Сказки и рассказы - Катаев Валентин Петрович 16 стр.


Это была первая мирная смерть. Может быть, поэтому она показалась такой ужасной. Вместе с Блоком уходила часть нашей молодости. В жизни образовалась пустота. Такие пустоты, лишенные звезд, бывают в мировом пространстве. Они называются угольными ямами.

Ночью в открытом окне зияла угольная яма неба. От слабости мы не могли спать. Мы лежали голые, сырые от пота на горбатых матрасах, прислушиваясь сквозь нежный шум в ушах к звукам и шорохам ночи. Хрустели пружины матрасов. Рассыхаясь, стрелял пустой гардероб. По коридору со звоном прошел кавалерист. И до рассвета голодные сверчки катали и грызли голубую звезду, валявшуюся на подоконнике.

Настало утро, знойное, как полдень. Соседняя церковь трясла всеми своими колоколами, звонками и бубенчиками, как расписная застоявшаяся тройка. Тошнило от этого бесцеремонного праздничного трезвона. Идти было некуда и не для чего. Мы лежали с закрытыми глазами. Уже не хотелось ни есть, ни курить. Ничего не хотелось. После полудня солнце ворвалось в номер. Воздух кипел. Лень было опустить штору. Во двор приходила шарманка. С тошнотворной отдышкой побежали ангельские звуки, извлеченные дрожащей рукой из буковых свистулек. Площадная певица закричала развратным голосом.

Такое положение не могло продолжаться вечно. Однако оно продолжалось. Говорят, что факиры обходятся без пищи по сорок дней. В конце концов, это даже становилось смешно. Любопытно, чем все это кончится? А кончилось совсем просто: по коридору пробежали деревянные сандалии, дверь с треском распахнулась, на пороге стоял Арнольд. Он тяжело дышал.

Ах, дорогой Арноша, друг нашей замечательной молодости, неутомимый одесский комсомолец, наш первый политический комиссар и организатор наших устных выступлений! Партия доверила тебе судьбу двух молодых беспартийных поэтов. Партия сказала тебе: береги их, они способные ребята, они нам пригодятся, научи их выступать на митингах и на устных газетах, сделай из них людей. Ты стал нашим руководителем и другом. Ты доверял нам. Мы не обманули тебя. А ты не обманул партию.

С утра до вечера ты возил нас по заводам, клубам, красноармейским частям, агитпунктам, школам и санаториям. Хриплыми, сорванными голосами читали мы свои стихи. А ты в это время стоял за кулисами, сложив на животе руки, усыпанные желтыми веснушками, и полузакрыв от удовольствия глаза. И если мы имели успех, ты радостно подходил к нам, одобрительно тер нам спины осторожной дружеской рукой и нетерпеливо подталкивал к выходу, чтобы мы не опоздали на следующее выступление. Ты хозяйственно усаживал нас в линейку или автомобиль, а сам всегда вскакивал уже на ходу и мчался стоя, в английской врангелевской фуражке на затылке, потный, рыжий, с потрескавшимися губами, в расстегнутой куртке, под которой виднелась вечная сатиновая рубашка ремесленника, подпоясанная тоненьким ремешком. Таким ты врезался в мою память навсегда. Где ты сейчас, дорогой Арноша? В каком политотделе?… Помнишь ли ты знойный день в Харькове, когда ты ворвался к нам в номер, крича еще с порога:

– Ребята, скорей! Машина внизу! Три выступления!

Мы тотчас вскочили. В те времена за выступления платили продуктами. Судьба посылала нам оливковую ветвь . Машина рванула. Площадь вывернулась перчаткой. Ветер поднял волосы.

Первое выступление было в красноармейской части. Мы читали в столовой. Только что кончился обед. На столах еще лежали корки и ложки. Наевшиеся мухи сухо жужжали под выгоревшими флажками. Ах, если бы мы приехали часом раньше! Красноармейцы хлопали нам и просили приезжать еще. Начальник клуба сердечно благодарил. Он обещал завтра же выписать нам полный полумесячный красноармейский паек. Мы помчались дальше.

Следующее выступление должно было состояться в богатом железнодорожном доме отдыха. Это было совершенно верное дело. Нигде так сытно не накормят, как у железнодорожников, да еще в доме отдыха, где всегда есть много еды. Однако судьба издевалась над нами. Бедняга Арнольд перепутал день выступления. Нас, оказывается, ждали вчера. В полуциркульной зале прекрасного дворянского загородного особняка, сидя в белом шелковом кресле, вышитом лилиями Бурбонов , седовласый старец, со всех сторон обложенный бутербродами с повидлом и творогом, читал лекцию по истории рынков древнего Леванта . Мы вышли на цыпочках.

Чад автомобильной смеси, которой в то время заправляли машины, был нестерпим. От него можно было упасть в обморок. Укачивало. Тошнило. Мир состоял из ярких до рези предметов, обведенных грубой лиловой краской.

В синем саду коммунальников играл оркестр. Толстые лилии аккуратно торчали из серых, чересчур черных клумб, обставленных изразцами. Теплая сырость вечерней поливки и гипсовые фигуры говорили о близости золотого века. Нарядная молодежь, терпеливо дожидавшаяся наступления темноты и начала кинематографа, охотно выслушала наши произведения. Мы имели успех. Арнольд ласково растирал за кулисами наши горячие спины, похлопывал по плечам и толкал к выходу.

Заходило солнце. Кирпичные стены, окружавшие сад, горели вверху, как свежевыскобленная морковь.

Завклубом, назойливо мелькавший в саду все время, пока мы читали, теперь провалился. Мы подождали его минут двадцать и поплелись к выходу, провожаемые любопытными взглядами девушек и до слез печальными тактами вальса.

На сегодня все было кончено.

– Товарищи, куда же вы? Одну минуточку…

Весьма возможно, что уже начиналась галлюцинация. За нами бежал заведующий клубом, размахивая ведомостью.

– Вам тут причитается… За выступление… Вы меня, ради бога, простите… По два фунта хлеба, по полтора фунта сахара и по восьмушке табаку… Так что вы на меня, ради бога, не обижайтесь, но вам придется пройти со мной в кладовую… Это совсем недалеко…

Мы охотно простили этому милому молодому чудаку в чистенькой толстовочке и аккуратных деревяшках на босу ногу все неполадки его организации. Бодрым шагом шли мы за ним по улицам, до головокружения представляя себе хлеб, который сейчас получим, – его вкус, цвет, запах, вес. Он уже лежал у нас в желудке.

Но вот и двор. Лестница вниз. Подвал. Прилавок. Весы. Полки.

– Товарищ Сердюк, будьте такие ласковые, отпустите товарищам артистам, что полагается по ведомости.

Облитая керосином лампочка освещала вышитую рубашку товарища Сердюка, его аккуратно зачесанные височки, небольшие стальные очки, серебряную бородку – все эти незначительные подробности маленького, медлительного аккуратиста-украинца, отбрасывавшего от себя на своды подземелья грандиозную тень заговорщика-революционера.

С медлительностью, приводившей нас в отчаяние, он всесторонне освидетельствовал ведомость, после чего с тяжелым вздохом положил на прилавок четвертку табаку и тщательно разрезал ее хлебным ножом на две совершенно равные части. Затем он так же тщательно отвесил две порции сыроватого сахарного песку и добросовестно завернул каждую порцию в лист бумаги, вырванный из какого-то дореволюционного судебного дела. Затем, хорошенько очистив ручки от сахарного песка, он взял с прилавка керосиновую лампочку и понес вдоль полок бьющееся сердечко пламени. Возвратившись назад, он сказал:

– За хлебом можете прийти завтра. Или же, если вам почему-либо неудобно приходить завтра, то могу вам выдать вместо причитающегося по ведомости хлеба соответствующее количество сахарного песку. Выбирайте, милости просим.

По нашим расчетам было около шести часов. Мы еще могли поспеть на базар до его закрытия. Можно было обменять сахар на хлеб. Мы схватили кульки и бросились вон. Ох! Как мы лупили! Мы пробежали три версты в каких-нибудь пятнадцать минут. Мы обливались потом, черным от пыли и горячим от солнца. Нам казалось, что мы выдыхаем пламя. Напрасно! Мы не имели представления о времени. Было уже около семи. Единственный милиционер одиноко брел по выжженной пустыне закрытого базара.

Мы посмотрели друг на друга и, поджав губы, бодро усмехнулись.

Не торопясь, мы пошли по городу, жадно набивая рот сахаром, приторным до обморока. В первый раз за все эти три дня мы вдруг ощутили приближение к самой настоящей нищете.

Затем внезапно в природе этого слишком затянувшегося дня произошло явление, равное падению метеорита.

На нас из-за угла крупными скачками несся брус поразительно хорошо выпеченного ржаного хлеба величиной с палку искусственного льда. Его с трудом держал под мышкой запарившийся паренек – шофер, с молодым, блаженно-испуганным лицом счастливчика и балагура. Вероятно, удачи преследовали его всю жизнь, как влюбленные девчата. Они задаривали его с ног до головы новым обмундированием: кожаной фуражкой, кожаным костюмом и жирными юфтовыми сапогами до колен. Как видно, он только что получил недельный паек хлеба и мчался на базар поскорее его продать.

Мы успели схватить его за локоть.

– Товарищ, базар уже закрыт. Абсолютно ни одного человека. Меняете хлеб?

Он остановился с разбегу как вкопанный и посмотрел на нас обалделыми глазами бесшабашной русской синевы.

– Можно! – сказал он, не переводя духа. – А на что менять-то?

– На сахар.

– На кой шут мне ваш сахар!

Он подкинул коленкой хлеб, подобрал его покрепче под мышку и уже собирался идти дальше, как вдруг ему пришла мысль: а и вправду, чем черт не шутит, не поменять ли хлеб на сахар? Потом, в свою очередь, сахар можно будет продать или обменять на что-нибудь другое, а это другое – еще на что-нибудь совсем другое, а там еще что-нибудь подвернется!.. Собственно, ему решительно не нужно было ни продавать этот хлеб, ни менять. Но, как видно, его терзал хлопотливый бес мелкой торговли, еще довольно живучий в то время.

– Сахару-то у вас много? – деловито спросил он.

Мы показали ему кульки.

– Нам бы фунтика два хлеба.

– Ну-у!.. – сказал он разочарованно и даже как бы несколько оскорбленно за то, что мы осмелились равнять "наш паршивый сахар до его прекрасного хлеба". – Ну-у, овчинка выделки не стоит! Буду я отрезать два фунта: только цельную вещь испортишь! Нет уж…

Он посмотрел укоризненно, тряхнул конопляными кудрями и побежал дальше, но вдруг остановился, обернулся, еще раз посмотрел на нас пристально, очень сознательно, как будто увидел нас впервые, и, стыдливо став боком, вытащил из недр своих блестящих кожаных штанов на байковой подкладке большой складной нож с цепочкой.

Он отрезал от хлеба большой кусок, фунта в три, молча отдал его нам и быстро пошел прочь.

– Товарищ! – закричали мы. – Вы забыли сахар!

Он с досадой махнул рукой и, не обернувшись, скрылся так же быстро, как и возник.

Мы посмотрели друг на друга и вдруг увидели себя как бы со стороны.

Лохматые, обросшие десятидневной бородой и усами, покрытые грубым загаром, черноусые, в мешочных штанах и серых бязевых рубахах с клеймом автобазы, почти босые, выглядевшие на двадцать лет старше, чем на самом деле, мы стояли посреди чужого города, как два бандуриста, как два пророка, покрытых черствой пылью веков.

Мы спустились к реке и сели под мостом, по которому гремели трамваи.

Почти высохшая река резко блестела в глаза широким разлужьем, отражавшим белое заходящее солнце. В воде лежала дохлая корова, подобная деревянной ложке.

Тут на травке мы и съели наш чудесный хлеб.

Мы ели его не торопясь, с непокрытой головой, как крестьяне, бережно собирая в горсть вкусные крошки, смоченные соленым потом, струившимся с наших лиц.

1935

Третий танк

Утром три танка пошли в атаку. Это была разведка боем.

Немцы построили на подступах к деревне длинный снежный вал. Они укрепились за ним. Задача танков заключалась в том, чтобы прорваться за этот вал, выявить огневые точки, минометные батареи, побывать в деревне, посмотреть, что там делается, и вернуться назад.

Когда кончилась артиллерийская подготовка, три танка, на ходу сбросив с себя наваленные на них елочки, выскочили с трех сторон рощицы и, ныряя, помчались вперед по снежному полю, блестевшему на солнце, как соляное озеро. Солнце еле светилось в тучах, и блеск снега был тускл.

С выставленными вперед пушками танки шли, подымая за собой крутую волну снежной пыли. Грубо вымазанные грязными белилами под цвет зимы, они сливались с окружающим пейзажем и скоро растворились в нем, пропали из глаз.

В ту же минуту высоко в воздухе раздался захлебывающийся свист, и в рощице, откуда только что выехали танки, с отвратительным кряканьем и треском стали рваться тяжелые немецкие мины. Исковерканные стволы осин, ветки, щепки, куски коры полетели во все стороны. В один миг снег в роще покрылся паутиной упавших сучьев. Но немцы опоздали. Роща была пуста. Немцы яростно воевали с деревьями.

А в это время танки уже подходили к снежному валу.

В стереотрубу было видно, как крайний левый танк с ходу врезался в снежную стену и остановился, не пробив ее. Облако снега взорвалось и опало. Танк попятился. В стене рельефно обнаружился глубокий отпечаток его лобовой части, рубчатые оттиски гусениц. Из-за вала затюкали противотанковые ружья. Послышались короткие сухие очереди автоматов. Танк попятился еще, остановился и на предельной скорости рванулся вперед и снова ударился изо всех сил в снежную стену. На этот раз часть стены поползла. Она ползла перед танком, как гора снега перед плугом снегоочистителя. Танк остановился и попятился. Он снова отдохнул, затем набрал скорость и теперь, окруженный снежным вихрем и синим дымом, ворвался в пролом и исчез в нем.

Звуки беспорядочной стрельбы из автоматов показали, что немцы растерялись. Еще через минуту мы увидели, как они бегут. Они бежали в белых балахонах, падая и оставаясь неподвижно лежать в снегу. В пролом снежного вала вбегали один за другим наши стрелки. Некоторые из них, наиболее горячие и нетерпеливые, не желая дожидаться своей очереди, карабкались на вал и спрыгивали с него, упираясь одной рукой в снежные кирпичи, а другую, с автоматом, подняв высоко вверх. В белых кофтах и широких белых штанах, в белых капюшонах, по-мавритански завязанных на лбу, с лицами, которые среди белого снега казались почти черными, они сыпались на головы немцев.

Так началась эта разведка боем, этот небольшой будничный эпизод, настолько обычный, что в армии о нем даже не все знали.

Жизнь на переднем крае в этот день шла своим чередом. Саперы ремонтировали снежные дороги, раздолбленные машинами и повозками. Связисты тянули провода. Наблюдатели сидели в своих окопчиках, не отрываясь от биноклей. На грузовиках везли красные замерзшие туши. Дымились кухни. У минометных батарей складывали ящики с минами, укрывая их ветками хвои. Возле цистерн заправлялись горючим и маслом автомашины. На командных пунктах, в блиндажах, совещались командиры. Телефонисты, лежа на еловых ветках возле маленьких железных печек, в которых потрескивал валежник, прижавшись ухом к трубке полевого телефона, проверяли линию:

– "Орел"? Проверяет "Тула". "Рязань"? Проверяет "Тула". "Витебск"? Проверяет "Тула". "Сталинград"? Проверяет "Тула"…

В этот день на передний край, к танкистам, приехала бригада артистов. Артисты приехали на небольшом грузовике. Они спрыгивали один за другим с грузовика и топали валенками по снегу, покрытому валежником. Их было шестеро: трое мужчин и три женщины. С грузовика сбросили их мешки с костюмами, затем осторожно поставили на пенек ящик с баяном.

Артисты не проявляли никакого любопытства к окружающему. Их даже не волновал тот факт, что они находятся на переднем крае и что время от времени в лесу раздается взрыв немецкой мины. Они привыкли к этому. Возможно, что это был их трехсотый или четырехсотый концерт на передовой линии.

Они деловито стали спускаться в глубокий блиндаж, чтобы там переодеться в свои театральные костюмы. В блиндаже горько пахло еловым дымом. Дым ел глаза. Слабо горела маленькая электрическая лампочка. Привыкнув к потемкам, они стали переодеваться. Девушки надели пестрые платья и платки для частушек. Конферансье натянул на себя щегольской светлый коверкотовый костюм с красным платочком в боковом кармане и лаковые туфли. Гармонист – великолепный музыкант, ученик консерватории – вынул из ящика свой баян и, разминая худые пальцы, прошелся по перламутровым пуговичкам.

Между тем на переднем крае не все было благополучно. Разведка боем кончилась. Два танка вернулись. Третий не вернулся. Его ждали. Ждали часа три. Его не было. Послали разведку. Разведка вернулась и доложила, что танк обнаружить не удалось. Он как в воду канул. Когда танк долго не возвращается и не дает о себе знать, дело плохо. Война есть война. Третий танк подождали еще час. Его не было. По переднему краю пронеслась печальная весть: третий танк не вернулся.

Скрывая от себя беспокойство и печаль, бойцы заполнили блиндаж, предназначенный для спектакля. Это был обширный блиндаж: в нем могло поместиться человек тридцать. Но в него набилось сорок восемь. В этом подземном театре, выложенном хвоей, состоялся концерт. Здесь было все: и "Турецкий марш" Моцарта, виртуозно исполненный на баяне, и увертюра к опере "Кармен" в том же исполнении, и прелестный рассказ Михаила Шолохова о бабах, проучивших своих своенравных мужей, и музыкальная народная украинская сцена, и частушки, и белорусские песни, и шутки конферансье, который, ко всеобщему удовольствию, объявил себя не конферансье, а дневальным. И многое другое. Я никогда не видал более благодарной и более горячей аудитории. От хохота земля сыпалась по стенам и шуршала в еловых ветках.

Концерт иногда прерывался приходом дежурного, вызывавшего кого-нибудь из зрителей по делам службы.

Во время концерта несколько раз по залу проносился шепот – вопрос и ответ:

– Третий танк не возвращался?

– Не возвращался.

– Значит, пропал.

– Видать, пропал. Плохо.

Концерт кончился. Артисты торопливо переоделись и поспешно стали садиться в грузовик. Им нужно было сегодня дать еще два концерта: один у стрелков, другой у артиллеристов.

Командир танковой бригады пошел на командный пункт и написал донесение о том, что третий танк не вернулся.

Тогда из своего маленького блиндажика высунулся телефонист и, жмурясь от дневного света, закричал:

– Вертается третий танк!

Назад Дальше