Как он выглядит, город, я не знал и представлял его в своем воображении, как мог. Против волостного правления, где мы раньше жили, протянулась коновязь - длинное бревно на вбитых в землю кольях. Однажды я сел на нее, обхватил ногами бревно, а головой опрокинулся вниз. И мир в моих глазах стал другим: деревья, избы, колокольня с золоченым крестом - все показалось праздничным, все купалось в голубом небе. И я от радости закричал: "Ой-ой-ой!.. Как в городе!.."
Кочевать из деревни в деревню было для нашей семьи делом привычным, но переехать на постоянное жительство в город - не так просто. К тому же на переезд нужны были деньги.
- Придется продать корову, - сказал отец.
Мама всплеснула руками:
- Продать Ганнусю! Кормилицу нашу!..
Ганнусей мы все гордились: она слыла первой красавицей в стаде. Даже голос ее, каким она требовала открыть ей ворота, когда возвращалась с пастбища, был самым приятным из всех коровьих голосов.
Отец вздохнул и отправился искать покупателя. Вскоре он вернулся с коротконогим толстым мужиком, еще более богатым, чем старшина Чернопузенко. В руке мужика была веревка, которую он и принялся без разговоров накручивать на рога коровы.
- Прощай, Ганнуся! - сказала мама, поцеловала корову в белое пятнышко на лбу и вытерла свои повлажневшие глаза концом головного платка.
- Прощай, Ганнуся! - собезьянничала Маша. Дотянуться до пятнышка она не смогла и чмокнула корову в ее черный нос.
Мы с Витей заморгали глазами.
Мужик намотал конец веревки на руку и повел нашу корову со двора. Пошла она покорно, но в воротах повернула к нам голову и жалобно замычала.
- Иди, иди с богом! - сказал ей отец.
Наутро во двор въехали две арбы. Мы вытащили из флигеля деревянные табуретки, полуразвалившийся комод, корыто, рассохшиеся бочки. Все это уложили на арбы и увязали веревками. Потом и сами уселись сверху. В это время на своем балконе появился Ксенофонт.
- На, выкуси, - сказал отец и с высоты арбы показал ему кукиш.
Ксенофонт издали не сразу рассмотрел, что это ему показывает бывший квартирант, а когда рассмотрел, то и сам сложил свои персты в такую же фигуру.
Так, напутствуемые поповским кукишем, мы выехали со двора. На передней арбе - отец с Витей, на задней - мама, Маша, я и работник мужика, который увел нашу Ганнусю, заплатанный Фома. День был воскресный, хозяева сидели на глиняных завалинках у своих хат, одни лузгали семечки, другие дымили махоркой, и все молча провожали глазами наши арбы.
Вот и последняя хата, убогая хибарка с выпирающими из-под гнилой соломы стропилами, с запыленным окошком и повалившимся плетнем, - хата вдовы Митрофановны.
А дальше, на горке, размахивает крыльями ветряная мельница. Ух, что за крылья! Когда одно опускается до земли, другое поднимается к самому небу. Ударит такое крыло по нашей арбе - и в щепки… А отцу хоть бы что! Правит прямо на мельницу.
Но вот и мельница позади. Я оглядываюсь на деревню, и глаза мои застилаются слезами: то ли мне Ганнусю жалко, то ли вдову Митрофановну, когда-то угостившую меня вареной кукурузой, то ли всех нас, прогнанных из родной деревни. Но тут я вспоминаю, что едем мы не куда-нибудь, а в город, где все как в сказке, и душа моя замирает в сладостном ожидании необыкновенного.
Лошади идут шагом, скрипят арбы, дребезжит подвязанная к задку пустая цибарка. А кругом, до тех манящих мест, где небо сходится с землей, ровно и пустынно. Если б не светло-желтые копны скошенной пшеницы, похожие на огромные соломенные шляпы, то хоть шаром покати. По голубому небу плывут белые, как вата, тучки. Наплывет такая тучка на солнце - и кругом все потускнеет. Но это только на минутку. Вдали на землю ляжет светлая позолота, она быстро пронесется нам навстречу, и опять все кругом засияет. Изредка повстречается арба, так высоко нагруженная скошенным хлебом, что лошадь кажется игрушечной, прошелестит колосьями - и опять никого.
Сбоку дороги закопошился суслик, похожий на большую крысу. Он поднялся на задних лапках, а передние приложил к щекам, повертел во все стороны головой, точно кого-то выискивая в этой бесконечной степи, и свистнул.
- Ой, какой хорошенький! - завизжала Маша.
- Шоб вин здох! - сплюнул Фома. - Обжора! Ну и ел бы ти зерна, шо сыплются сами на землю. А вин подкусэ знызу, и колоски падают. Ось якый чертяка, цей ховражок!
Маша прикусила язык.
Засмотревшись на суслика, я не заметил, как отец слез с арбы и пошел с ней рядом. Когда я опять посмотрел на арбу, то увидел, что Витька сидит в ней один и держит в руках вожжи. На минутку он повернул ко мне голову, и я чуть не заплакал от обиды: с таким презрением глянул он на меня.
Фома еле заметно усмехнулся в свои длинные усы и протянул мне вожжи:
- А ну, хлопчик, подержи, а я цигарку сверну.
И, пока он курил, я изо всех сил сжимал в руках черные замусоленные ремни. Но Витька больше не обернулся. Он так и не видел, что я тоже правил лошадью. И сколько я потом его ни уверял, как ни божился, даже землю ел в доказательство, он только презрительно кривил губы:
- Приснилось тебе…
И почему это старшие братья всегда дерут нос перед младшими? Подумаешь, заслуга какая - родиться немножко раньше!
Когда мы изрядно отъехали от деревни, отец свернул с дороги, Фома - за ним, и обе арбы остановились среди побуревшей уже травы. Отец поставил на землю таган, подвесил котелок и вытащил из мешка зарезанную, но еще не ощипанную курицу, которую мама тут же и принялась скубти. Серенькая курица показалась мне знакомой.
Бурьяна вокруг нас было сколько угодно, и мы с Витей натаскали его к тагану целую гору. Бурьян под котелком затрещал, запахло дымом, и, хотя мы расположились среди голой степи, стало так уютно, как не бывало даже в поповском флигеле.
Скоро в котелке забулькало. К дыму примешался аппетитно пахнувший пар.
Котелок поставили на землю, мама дала каждому по деревянной расписной ложке. Усевшись кружком, мы принялись хлебать суп с пшеном и укропом. От супа тоже пахло дымом, но от этого он казался еще вкуснее. Когда суп был уже съеден, отец постучал по котелку, и каждый запустил свою ложку за курятиной. Кому досталась ножка, кому крылышко, а мне дужка.
- Добрая курица была у попа, - сказал Фома, вытер ладонью усы и хитровато глянул на отца.
- Добрая, - согласился отец и подмигнул Фоме.
Степной воздух, сытный обед и равномерное покачивание в арбе так меня разморили, что я склонился к маме на колени и заснул. А проснулся оттого, что чей-то хриплый женский голос кричал:
- Проезжайте! Проезжайте скорей, будь вы прокляты!.. Не слышите, поезд идет!..
- Но!.. Но!.. Но-о!.. - кричал отец страшным голосом.
Я открыл глаза. Было уже темно, и в этой темноте громоздились какие-то строения, черные и огромные. Прямо перед нами стояла пестрая будка, а около будки размахивала красным фонарем растрепанная старая ведьма. Рядом с этой большой ведьмой стояла ведьма маленькая, с огненно-рыжей головой, и тоже кричала пронзительно тонким голосом:
- Проезжайте, цыгане черномазые! Под колеса захотели?
Отец изо всех сил стегал лошадь, но арба зацепилась за что-то колесом и дальше не двигалась, только судорожно подпрыгивала на месте.
- А, дураки малохольные!.. - выругалась старая ведьма. - Стойте ж теперь, пока не пройдет.
Маленькая ведьма подняла руку и потянула за веревку. Сверху опустился полосатый столб и загородил нам дорогу. Откуда-то из темноты доносился частый глухой стук, от которого под арбой тряслась земля. Потом показался огромный огненно-желтый глаз, будто само солнце скатилось с неба и поплыло над землей, что-то заорало мне в самые уши, и мимо нас со страшным стуком замелькали дома на колесах. Дома бежали и бежали, а отец и Фома, стоя на земле, держали лошадей под уздцы и закрывали им рукавами глаза. И вдруг дома сразу пропали. Стук несся уже с другой стороны и делался все тише и глуше.
Я сидел, вцепившись в мамину ватную кофту. Полосатый столб медленно поднялся. Отец и Фома повели лошадей, и арбы, стуча железными шинами, подпрыгивая и качаясь, поехали мимо ведьм.
Младшая уставилась на меня и вдруг прыснула:
- Бабка, бабка, смотри, он язык от страха заглотал! Маменькин сынок!.. Воробей желторотый!.. Мокрый цыпленок!..
И, пока наши арбы не завернули куда-то за угол, рыжая не переставала выкрикивать мне вслед самые обидные прозвища.
- Мама, а нас ведьма не догонит? - спросил я.
- Какая ведьма? - не поняла мама.
- А рыжая.
- Девчонка? И вправду ведьма. Нет, чего ж ей гнаться за нами!
- А зачем она меня дразнила?
- Ну, ты маленький, хиленький - вот она тебя и дразнила.
- А Витьку почему она не дразнила?
- Витька здоровый мальчик, он и сдачи мог дать.
Мне стало обидно, и я сказал:
- Вот подрасту и тоже ей сдачи дам.
- Ладно, - сказала мама, - подрастай. А в городе мы пойдем с тобой на базар, и я куплю тебе пряничек.
Колеса мягко катились посередине улицы. С той и другой стороны в тусклом свете редких керосиновых фонарей плыли нам навстречу трехоконные дома с закрытыми ставнями. Около домов шелестели акации. И, совсем как в деревне, на скамейках под окнами сидели парни и девки и громко пели. Только в деревне пели тягуче и жалобно про долю, которую никак не дозовешься, а тут весело и дробно про какие-то чики-рики!
Ой, гоп, чики-рики,
Шарманщики-рики,
Ростовские
Хулиганчики-рики!
- На ций недели оци чики-рики, хай им бис, вытяглы у мэнэ на базари кисет з табаком. И гроши б вытяглы, та грошей у мэнэ зроду не було, - сказал Фома.
Мама стала шарить у себя под ватником.
Колеса вдруг громко застучали: это мы въехали на улицу, мощенную камнем. В арбе все заходило ходуном, все вещи под нами расползались, и цибарка так дребезжала, что прохожие оглядывались и ругались.
Вскоре показался большой дом со светлыми окнами в два ряда. Из дома неслась музыка, будто там играли на шарманке. Обе наши арбы въехали во двор. Там уже стояло много подвод и распряженных лошадей. Лошади с хутора ели сено.
- Вот тут мы и переночуем, - сказал отец. - Фома, распрягай! А утром поедем на квартиру. Утро вечера мудренее.
В темноте мама и Маша принялись вытаскивать подушки и одеяла и готовить на арбах постели. Мы улеглись, укрылись, но уснуть сразу не смогли: слышно было звяканье посуды, гомон и чье-то тягучее пьяное пение:
Маруся, ах, Маруся,
Открой свои глаза,
А если не откроешь,
Умру с тобой и я…
У самых наших голов лошади жевали и жевали.
Я смотрел в небо и думал, что вот мы проехали много верст, а звезды над нами точно такие же, как и в деревне: значит, они тоже переехали с нами в город. Потом звезды начали меркнуть, а гомон стал уходить куда-то дальше. Теплая лошадиная голова приблизилась к самому моему лицу. "Чики-рики", - шепнула мне голова и поцеловала в глаза. И до утра я больше ничего не видел и не слышал.
А утром проснулся уже городским жителем.
3. Первые дни
"Верное дело" было в том, что отца назначили заведующим чайной. Ее еще только штукатурили и красили, но на постоялом дворе, где мы ночевали, отец уже важно сказал:
- Я являюсь заведующим чайной-читальней общества трезвости и, как таковой, прошу отпустить подведомственным мне лошадям два гарнца овса.
На время, пока чайную ремонтировали, отец снял для нас квартиру где-то около Старого базара. Туда мы и поехали с постоялого двора.
Мы ехали, грохоча колесами по каменной мостовой и дребезжа цибаркой, а навстречу с двух сторон тянулись такие огромные дома, что в сравнении с ними даже дом панов Шаблинских мне теперь казался чем-то вроде поповского флигеля. То и дело нашу арбу обгоняли черные блестящие экипажи, в которых сидели барыни в шляпах с цветами и господа в шляпах-котелках. Мужчина в красной рубахе толкал впереди себя бочонок на двух колесах и на всю улицу кричал: "Во-о-от са-а-ахарное моро-оженое!" А толстая тетка с розовым лицом, похожая на нашу деревенскую просвирню, тащила большую плетеную корзину и тоненько пела: "Бу-ублики, бу-ублики!"
Наши арбы поравнялись с домом, в котором вместо двери были широкие ворота. Над домом к небу поднималась башня. На ее верхушке ходил по кругу человек в золотой шапке. Я вспомнил, что говорила Маша о золотых брошках, и, хоть не очень ей поверил, на всякий случай стал смотреть на дорогу. Конечно, ни золотой брошки, ни серебряных часов так до самой квартиры и не увидел.
А в квартиру нашу вход был со двора, по ступенькам вниз, и из окошка видны были только человеческие ноги да собаки, которые пробегали мимо. Когда мы перетащили с арб в комнату наше имущество, то оказалось, что для нас самих места почти не осталось. Но отец сказал:
- Наплевать на кровать, спать на полу будем. Зато через две недели переедем в хоромы. - И отправился в чайную наблюдать за ремонтом.
Все две недели мы спали на разостланном войлоке. Там же, за низеньким круглым столиком, мы и обедали, поджимая под себя ноги. Однажды в комнату зашла квартирная хозяйка купчиха Погорельская. Когда она увидела нас с поджатыми ногами, то удивилась и сказала:
- Чи вы люди, чи турки?
На это отец важно ответил ей:
- Я уже неоднократно ставил вас в известность, что являюсь заведующим чайной-читальней общества трезвости. Что касается турок, то они тоже люди, но только в фесках.
Хотя я и не знал, что такое общество трезвости и что такое фески, но было ясно: отец дал купчихе отпор.
Впрочем, уже на следующий день я феску увидел собственными глазами. Мама пошла покупать хлеб и взяла меня с собой. Мы вошли в лавку. За прилавком стоял смуглый мужчина с черными глазами. На голове у него была круглая красная шапочка с кисточкой. Я подумал, что мужчина нарочно надел такую шапочку, чтоб побаловаться, и засмеялся. Но мама сказала, что это феска, которую носят все турки, а смеяться над чужими нарядами - грех.
Затем она спросила, свежий ли хлеб. Турок взял с полки круглую белую булку, положил на прилавок и придавил сверху ладонью. Булка вся опустилась. Он принял ладонь, и она опять поднялась.
- Хороший хлеб, - похвалила мама, беря булку. - О, да он еще теплый!
- Мама, чем это здесь так вкусно пахнет? - шепотом спросил я.
Но турок услышал, взял с блюда что-то розовое и протянул мне на ладони.
- Ах, нет-нет! - сказала мама. - У меня денег только на хлеб. Нам сейчас не до пирожных.
- Ничего, ничего, - кивнул турок головой, и на его феске закачалась кисточка. - Русски хороши, турка хороши, вся люди хороши.
Потом я узнал, что в городе таких пекарен много. И почти во всех пекарнях сидели турки.
За две недели, которые мы прожили в подвале купчихи Погорельской, я увидел в городе так много чудесного, что у меня голова пошла кругом. Особенно ошеломила меня Петропавловская улица. В деревне у нас было всего две лавки. В каждой из них продавались самые разнообразные товары: и лошадиный хомут, и мятные пряники. А здесь на всей улице - сплошь магазины, и каждый магазин продавал свое: в одном окне выставлены блестящие лакированные туфли, в другом - золотые кольца и браслеты, в третьем - окорока, в четвертом - шляпы и шапки. Даже было такое окно, где на задних лапах стоял медведь и скалил зубы. Но я, конечно, не боялся, потому что медведь был неживой. Я даже показал ему язык.
И еще мне понравился базар. Чего только тут не было!
Однажды мама, Витя и я пошли покупать картошку. Ходим по базару от воза к возу, мама приценивается, торгуется. Вдруг сзади кто-то закричал:
- Поди!.. Поди!.. Поди!..
Обернулись: на народ едет лакированный экипаж. Лошадь белая, в яблоках, на козлах - бородатый мужик в красной рубахе и черном бархатном жилете. А в самом экипаже сидит толстая барыня и смотрит на возы. Против барыни на скамеечке примостилась тетенька в платочке, с корзиной на коленях.
- Поди!.. Поди!.. Поди!.. - опять кричит кучер.
Народ раздается на две стороны, а барыня прямо с экипажа спрашивает:
- Милая, почем твои утки? Мужичок, сколько просишь за гуся? - И торгуется, как цыганка.
Наконец сторговалась. Тетенька в платочке взяла с воза гуся и опять села в экипаж на скамеечку. Тут гусь как рванется, как хватит барыню крылом по шляпе - и полетел над головами народа. Народ кричит:
- Держи!.. Лови!.. Хватай!..
А гусь все хлопает крыльями, все летит да покрикивает: "Га!.. Га!.. Га!.."