– Это от повышенного чувства ответственности, – сказал он. – Со мной даже вот какой случай был. Ночью привезли какого-то парня, ножом исполосованного, мертвого, еще теплого. Я осмотрел его и отправил в морг. Пошел к себе в дежурку. Стал читать. И вдруг – мысль, что парень тот не мертв, а в глубоком обмороке. Не было пульса? Потерял много крови, вот и не прощупывается. Дыхание не прослушивается?.. В общем, когда тебе взбредет в голову такое, всегда найдешь достаточно доводов, чтобы подкрепить сомнения. И вот чудится мне, что этот парень там, в морге, пришел в себя, сполз со стола и тычется из угла в угол в поисках двери. Не выдержал я пошел проверить. Лежит мой покойник, окоченел уже. По мере накопления опыта тревога будет становиться все обоснованней и потому все реже, но полностью от нее никогда не избавиться.
Он, как всегда, был прав. Действительно, немотивированные страхи стали реже. Но с тех пор как заболела ее мать…
– Милосердие, – с неприкрытой горечью произнесла Галина. – Что такое милосердие?
– Милосердие… – Сергей задумался, потом легко поднялся и сказал, направляясь к двери: – Одну минуту, я возьму словарь. – Он тут же вернулся, быстро нашел нужное слово. – "Милосердие – это готовность из сострадания оказать помощь тому, кто в ней нуждается".
– А как, если не нуждается? – спросила она.
– Не понимаю.
– Ну, возьмем, к примеру, того же мифического Христа, распятого, изнемогающего от боли, обреченного… Если бы к нему приставить современного врача… Даже после смерти можно снять с креста и оживить. Только это называлось бы не воскрешением, а реанимацией… И так как он обречен, его снова пригвоздили бы, и все началось бы сначала. При теперешней технике и медикаментах эту пытку на Голгофе можно было бы долго тянуть.
– К чему ты это? – насторожился Сергей.
– Чтобы спросить: если так вот поступать – что это будет? Милосердие или жестокость?
– Ты о ком?
– О Богуше!
– А-а… – с облегчением протянул Сергей. – Ну, как он там?
– Ему легче. А я думаю, не лучше ли вместо антибиотиков и других лекарств впрыснуть ему три ампулы одновременно.
"Нет, она думает сейчас не о Богуше, – опять встревожился Сергей. – Богуша она приплела сюда, чтобы меня успокоить".
– Мы ведь говорили о страданиях, – сказал он. – А Богуш-то не страдает. Ты же сама говорила, что он не страдает. Что он живой труп.
– Другие страдают. Он действительно живой труп. А вот его мать… Я по себе чувствую, если бы я его не знала… Помнишь, ты как-то говорил: если хочешь, чтобы читатель страдал вместе с героем, чтобы заплакал, когда тот гибнет, заставь его полюбить этого человека, сродниться с ним. А я с Богушем училась вместе. Одно время он ухаживал за мной. Помню, как-то он поднес мне огромный букет сирени. У них во дворе росла чудесная персидская сирень. Вот он и наломал целую охапку. А я – такая дура! – поблагодарила его с насмешливой церемонностью, потом стала раздавать подругам, каждой по веточке, пока все не раздала. Себе ни одной не оставила.
– Оказывается, ты можешь быть не только ласковой и нежной, но и жестокой, – сказал Сергей, радуясь, что разговор ушел в сторону.
– Он был славный парень, постоянно погруженный в какие-то свои заботы, увлекался физикой, до глубокой ночи засиживался в лаборатории, монтировал радиоприемники и еще какие-то аппараты. Он еще в седьмом классе знал, что будет инженером и что пойдет в институт связи. Мне кажется, что только один он и знал, что станет делать, когда вырастет. И надо же, чтобы такое именно с ним.
– И все-таки он живет, – сказал, закуривая, Сергей.
– Да нет же. У него умер мозг. У него погибло то, что делает человека человеком. Погибло то, что рождает мысль, радости, печали. Даже червь, понимаешь, червь и тот воспринимает свет и тень, тепло и холод, сопротивляется, когда ему делают больно, а Миша… Он – как растение. Остап Филиппович говорит, что надо бы руки и ноги переломать нашим реаниматорам за то, что они сотворили. А они гордятся. Конечно, по-своему они правы. Ведь у него шесть раз останавливалось сердце, и они снова "запускали" его. Седьмой месяц днем и ночью дежурят около него, ни на минуту не оставляют.
– То, что они делают, в какой-то мере подвижничество, – заметил Сергей.
– Скажи, если бы нечто подобное кто-нибудь сотворил во время инквизиции, сожгли бы его на костре?
– Безусловно, – сказал Сергей. – Как еретика.
– Вот видишь, только за то, что вернули с того света, сожгли бы. Хотя таким, как Миша Богуш, сейчас все равно – жить или умереть. Только родные и близкие страдают. И конечно же Остап Филиппович прав: таким, как Богуш, надо дать возможность окончательно умереть хотя бы для того, чтобы избавить от страданий мать, близких, друзей.
– Это было бы преступлением.
– Да, конечно, – согласилась Галина. – По закону он живой. И никто не имеет права отнимать у него этой жизни. За такое судили бы, как за убийство.
– И правильно.
– Нет, – горячо возразила Галина, и на бледных щеках ее вспыхнул румянец, а усталые глаза вдруг загорелись лихорадочным огнем. – Нет, человека делает человеком не работа сердца и желудка, а мозг, разум. А у Миши его уже нет и никогда не будет.
Сергей подошел к подзеркальнику, погасил в пепельнице сигарету, потом подсел к Галине. Обнял. Произнес ласково:
– Не нужно об этом.
– О чем? – спросила она не то удивленно, не то с испугом.
– О том, о чем ты думаешь сейчас. Мне кажется, понятие милосердия значительно шире, чем это толкуется в словаре. Оно включает в себя не только сострадание к другому, но и терпимость и умение владеть собой. Не только любовь, но и веру и надежду.
– Веру? Во что? – не поворачивая головы, спросила Галина. – Надежду? На что?
– На чудо. Да, надежду на чудо и веру в то, что оно может произойти.
– Чудес не бывает.
– Бывают, Галочка.
– Нет, – покачала она головой. – Чудес не бывает. А вот жестокость под маской милосердия – это бывает. – Она резко повернулась к нему, и он опять увидел ее глаза, полные лихорадочного огня. – Помнишь твой случай на болоте? Помнишь? То, что Вартан сделал тогда, было милосердием. Милосердием с большой буквы.
– Милосердие всегда приносит человеку гордость и удовлетворение. А Вартан… Он этим выстрелом там, на болоте, и себя обрек на гибель.
– И все же то, что он сделал тогда, – милосердие. Нет ничего ужаснее обреченности. Чем скорее покончить с нею, тем лучше. И Вартан поступил правильно. Я, конечно, не смогла бы. И потом презирала бы себя всю жизнь… А он смог.
– Тогда была война, Галочка.
– Обреченность – всегда обреченность. И страдания – тоже всегда страдания. И если хочешь, то, что Вартан сделал тогда, на трясине, – подвиг.
– Глупости, – уже резко произнес Сергей.
– Нет, – покачала она головой. – Помнишь, у Галины Николаевой – "Смерть командарма"?
Она стала читать на память так, как умела читать только она, без надрыва, но так выразительно и проникновенно, что у Сергея мурашки пошли меж лопаток.
"Кто-то схватил Екатерину Ивановну за ногу. "Доктор, сделайте милость", – попросил ее человек с развороченным животом. И она сделала милость. Она сделала то, что запрещается законом и этикой. Она ввела ему…"
– Этика не то слово, – сказал Сергей. – Я бы написал так: "И она сделала то, что запрещали Закон и Совесть".
– Это одно и то же. И там, и здесь нравственная ответственность за свой поступок.
– Знаешь, о чем я думаю? – спросил он.
– О чем?
– Тебе надо уехать. Хотя бы на несколько дней.
– Мне?.. Сейчас?..
– Нет, право же, лучше тебе на какое-то время оторваться от всего этого. Не знаю почему, но мне… страшно за тебя.
– Напрасно. Если бы я была на месте этой Екатерины Ивановны там, на обреченном пароходе, я бы ничего не сделала. Ткнулась бы носом в угол и ревела. И погибла бы вместе со всеми. Погибнуть так вот, по-глупому, я бы, пожалуй, смогла. Почему ты смотришь на меня так?
– Я люблю тебя, глупенькая!
– И поэтому ты хочешь меня выпроводить?
– Да.
– Не будем об этом.
– Хорошо, не будем, – согласился он. – Будем завтракать. Сейчас я приготовлю тебе поесть. Хочешь яичницу? Глазунью. На шпиге. Пальчики оближешь.
Она посмотрела на часы и встала.
– Нет, я сама приготовлю.
Она пошла в ванную, стала умываться. Он открыл холодильник, достал яйца и квадрат толстого присоленного сала. Когда она вошла в кухню, он стоял, задумавшись, у газовой плиты.
– Ты о чем? – спросила она.
– Думаю вот, как нарезать сало – кубиками или ломтиками?
– А ну-ка убирайся отсюда, – сказала она с напускной строгостью. – Ты, наверное, полагаешь, я без ума от того, что ты научился хозяйничать. Я тебя от этого быстро отучу.
– Господи, да я ведь только об этом и мечтаю, – рассмеялся он.
– Иди к себе. Когда все будет готово, я позову тебя.
– Хорошо, – согласился он и отправился в кабинет, положил перед собой рукопись, вооружился ручкой и стал читать. Через минуту заметил, что читает автоматически, ничего не понимая, что мысли его – совсем о другом.
"Надо обязательно, и сегодня же, поговорить с Андреем Григорьевичем, – подумал он, – и рассказать ему все. И о том, что она молилась… Нет, этого, пожалуй, даже ему рассказывать не нужно".
25
Мост через Вербовую в десяти километрах к востоку от города. Дорога к нему идет по узким живописным улицам пригорода. Она то уходит вниз, то поднимается в гору, то приближается к реке почти вплотную, то отдаляется – петляет. Мост – высокий, двухъярусный. На нижнем ярусе – железнодорожная линия, верхний – для автотранспорта.
На рассвете был туман. Сейчас он рассеялся и только отдельные хлопья его зацепились за верхушки камышей и висят, легкие, готовые оторваться и медленно растаять в розоватом свете восходящего солнца.
Мост тянется почти полтора километра, затем переходит в насыпь. По насыпи железная дорога и автострада идут рядом. Потом железнодорожная колея поворачивает влево, а шоссе вправо. Уходят назад зеленые плавни, потом и кучугуры – огромные песчаные сугробы, поросшие сосняком. Солнце, несмотря на ранний час, как только поднялось, тут же стало слепить глаза. Бунчужный опустил щиток. И сразу же все предстало в ином свете. Аспидно-серое шоссе лежало широкой лентой и походило на переполненный канал. Вода в нем – вровень с берегами. И чудится, что не автомашина, а легкий катер мчится по этой водной глади. Летней порой в степи нередко уже утром возникают миражи: то озеро покажется, забранное вдоль берегов густым лесом, то встанет вдруг перед глазами белый город, который по мере приближения к нему начинает тускнеть, медленно таять и наконец исчезает, уступая место пустынной степи. Вспугнутая машиной поднялась и, тяжело взмахивая крыльями, подалась в сторону большая дрофа. Серый заяц выскочил на дорогу и тут же юркнул в сторону, скрылся в мелком кустарнике на обочине.
Тарас Игнатьевич любил вот так сидеть за рулем, не торопясь вести сильную послушную машину по степной дороге. Яков Михайлович обещал быть к десяти. Значит, останется время, чтобы все посмотреть с Константином Иннокентьевичем, продумать. Жаль, не удалось всю площадь под насаждения подготовить – только там, где коттеджи, не больше двух гектаров. А всего их пятнадцать. И каждый гектар – это ведь семьдесят – восемьдесят тысяч деревьев да кустарников. Много почвы для такого парка нужно. А где ее взять – почву, да еще столько? Правда, есть у меня одна задумка. Если выгорит… Интересно, как пошли тополя, пересаженные зимой? Как выдержала дамба осенние и зимние штормы? Не покажется ли товарищам из министерства и ЦК профсоюзов слишком дорогим весь комплекс дома отдыха? Ничего, уломаем. Мы с Ватажковым ведь все давно согласовали. Яков Михайлович умеет добиваться всего, что задумал. Если б не он, и жилмассива для корабелов не было бы. Как же это получилось у меня тогда в то утро?
А было так.
В то утро мотор его машины закапризничал вдруг. Тарас Игнатьевич решил, что доберется троллейбусом. Вообще-то стоило снять трубку и позвонить, как вороная "Волга" будет здесь, но Тарасу Игнатьевичу захотелось добраться до завода троллейбусом, как добираются все заводские. Молодой рабочий, который сидел впереди, узнал Бунчужного и уступил место, отошел в сторонку. Тарас Игнатьевич поблагодарил его кивком и сел. Троллейбус двигался такими рывками, что даже сидя приходилось держаться за стойку. Тарасу Игнатьевичу хорошо были видны и молодой водитель, видимо ученик, и сидящий рядом его наставник. Тарас Игнатьевич, глядя на водителя, думал, что нехорошо это – учиться на таком переполненном троллейбусе. Потом его внимание привлек к себе разговор сидящих позади.
– В наше время, – рассуждал солидный баритон, – поставить завод – плевое дело. Включили в план, спустили директиву кому следует – и пошла писать губерния.
"Почему "губерния"? – недружелюбно подумал о баритоне Тарас Игнатьевич. – Почему "губерния"?" Он оглянулся. Баритон принадлежал еще молодому, упитанному, розовощекому человеку, до краев наполненному апломбом. В руках у него была развернутая газета. Он уперся в нее небольшими, заплывшими жирком глазами.
– Что лежит в основе нашей экономики? – спросил баритон. "Неужели знает?" – подумал Бунчужный. Баритон выдержал паузу и ответил сам, назидательно вскинув при этом палец: – План. Нужно, чтобы стройка попала в план, а там уже все пойдет как с горки на салазках.
"Обывателю всегда и все понятно, – подумал Тарас Игнатьевич. – Баржу простую не взялся бы построить, а государственные проблемы решает запросто. Такие лезут в экономику и в политику. Ишь ты, построить завод ему – плевое дело. Он даже и представления не имеет, что для этого нужно. А нужно ведь много. И подъездные пути к городу перестраивать, дома ставить, школы, детские садики, ясли, магазины, больницы… Городской транспорт". Он задумался о городском транспорте и тут же позабыл о баритоне с розовыми щечками. Он посмотрел в окно. Справа привокзальный район. Здесь было много новых домов. В том числе и судостроительного. Кажется, совсем недавно тут жили одни корабелы, а сейчас только третья часть наберется. Нет, их уволили не из-за плохой работы, и только единицы оставили завод в связи с выходом на пенсию. Большинство ушло потому, что добираться, особенно в часы "пик", отсюда на Крамольный остров – мука мученическая. Нелепость какая-то: одни уходят потому, что не могут дождаться квартиры, другие потому, что получили ее, но далеко от завода.
Проблема городского транспорта уже давно не давала ему покоя. Приобрели полторы сотни автобусов, чтобы привозить и увозить рабочих, договорились в горисполкоме, чтобы в часы "пик" подавали больше троллейбусов и трамваев, – а воз и ныне там.
Тарас Игнатьевич на завод опоздал и досадовал по этому поводу. Константин Иннокентьевич ждал его. После доклада о своих делах он сообщил, что Николай Романчук ушел с работы. Тарас Игнатьевич нахмурился.
Николай Романчук – такой судосборщик, больше пятнадцати лет на заводе – и ушел? Когда узнал о причине ухода, досада стала еще горче. Долго ожидал квартиру этот Романчук. Наконец получил. Хорошую. Трехкомнатную. Но радость его была омрачена необходимостью каждое утро добираться на работу в переполненном трамвае, а до него минут пятнадцать в тоже забитом автобусе. Полгода он держался. Теперь вот не выдержал, ушел.
– Куда этот Романчук перекантовался?
– На авторемонтный. Это совсем рядом с домом, пять минут ходьбы.
– Правильно сделал, – буркнул Бунчужный и, повернувшись к Ширину, спросил в упор: – А ты на его месте не ушел бы?
– Что вы, Тарас Игнатьевич.
– Маху я дал: нужно мне было на твое место этого Романчука поставить. Толковый мужик. – После короткой паузы спросил: – Как ты полагаешь, если бы он получил квартиру не за тридевять земель, а рядом с заводом, перекантовался бы на авторемонтный?
– Это ему нужно прежде с ума сойти.
– Вот и я так думаю. Давай-ка, что у тебя там. – Он быстро посмотрел бумаги, подписал.
Когда Ширин ушел, Тарас Игнатьевич походил по своему кабинету, потом остановился против карты Крамольного острова, долго смотрел на нее. В полдень его видели неторопливо шагающим вдоль шоссе в сторону моста Космонавтов. Дошел до лодочного причала. Свернул к нему.
Это был хороший причал, неподалеку от завода. На пологом берегу озера Хустынки. Добротный причал получился, на шестьсот лодок. Последний пирс поставлен совсем недавно. Доски еще и потемнеть не успели. И пахнет здесь удивительно хорошо – свежеструганой сосной, осокой и разомлевшими от жары луговыми травами. Тарас Игнатьевич присел на край мостика. Впереди лежало широкое, глубокое в эту пору дня озеро. Противоположный берег – в легкой дымке зноя. Густые заросли там смутно вырисовывались. И осокори за ними стоят будто в тумане. "Сколько же это понадобится песка, чтобы тут намыть строительную площадку?" – думал Тарас Игнатьевич.
Неподалеку пожилой рабочий и рослый парень лет семнадцати ремонтировали дюралевую лодку – поставили ее на ребро и что-то клепали. Один бросил в сторону Бунчужного негромко:
– Там народ вкалывает, а он тут прохлаждается. Попробовал бы, каково сейчас на стапеле.
Тарас Игнатьевич усмехнулся. Пробовал. И не раз. Не сладко. Особенно тем, которым приходится орудовать резаком или вести сварку в отсеках между бортами или под палубой. Металл на солнце так раскаляется – голой рукой не прикоснуться, а рядом пламя горелки или вольтова дуга. Романчук сейчас тоже, наверное, варит какую-нибудь пустяковину. Под навесом. Чтоб солнышко не припекало. Или в цехе, на легком сквознячке. Конечно, от хорошей жизни судостроительный на авторемонтный не променяешь. Щемит, нужно думать, сердце у него, у Романчука. Так щемит – не дай бог никому. Но не было у него другого выбора. Сколько же это понадобится песку намыть, чтобы на этой вот низинке да на месте правого края этого озера город поставить?..
Он долго сидел так и все думал, прикидывая в уме, что и как. Наконец поднялся, подошел к лодочникам. Что они там делают? Ага, накладывают заплату на пробоину. Посмотрел с минуту, посоветовал:
– Молотками поменяйтесь. Тот, что побольше, нужно вниз. А этим вот так надо. – Он отобрал у юноши молоток и, ловко орудуя им, наложил заклепку, потом любовно потрогал пальцем ее ровную головку. Возвращая молоток, сказал: – Вот как надо ее, голубушку, братцы.
На обратном пути шел неторопливо и все поглядывал на густо поросшую ивняком и ветлами низинку. "Тут можно город тысяч этак на семьдесят, восемьдесят отгрохать", – думал он. И ему уже виднелись многоэтажные дома, магазинные витрины, детские садики, больницы, спортивный комплекс, обязательно с бассейном для плавания, и ресторан – большой, с банкетными залами. Если у кого свадьба или другое торжество, чтобы никуда радость свою не уносить. И дорогу от нового города к заводским цехам он тоже видел. Не дорога, а садовые аллеи, увитые виноградной лозой. По такой аллее на работу или с работы идти – одно удовольствие. Особенно весенней и летней порой. Не то что в переполненном трамвае или в набитом до отказа автобусе.