Сказки и рассказы - Катаев Валентин Петрович 7 стр.


IV

Одним словом, когда я на следующей сыгровке появился с барабаном, юнкера весело заулыбались и даже кто-то скомандовал:

– Смирно!

Я поставил барабан на козлы и сказал:

– Дорогу чистому искусству!

Мы играли марши, и я все думал о том, что если на обыкновенном турецком барабане в жиденьком юнкерском оркестре так трудно играть и все время сбиваешься с такта, то какое счастье быть композитором, как, например, Скрябин, и написать "Прометея", где сложнейшая партитура. И думал я еще об участи всех барабанщиков. И моя душа плакала над их безобразной жизнью. Что может быть глупее игры на барабане? Играют марш – колоти себе по гулкой коже: "Раз, два, левой, левой". Играют "Боже, царя храни", а ты следи за корявой капельмейстерской рукой и старайся не сбиться с такта. Противно!

Мои сердечные дела шли на повышение. В воскресенье в отпуск я записывался до двенадцати часов ночи и в шесть мчался к ней. Стояла чудная, пушистая зима. Ветер сыпал снег. В улицах горели лиловые вечерние фонари.

– Звозчик!

Лошадка трусит по улицам, которые в снегу кажутся незнакомыми. Милая, как я ее люблю! Маленькая, черненькая, родимое пятнышко над верхней губой. За что я так страшно счастлив?

Дам извозчику рубль, пусть он тоже будет счастлив. Или лучше не стоит? Нет, лучше дам.

Присутствие женщины вносит в жизнь мужчины гармонию и теплоту. Впрочем, это к делу не относится. Даже не гармонию, а разлад. С одной стороны, я получал каждый четверг у дежурного взводного надушенный сиреневый конверт, а с другой стороны – семерка по тактике и двое суток "на даче" за невнимание в строю. Теперь я играл на барабане с удовольствием. Мне было все равно, что мы играли. Лично для себя я играл лишний час отпуска.

Зима, как выражаются поэты, сдалась сырым туманам. Ветер повернул и из северного стал южным. Откуда-то налетели скворцы, облепили карнизы домов и так галдели, что болела голова. На сыгровку мы уже выходили без шинелей, и когда бежали по лужам через двор, то от ветра было трудно нести барабан. Ветер дул в лицо, продувал насквозь, было холодно и славно. Приближался выпуск и вместе с ним то угарно-пьяное настроение, которое бывает, когда мы кончаем гимназию или корпус – все равно.

V

И вдруг случилось нечто странное, непонятное и неожиданное. Сначала говорили намеками, по углам. Потом громче, за обедом, за завтраком. Сквозь толстые и глухие стены училища, не пропускавшие раньше к нам снаружи ни одного звука, ни одного луча, стали просачиваться обрывки каких-то слухов, настроений и новых слов. В стране творилось неизбежное и стихийное. Целый день мы ходили как потерянные; говорили, говорили и не могли наговориться досыта. Читали газеты, но еще ничего определенного не знали. Потом вечером, на лекции о пулемете, слушая с напряженным вниманием, как говорил штабс-капитан что-то про техническую возвратную пружину и приемник, мы ничего не понимали, потому что думали о другом. Вошел юнкер Дорошевский, взволнованный, даже не спросил разрешения войти. Он что-то сказал тем, которые сидели на задних скамейках. Шепот передался, как ветер по спелой ниве, и через минуту все знали, что царь отрекся от престола .

Перестали слушать, а только говорили. И казалось, что все здание училища заряжено, как лейденская банка , быстрыми и напряженными мыслями. Жизнь ворвалась к нам снаружи и забросала газетами, телеграммами и слухами. Вечером начальник училища собрал нас в среднем этаже и прочел два манифеста – об отречении Николая и Михаила . Мы были так взволнованы, что никто не спал. Офицеры не знали, как им быть. Ночью откуда-то передавали по телефону, чтобы мы были готовы к выходу с ружьями и боевыми патронами. Утром кто-то из четвертой роты прошел с красным бантом на груди. У нас в классном отделении шумели. Кто-то говорил, вспотевший и взволнованный:

– Товарищи, ну как это здорово! Кто бы мог подумать – в три дня.

Потом стало известно, что в двенадцать часов будет манифестация войск. Вероятно, из нашего начальства никто ничего не знал, потому что нам ничего об этом не говорили.

А мы волновались.

– Товарищи! – гортанным голосом с придыханиями кричал князь Гардапхадзе, честный и глупый грузин. – Патроны надо взять у каптенармуса . Стрелять, может, будем.

Но над ним только смеялись, и он сердился:

– Бараньи головы, не понимают – стрелять будем!

Было сумбурно и весело. Без четверти двенадцать приказали строиться.

Без десяти двенадцать ко мне подбежал Журавлев с корнетом в руках и, задыхаясь, сказал:

– Идите наверх. Берите барабан. Будете играть. Будем играть.

– Ну, извините, я не умею.

– Это свинство – в такое время не уметь. Должны уметь.

– Я хочу с ружьем.

– И свинство. Кроме вас, никто не умеет. Поймите, что барабан ведет весь оркестр.

В голосе у него звенело отчаяние.

"Ага", – самодовольно подумал я.

– Петров, вы будете идти впереди батальона.

– Но как же я буду нести? Что мы будем играть? Я оскандалюсь. Слушайте, но ведь это же экспромтом, – сказал я с отчаянием.

– Для вас это не в первый раз!

Я был убит. Надевал на меня барабан весь оркестр. Пригоняли ремень. Поощряли. Просили не унывать. Посмеивались. Я начал входить во вкус. В конце концов, барабан ничем не хуже ружья. Даже лучше. С ружьем, правда, вид мужественный и боевой. Но зато барабан ведет за собой весь оркестр, как говорит Журавлев, а оркестр ведет за собой весь батальон. И кроме того, не от оркестра ли зависит, чтобы шли в ногу и вдохновенно?

От оркестра!

VI

Все училище выстроилось на мостовой перед зданием. Оркестр на правом фланге. И я с барабаном через плечо. Вышел начальник училища. Его шинель была на красной подкладке и распахнута ветром. Он поздоровался с нами так:

– Здравствуйте, товарищи!

"Старая лисица", – подумали мы, но ответили ему все, как один человек. Четко прозвучали слова команды. Звякнули винтовки. И батальон, в строгой колонне, по отделениям, вытянулся по мокрой весенней улице. В перспективе солнечных домов пробежала толпа людей с красным флагом. Промчался тяжелый грузовой автомобиль. Сверкнули штыки. Послышалась музыка, крики, и стало понятно, что в улицах полно людей.

Было странно и необыкновенно. Прохожие были все серенькие простые люди. И смотрели на нас с любопытством и удовольствием. А когда мы влились в бесконечный поток красных флагов, лиц, автомобилей, солнца, тающего снега, мальчишек, Журавлев сделал страшное лицо и сказал:

– Сейчас начинаем. Марш четырнадцатый. Только сразу, все вместе, господа.

Он подсчитал ногу, и мы грянули. Тощий юнкер оказался страшным революционером. Он вдохновенно гремел своими тарелками, и все невпопад. Солнце било ослепительными снопами из сияющей меди труб. И в трубах смешно и отчетливо отражалось синее небо, казавшееся в меди зеленым, дома, красные флаги и лица музыкантов. Улицы были запружены взволнованным народом. Войска тянулись беспрерывным потоком, и почти на каждом перекрестке приходилось выжидать, пока очистится дорога. Было бестолково и славно. Чем ближе мы подвигались к главным улицам, тем больше опьянял шум и рябило в глазах. Какие-то студенты махали нам шапками и кричали сиплыми молодыми голосами, стараясь перекричать других:

– Да здравствуют товарищи юнкера!

Мы проходили по сырым смрадным улицам, где ютится еврейская беднота, и наш оркестр, как мухи – кусок сахара, облепляли грязные, нечесаные, каплоухие ребята. Старые, седые евреи с пейсами снимали шапки, и беременные еврейки складывали руки на огромных животах, улыбались, и по щекам их катились слезы. Впереди меня шел батальонный командир, и я все время видел перед собой его вогнутую могучую спину и залитые грязью сапоги. Какая-то молодая еврейка, румяная и полногрудая, подобрав до колен юбку, побежала, разбрызгивая лужи, за нами, догнала батальонного командира, уцепилась за рукав шинели и, завизжав: "Уй, херувим!" – попыталась его поцеловать. Батальонный командир, не меняя шага, покосился на нее испуганно через пенсне и сделал отстраняющий жест рукой. Юнкера засмеялись, и я видел, как у еврейки блеснули глаза пьяным солнечным восторгом. Мы играли без конца "Марсельезу" , и я уже не боялся, что собьюсь, и даже изредка говорил музыкантам:

– Не спешите. Реже.

Тощий юнкер сверкал своими тарелками и улыбался. Все были как на облаках.

В училище вернулись мы к обеду, уставшие от солнца, от воздуха и от толпы. После солнца и ярких красок в здании было прохладно, темно, пахло солдатским сукном и щами. Репетиция по администрации была отменена, и мы все время до ночи просидели у себя в классе и говорили. Говорили мы о близком выпуске, о свободе, о женщинах, о политике, и даже кто-то рассказывал анекдоты "для некурящих", и все смеялись. Мы были полны радости, и нервы у нас были взвинчены. А когда я ложился спать, Журавлев сказал:

– Вот видите, Петров, я же вам говорил, что барабан ведет за собой весь оркестр.

– А вы знаете, господа, что если не считать воскресений и завтрашнего дня, то до выпуска осталось две недели, – сказал кто-то мечтательно.

– Прекратите разговоры, – сердито сказал дневальный.

Я укрылся с головой и не мог сомкнуть глаз – до того много мыслей и впечатлений стучалось у меня в голове. Казалось, что голова от них распухла. Я решительно не мог заснуть.

– Журавлев, вы спите?

– Нет. Не могу.

– Слушайте, Журавлев, правда, я был великолепен сегодня с барабаном?

– Великолепны. Если бы по справедливости, то вам надо идти в воскресенье на два лишних часа в отпуск.

– Прекратите разговоры! – рявкнул дневальный.

"На что мне два лишних часа отпуска? – подумал я. – Зиночка?"

Но в эту минуту я меньше всего думал о ней.

Ночью мне снилась какая-то чепуха, похожая на бред, от которой болела голова.

Утром Журавлев, натягивая сапоги и зевая во весь рот, сказал:

– Вот видите, Петров, я же вам говорил, что барабан ведет за собой весь оркестр. А вы не верили.

Потом вспомнил и добавил:

– Впрочем, я вам, кажется, это вчера говорил.

– А нам, господа, до выпуска, если не считать воскресений и завтрашнего дня, – две недели, – сказал кто-то.

– Ну, быстро застилать койки! – закричал дневальный. – А то сегодня дежурный поручик Лаврищин. Первое революционное офицерство, до сигнала пять минут.

1917

В воскресенье

Писатель Воронов снял мягкую фетровую шляпу, вытер носовым платком вспотевший лоб и вошел в почтовую контору. В большой скучной комнате был беспорядок, – очевидно, только что кончили белить стены, и теперь грудастая толстая баба, подоткнув юбку и шлепая босыми ногами, мыла пол. Сыро и прохладно пахло известью, мылом и сургучом. В мокрых досках пола, как в зеркалах, отражались раскрытые окошки, за которыми зеленела молодая листва и синело небо.

– Здравствуйте, Игнатий Иванович, – сказал Воронов, подходя к деревянной решетке.

За решеткой сидел чиновник с желтым лицом и прокуренными усами. Увидев писателя, он улыбнулся и, протягивая в окошечко руку за бандеролью, сказал:

– А, Николай Николаевич! Милости просим. Давненько к нам не заглядывали. Вам тут недавно было заказное письмо. Из редакции журнала "Вестник Европы". Получили-с?

– Получил, получил, – ответил Воронов, кладя шляпу на прилавок и садясь на стул возле окошечка. – Получил, как же. Мерси.

Он помолчал.

– Взгляните, Игнатий Иванович, какова весна-то! А? Начало апреля, а уже все зелено, все цветет. И солнце цветет, и море цветет… Ну прямо волшебство какое-то! – сказал он, с удовольствием произнося слово "волшебство", не вполне обычное в почтовой конторе. – Изумительная весна! И жарко. Вот, пока дошел к вам в контору, весь лоб вспотел. Ух! Ну, как живете-можете?

– Да ничего, спасибо. Вот видите, немножко приводимся в порядок к Пасхе. А в общем, живем скучновато, тихо. Дачников еще нет, работы немного. А так ничего, слава богу. А вы как, Николай Николаевич? Романчик принесли, – покосился он на рукопись. – Опять небось в "Современный мир"?

– Увы, не роман. Так, пустяки: два рассказа в "Ниву".

– В "Ниву"-с? Пожалуйте-ка их сюда. Вам, конечно, заказной бандеролью?

– Заказной, заказной, – сказал писатель, подавая чиновнику пакет.

– Традиционно-с? – засмеялся чиновник.

– Традиционно-с, – подтвердил писатель.

Пока Игнатий Иванович взвешивал аккуратный пакет на весах, меняя на чашках ладные медные гирьки, приклеивал разноцветные марки с двуглавыми орлами и со стуком ставил печати, Воронов обмахивался платочком и, откинувшись на спинку стула, думал о том, что хорошо бы описать эту самую почтовую контору и бабу, которая, заголив белые икры, моет пол грифельно-серой тряпкой, и мокрый запах побелки, и приморскую весну, и чиновника Игнатия Ивановича, и яркие горячие подоконники, по которым ползали слабые мухи.

– С вас сорок две копеечки, – сказал почтовый чиновник, – маловато-с. А в прошлый раз за роман пришлось вам заплатить полтора рубля с копейками. Солидный был роман. Внушительный.

Воронов улыбнулся:

– Порядочный получился.

– Получите расписочку, – сказал чиновник, протягивая в окошечко полоску квитанции.

– Спасибо. Вот вам полтинник.

– Давайте его сюда, полтинничек этот самый, мы его сейчас разменяем. Прошу получить сдачи восемь копеечек. Потрудитесь проверить.

– Ладно уж, – улыбнулся Воронов, ссыпая мелочь в кошелек и надевая затем шляпу. – Пойду себе потихоньку. До свиданья.

– До свиданья, Николай Николаевич. Захаживайте.

– Да вот скоро, наверное, новый роман принесу. Рубля на два. В Москву будем его посылать.

– Пошлем и в Москву, самым аккуратным образом.

– Ну, я пошел. До свиданья.

– Подождите, Николай Николаевич, – сказал вдруг чиновник. – Знакомы мы с вами уже бог знает сколько лет, уже, должно быть, десятка полтора ваших романов и повестей прошли через мои руки, знаю, что вы, так сказать, известный писатель и все такое, а, представьте, до сих пор ничего вашего не читал. Нельзя ли у вас попросить почитать что-нибудь вашего сочинения?

– А в самом деле! – рассмеялся писатель. – Ведь, в сущности говоря, мы уже старые знакомые. – Он задумался. – А знаете что? Приходите-ка вы ко мне как-нибудь в воскресенье. Пообедаете. Я вам дам что-нибудь из своих книг. У меня по воскресеньям собираются.

Воронову понравилась эта мысль, и он ее немного развил:

– В самом деле, приходите-ка. Не стесняйтесь. Я буду очень рад. Так давно знакомы, а встречаемся лишь при исполнении служебных обязанностей. Все будут очень рады. Так мы вас ждем. Часика в два, в три.

– Спасибо, зайду. Мне очень приятно. Зайду.

– Заходите. Ну, еще раз до свиданья.

Воронов вышел из конторы и не торопясь пошел домой по шоссе, вдоль цветущих и благоухающих садов, из-за которых временами появлялась белоснежная железная конструкция нового маяка с нижними опорами, выкрашенными суриком . Он лето и зиму жил на собственной даче над морем. По дороге он сдвинул фетровую шляпу на затылок, заложил за плечи трость, забросил на нее раскинутые руки и таким образом, отчасти напоминая распятие, стал обдумывать следующую главу нового романа, которая должна была происходить в ателье модного художника, среди веселой богемы, и через десять минут забыл о почтовом чиновнике, который до самого воскресенья от восьми до двенадцати и от двух до шести аккуратно сидел у себя за деревянной решеткой, приклеивая марки, взвешивая на весах пакеты, писал квитанции, много курил, скучал и думал о Воронове. Ему очень хотелось посмотреть, как живет такой необыкновенный, даже несколько таинственный человек, как писатель, сочиняющий повести и романы, которые потом набираются в типографиях, печатаются и дорого продаются в книжных магазинах совсем чужим, посторонним людям.

В воскресенье Игнатий Иванович особенно старательно умылся, причесался, ярко расчистил сапоги и в два часа отправился к Воронову. Его встретила жена писателя, женщина, похожая на императрицу Екатерину Вторую, но в пенсне и с очень любезным лицом.

– Вы к Николаю Николаевичу? – спросила она, всматриваясь в Игнатия Ивановича. – Из почтового отделения, по делу?

Назад Дальше