свой школьный портфель.
- Из школы?
- Из школы.
- В пятом классе?
- Что вы, в шестом. Я и так год пропустил.
- Значит, четырнадцать?
- Пятнадцать. Шестнадцатый пошел.
- А шишки зачем?
- Да просто так…
И опять:
- Так были? В войну?
- Был.
- Я так и думал!
И у мальчишки заморгали глаза.
- А у меня дед тут воевал, в партизанах. Может, знаете командира Сто сорок четвертой дивизии генерала Пронина и командира Девятой стрелковой дивизии генерала Белобородова?
- Лично не знаю, но слышал. Они ведь в этих местах были…
- Так вот дед мой им сведения передавал. И через них - штабу Западного фронта. По этим сведениям наши разгромили немецкий аэродром под селом Ватулино, артиллерийский склад и штаб полка в Можайске. В общем, много чего сделали! А отец у меня летчиком всю войну…
Шубейка на мальчишке, как заметил Александр Петрович, недорогая, с дешевым воротником, а шапка хорошая, только потертая от времени и страшно большая: на лоб и уши налезает. Видно, не своя, отцовская. И портфель дерматиновый, куда он только что совал шишки, незастегнутый, распухший, не новый, мятый, потрескавшийся.
Птицы лесные вспорхнули с тропки. Александр Петрович узнал только двух снегирей, а мальчишка сразу:
- Смотрите, зеленушки, коноплянки, дрозды, снегири…
- А я думал, что все, кроме снегирей, воробьи, - пошутил Александр Петрович.
- Нет, воробьи ближе к жилью тянутся, их в лесу не встретишь, - сказал он. - А вы знаете мину-сюрприз? - вновь перескочил он с птиц на войну. - Ну, в коробочке "Казбека", в папиросной?
- Слышал, - сказал Александр Петрович. - Ходили наши разведчики с такими по тылам немцев.