- Гулливер среди лиллипутов! - в последний раз повторяет кто-то из нас прозвище нашей общей любимицы и ее маленького стада.
Происходит обмен карточками, передача адресов. Горячие клятвы звучат то здесь, то там.
Тоненькая маленькая девочка с фарфоровым личиком, из "седьмушек", широко раскрывая глаза, затопленные слезами, шепчет, обращаясь к Симе:
- Не забывайте, m-lle дуся, бедную Муську.
- И Анночку Зяблину тоже, - вторит ей другой голосок.
- И Мари. И Мари, ради Бога!
Васильковые глаза самой миловидной "шестушки", Сони Сахаровой, поднимаются на Эльскую.
- Как я любила вас, m-lle Симочка-дуся! Как лю-би-ла!
- И я! И я! До самой смерти любить вас буду!
- Смотрите, дуся ангел: она ваш вензель выцарапала на руке булавкой.
- Милая дурочка! Какое безумие! - возмущается Сима.
У каждой из нас есть свои поклонницы. Даже у Додошки. Даже у степенной и строгой Старжевской, у "монахини" Карской, и у "профессорши" Бутулиной, нашей второй ученицы.
Славные, наивные девочки, такие непосредственные, с разгоревшимися от слез лицами - не оплакивайте же нас, как мертвых, милые! Ведь мы идем прямо в жизнь!
Трепещущие, по широкой "парадной" лестнице поднимаемся мы в залу. Впереди нас - другие классы, весь институт. Там все уже в сборе, когда входим мы, виновницы торжества, в белых тонких батистовых передниках поверх новых зеленых камлотовых платьев, с бутоньерками на груди. Громкие аккорды марша, вырывающиеся из-под рук восьми лучших музыкантш-второклассниц, летят нам навстречу.
Посреди залы - пушистый ковер как раз против длинного стола, вокруг которого разместился весь "синедрион": почетные опекуны, начальство, учительский персонал, священник. За ними - приглашенные. Я с трудом отыскиваю среди них папу-Солнышко, брата Павлика, маму.
На красном сукне разложены награды, книги, аттестаты, Евангелия и молитвенники, которые предназначены для нас, выпускных.
Пожилой инспектор поднимается с места и оглашает имена счастливиц, получивших медали.
- Дебицкая, Бутусина, Старжевская.
Теперь на них смотрит вся зала.
- Которая? Которая? - слышится сдержанный шепот в толпе.
Первая ученица совсем особенная у нас: у Веры Дебицкой лукавое личико, бойкие глазки. Она точно играет в примерную воспитанницу, а в мыслях у нее вечные проекты проказ. Вот она у стола отвешивает низкий реверанс, принимает аттестат из рук инспектора (медали "первые" уже получили раньше из рук высокой покровительницы института во дворце), снова плавно приседает и спешит на место.
За ней Бутусина, Старжевская и другие "наградные". Потом только "аттестатные". Этих вызывают по алфавиту.
С замиранием сердца жду я своей очереди. Сотни глаз впиваются в каждую из нас, пока мы проходим длинное пространство, отделяющее почетное место выпускных от "наградного" стола и начальства.
Вдруг подле меня слышится отчаянный шепот Мары Масальской:
- Лидочка, Вороненок, взгляни, на милость! Стурло-то, Стурло как буркалы вытаращил! Прямо под ноги смотрит! Ну как тут пойдешь!
- Действительно, "история" вытаращилась на славу, - смеется Сима, беспечно глянув на нашего учителя истории. - Ну, да нам не трусить же теперь. Да и глупо бояться. Руки небось коротки. Не достать. Через час на воле мы, и тю-тю.
- Ай, страшно, месдамочки! Я не пойду! - тихо повизгивает Додошка. - Бог с ним, с аттестатом. Возьму после. Стурло глазища как пялит! Смерть!
- Госпожа Елецкая! - слышится у стола. Бедная Елочка идет через залу, сверкая своими фосфорическими глазами, грациозно склоняется своей гибкой фигуркой и возвращается на место.
- Госпожа Даурская! - слышится снова.
- Не пойду! - отчаянно шепчет Додошка. - Хоть убейте меня, не пойду!
- Что ты, Даурская? Как можно! Не срами нас! - возмущаемся мы.
- О, как он таращится!
Стекловидные глаза историка рассеянно устремлены вперед в глубокой задумчивости, точно в забытьи. Весь этот парад с выпуском, очевидно, утомил бедного труженика, с утра до вечера бегающего по урокам. Но нам, привыкшим трепетать перед строгим учителем, и сейчас его взгляд кажется каким-то зловещим.
- Госпожа Даурская! - повышая голос, повторяет инспектор, удивленно приподнимая брови.
- Не пойду! Хоть убейте, не пойду. Если пойду, растянусь посреди залы. Точно, месдамочки, растянусь, - слышится отчаянный шепот.
- Додошка! Иди же!
Среди начальства недоумение: куда девалась выпускная, не являющаяся получать аттестат? Несколько рук протягивается к Даурской.
- Иди же! Иди! Это невозможно! - подталкиваем мы ее.
Наконец из толпы выкатывается толстенькая, низенькая фигурка.
- Сейчас умру! - успевает она шепнуть еще раз и, красная, как пион, катится дальше.
Стурло смотрит. Додошка приближается. Вот она уже близко! Вот… Ах!
Противный угол ковра. Как он подвернулся некстати.
Додошка прыгает и растягивается плашмя у "наградного" стола, у самых ног Стурло.
Почетный опекун срывается с места. За ним учителя. Застенчивый Зинзерин и высокий Чудицкий спешат на помощь девочке.
В толпе смех.
Малиновая от смущения, Додошка плачет.
- О, негодный Стурло! Я говорила! Я говорила! - шепчет она, рыдая, по возвращении назад.
- Брось, Додик. Что значит одна лишняя шишка в сравнении с нашим выпуском! - философски резюмирует Сима.
- Осрамилась я, - стонет Додошка.
Мы поем.
Поем наш последний привет этим стенам, этим людям, друг другу - последнее наше прощанье в словах кантаты: "На вечную разлуку, подруги, прощайте. Пред нами раскрылась широкая дверь…"
В толпе начальства волнение. Madam начальница подносит батистовый платок к глазам. Вздрагивают ее полные плечи.
И среди публики многие плачут тоже. Рыдает, упав головой на плечо старшей дочери, худенькая старушка, мать Елецкой. Глаза мамы-Нэлли тоже полны слез.
Что-то щекочет мне горло. О, если бы еще денек не расставаться с этими поющими, милыми девушками! Один только денек!
Но вот мы смолкаем. Слезы подступили к горлу, дальше петь невозможно. Maman подходит к учителям и опекунам, обнимает каждую из нас, целует. Слезы наши смешались. Теперь maman уже не прежняя строгая начальница, теперь она нежная, добрая мать.
- Смотрите, у кого горе будет какое, мне пишите. Слышите, милые? А то прямо сюда, под крылышко вашей старой ворчуньи. Она, поверьте, всегда примет участие в вашем горе, - шепчет maman сквозь слезы.
Все растроганы. Все сдерживают рыдания. Учителя протягивают нам руки. Белые, выхоленные пальцы Чудицкого сжимают мою руку.
- Помните, госпожа Воронская: не надо закапывать в землю Богом данное дарование.
Это он о моей способности писать дурную прозу и скверные стихи.
- Со временем может развиться и разгореться искорка, - поучает он.
- А вы, моя милая художница, - говорит учитель рисования, высокий, белый как лунь старик Зине Бухариной, - вы-то уж не забрасывайте своего таланта.
- Госпожа Даурская, - угрюмо шутит хмурый Стурло, - помните, что Крещение Руси было в девятьсот восемьдесят восьмом году.
- А ну вас! - отмахивается та. - Из-за вас растянулась только. И чего смотрели!
Уши инспектриссы "скандализованы" таким ответом. Ей хочется осадить дерзкую, но - увы! - мы уже одной ногой на воле, и с этим приходится считаться. И "кочерга" нервнее, чем когда-либо, вертит цепочку, морщит лицо и скрипит:
- Ну вот и дождались! Вот и кончили курс! Помните только все, чему вас здесь учили. А главное - манеры.
- Прощайте, monsieur Зинзерин! - прерывает ее Креолка. - Я вас верно и преданно обожала пять лет.
Математик смущенно краснеет, кланяется и не знает, что отвечать.
Его выручает голос начальницы, покрывающий своим возгласом все голоса в зале:
- Ну, с Богом, дети! Идите переодеваться. Не заставляйте ждать ваших родных.
Ах да, родные! О них-то мы, недобрые, как раз и забыли в эти минуты.
* * *
Кто эта высокая девушка с осиной талией, с мягко курчавящейся головою?
Белый шелк облегает фигуру. Серебристая тиара-шляпа обвила голову, и черные крылья колеблются на ней.
Я или не я?
Серые глаза смотрят жадно и пытливо. Щеки разгорелись, и не то грустно, не то робко улыбаются губы.
Посреди дортуара, куда мы пришли для того, чтобы сбросить навсегда неуклюжие казенные платья и облечься в наш выпускной собственный наряд, стоит стройная девушка с черными змеями кос, ниспадающими вдоль спины.
- Черкешенка! Какая красавица!
Это вскрикивает, как шальная, младшая Пантарова, Малявка.
- Мария из Пушкинской "Полтавы"!
- Нет, лермонтовская Тамара!
- Ах, вздор! Просто красавица, каких нет и не было на земле, - слышатся восторженные отзывы.
Румянец загорается на прелестном личике Гордской. Она как будто смущается своей красоты. А в черных восточных глазах загораются искры.
- Лида, моя душка! - говорит Елена, отводя меня к окну. - Моя милая, взбалмошная Лида, тебе я могу сказать это, ты не засмеешься надо мною: тебя я бесконечно любила все эти годы, и всю мою ничтожную красоту отдала бы сейчас, лишь бы не расставаться с тобой.
Я потрясена. Эта милая, тихая девушка была бы мне лучшим другом, но я, с моими вечными шалостями и проказами, едва примечала ее привязанность ко мне.
Я молча раскрываю объятия, и мы обнимаемся с Еленой, как сестры.
- Трогательная идиллия, - смеется Сима, вынырнувшая в своем скромном белом платьице и в шляпе, уже успевшей съехать набекрень.
- Ну, прощай, Вороненок, - говорит она просто. - Давай твою благородную лапу. Славные деньки проводила я с тобой. А теперь, значит, баста. Разбрасывает нас, кого вправо, кого влево. Ничего не пропишешь, такова жизнь. А забыть я тебя никогда не забуду, - добавляет она и тотчас же, топая ногой, со злостью кричит мне в лицо:
- Ну, чего смотришь? Не видела, как умеет рюмить разбойник Сима? И не увидишь никогда!
А в глазах переливается предательская влага, и загораются ярче милые "разбойничьи" глаза.
- Лотос! Елочка! Ведь ты со мною проведешь лето? - обращаюсь я к Елецкой, которая, повернув к зеркалу лицо, усиленно старается сложить на черненькой головке какую-то необыкновенную экзотическую прическу.
- Ах, спасибо, не могу. Мама не хочет расставаться со мною. Старится она заметно, милая, боится меня отпустить от себя надолго. Я с нею в деревню поеду к дяде. А зимой приеду в Петербург. Увидимся как-нибудь.
- Как жаль, Елочка! Как жаль!
Мне действительно жаль, что Лотос не может воспользоваться приглашением моих родных провести у нас лето. Вся ее мистичность, все ее болезненно-восторженное настроение исчезло бы в обстановке здоровой довольной семьи, где есть маленькие дети, где все дышит нормальной правдой жизни здоровых, счастливых людей.
Додошку Даурскую мои родители тоже пригласили провести у нас лето. Но еще два дня тому назад к Додо приехала ее тетка, заявившая желание взять сироту к себе на лето в Петергоф.
Теперь я лишилась и общества Елочки. Стало невыносимо грустно.
- Лида, а где же Большой Джон?
И тоненькая чахоточная Рант, совсем хрупкая и воздушная в ее белом наряде, предстает перед моими глазами.
- Да, Лидочка, он обманул тебя. Я отлично видела: его не было в зале среди приглашенных гостей.
- Нет, нет! - возражаю я пылко. - Большой Джон никогда не обманывает.
Большой Джон - это мой друг, двадцатитрехлетний молодой ученый, англичанин, изъездивший полмира, сын владельца огромной фабрики, находящейся в том уездном городке, где живет моя семья. Большой Джон и я связаны неразрывными узами дружбы и любим друг друга, как родные брат и сестра. Джон Вильканг не раз выручал меня в детстве из самых неприятных положений.
За несколько дней до выпуска, на нашем институтском балу, Джон Вильканг, или Большой Джон, как я его прозвала, дал мне слово присутствовать на выпускном акте. И не приехал.
"Но он еще приедет", - решило за меня мое сердце, когда я убедилась, что Большого Джона здесь нет. Не было еще случая, чтобы он не сдержал данного слова.
А между тем время идет. Мы готовы. Зеленые казенные платья скрылись с наших глаз. Изящные белые девушки в шляпах и пелеринках явились на смену недавним институткам.
- Прощайте, m-lle Эллис. Не поминайте лихом! - кричим мы хором, обступая в последний раз маленькую толстенькую фигурку в шумящем шелковом платье. - Не поминайте лихом! Мы любили вас.
- Ах, дети! - Она обнимает нас всех по очереди.
- Месдамочки, пожалуйте к maman на квартиру еще раз проститься! - звенит чей-то голос.
- Но прежде обежим гурьбою весь институт, - предлагает тоненькая Рант. И, не дожидаясь возражений, она подхватывает шлейф своего платья и первая несется из дортуара.
Мы мчимся за нею. Развеваются шлейфы, ленты, кружева, оборки. Разлетаются пушистые локоны вдоль лба и щек. Мелькают белые туфельки, качаются страусовые перья и крылья на шляпах. Пробегаем верхний коридор, площадку, лестницу. Останавливаемся перед институтскою церковью.
В последний раз видим мы ее, эту красивую, небольшую молельню с иконостасом, с иконами, с двумя клиросами, с "начальницким" уголком. Здесь загорались молитвенным восторгом детские души. Здесь мы, веруя, молили или благодарили.
Не сговариваясь, белые девушки, как одна, опускаются на колени. Замирают сердца перед неведомым. С робким ожиданием обращаются взоры к алтарю. Благоговейно простояв на коленях несколько минут, мы поднимаемся, глядим друг на друга и бежим снова мимо часов, где "долина вздохов", вернее, часовая площадка, второй этаж, где классы, библиотека, зала.
- Прощайте, классы, прощай, библиотека, прощайте все!
Голоса звенят и рвутся.
- Месдамочки, выпускные взбесились! - кричат собравшиеся на лестнице институтки.
"Кочерга", испуганная не на шутку, спешит нам навстречу, преграждая путь. Но удержать нас трудно. Мы все сейчас - одно буйное стремление, один жгучий порыв осмотреть еще раз знакомую обстановку детства и отрочества, чтобы запечатлеть ее на всю жизнь.
Миновав лестницу, спешим в нижний этаж.
- Прощай, столовая, гардеробная, лазарет, музыкальная комната, полутемный мрачный коридор и маленькая приемная!
Начальница уже ждет нас в своей квартире. Последние объятия, напутствия, благословения.
Притихшие выходим мы в зеленую комнату, где в неприемные дни к нам в экстренных случаях пускали родных.
- Простимся теперь. Пора, месдамочки, - звучит чей-то взволнованный голос.
- Прощайте! Нет, нет! До свидания!
Затем происходит какой-то сумбур, что-то неописуемое. Мы бросаемся в объятья друг другу и рыдаем, задыхаясь от слез.
- Прощайте! Прощайте!
Плачут все, решительно все. Даже в "разбойничьих" глазах Симы - слезный туман. У меня сердце разрывается от тоски, когда я сжимаю ее в объятиях.
- Пиши, милая! Пиши! Черкешенка! Голубка! - Глаза Елены полны тоски.
- Все, все пишите!
Лотос-Елочка бледна, как известь.
- Наши души сольются, несмотря на разлуку, - говорит она.
- Месдамочки, когда я замуж выходить буду, всем пришлю приглашение, - сквозь рыдание улыбается Креолка.
- О, будь покойна, тебя никто не возьмет, - шутливо отмахивается Сима, - на голове колтун, глаза как плошки.
В дверь приемной протискиваются младшие, наши друзья, вторые, третьи. Потом снова с заплаканными личиками появляются "обожательницы", и каждая стремительно бросается к объекту своего поклонения. Снова поцелуи, вздохи, слезы, рыданья.
Когда я получасом позднее появляюсь перед папой-Солнышком, мамой и братишкой, лицо мое безобразно вздуто от слез, вспухшие веки красны, а губы отчаянно дрожат от волнения. Все отлично понимают меня. Кратко осведомившись: "Ты готова?", они ведут меня вниз, в вестибюль института. Как во сне мелькают передо мной еще раз милые, знакомые, дорогие лица. О, какие дорогие, милые! Рант, Елочка, Черкешенка, Додошка, Креолка, сестрички Пантаровы, Сима. Прощай! Прощай!
Швейцар Петр, похожий сегодня на какое-то удивительное существо из сказки благодаря парадной ливрее и аксельбантам, широко распахивает передо мною дверь.
- Дай вам Бог счастья, барышня Воронская! - говорит он значительно. - К нам пожалуйте в гости! Не забывайте!
Я слова не могу произнести от волнения, киваю головою и медленно переступаю заповедный порог.
- Счастливый путь! - слышу я в тот же миг добрый голос. - Счастливый путь, маленькая русалочка, в большом море жизни!
Я поднимаю заплаканные глаза.
- Большой Джон! Я знала, что вы приедете! Я знала!
Передо мною высокая - о, какая высокая! - на длинных ногах фигура, широкие плечи, корпус атлета и маленькая, совсем маленькая головка с безукоризненными чертами лица. В серых глазах и бесконечная ласковость, и шутливая насмешка. В тонких, сильных руках с длинными пальцами - великолепный букет лилий.
Я в восторге смотрю на Джона, забыв поздороваться, забыв поблагодарить.
- Зачем вы так балуете, мистер Джон, нашу Лиду? - говорит "Солнышко", пожимая руку моего друга.