"Почему в третий? Почему не в пятый, двадцать седьмой или пятьдесят девятый?" Гриша уже знал, что на заводе шестьдесят пять цехов. И вот его, по воле этого плохо выбритого, пасмурного субъекта, определяют в третий. Цифра ничего не говорила Григорию, как и фамилия человека, к которому он должен обратиться в этом цехе. И кем он будет работать, Гриша тоже не знал. В бумажке стояло – разнорабочий. И в скобках – ученик-такелажник. Спросил у молодого парня, стоящего неподалеку от ворот. Тот охотно пояснил:
– Разнорабочий – это вроде моряка на суше. Кепка козырьком назад. Вместо тельняшки – брезентовая роба. А насчет работы, то здесь как в океане: нынче тут, завтра там. Отнеси, принеси, подай, прими. Здесь, парень, самое главное, чтоб никакой тебе квалификации. Когда-то их чернорабочими называли. А только ты не грусти: многие тут с этого начинали, а теперь – начальники цехов. Считай, на первую ступеньку поднимаешься.
– Даже самая высокая лестница начинается с первой ступеньки, – сказал Таранец, которому развязный парень пришелся по душе.
Он шагнул в проходную, вежливо поздоровался с вахтером и спросил, как пройти в третий цех. Охранник посмотрел бумажку и махнул рукой куда-то не совсем определенно. Григорий зашагал в этом направлении. Решил – по дороге уточнит. Остановил молодого рабочего в брезентовой одежде и в каких-то диковинных башмаках с тускло поблескивающими металлическими носками.
– Сначала вот этот цех обойдешь, потом следующий, с другой стороны. И выйдешь прямо к третьему. Стапель это.
Григорию это слово всегда нравилось. "Стапель"… Было в нем рядом с уважительностью еще и что-то от детского лепета. Такое слово должно хорошо укладываться в строку. Стапель – капель. Много прозрачных и звонких капель…
Хорошо бы – капель… Что-то весеннее… Но только тогда выходит не стапель, а стапель… Нет такого слова – стапель… Сотни тысяч… капель падают на стапель. Почему сотни тысяч?.. Почему не миллион или, скажем, два миллиона… Чепуха какая-то… Чепуха, а звучит.
Он обогнул угол громадного, сложенного из белого силикатного кирпича здания с гигантскими – в три этажа – оконными проемами, в котором гудело и грохотало. Потом еще одно, более тихое. И вдруг… Он его узнал, хотя до этого никогда не видел. Только в журналах или газетах, на картинках. Или на экране телевизора. Неважно, где видел. Важно, что узнал. Остановился, пораженный.
Рядом с пятиэтажным корпусом прямо на земле стоял корабль. Огромный. Почудилось, что это видение из детства, из фантастического мира сказок. Будто попал в чудесную страну лилипутов, которые возятся там, на этой махине, что-то делают, каждый свое. И чудится, что вот сейчас откуда-то появится добряк Гулливер в своем камзоле, оригинальной шляпе и станет помогать этим лилипутам. Корпус корабля покоился на массивных подставках, которые стояли на колесах, тоже очень прочных, похожих на вагонные. Под ними – рельсы. Потом он узнал, что эти подставки на колесах называются тележками и на них океанскую громаду передвигают с позиции на позицию, потом – в док-камеру, это когда приходит время спускать на воду. Эстакада. На ней мостовые краны, которые все время двигались, что-то подымали, опускали, перетаскивали на толстых металлических крючьях. Все вокруг грохотало, бухало, вдруг разражалось короткой, похожей на пулеметную очередь, трескотней. Однако самым впечатляющим был корабль. Такой огромный и тяжелый, что только диву даешься, как он не проседает, не уходит в землю, словно тот сказочный богатырь из древней русской былины. Запомнилось над всем этим голубое, в редких кучевых облаках, небо. И – солнце, ласковое. И в этом невероятно оглушающем солнечном свете то там, то здесь, над корабельным корпусом и сбоку, на его бортах, вспыхивали и гасли огни электросварки.
Григорий остановился ошеломленный, почувствовав себя ничтожно маленьким перед этой громадой. Другие, казалось бы, тут как дома. Одни копошились наверху, совсем крохотные, другие что-то делали здесь, на земле, куда-то шли, третьи стояли и курили, чего-то ожидая, спокойные, безразличные к тому грандиозному и фантастическому, что делалось вокруг.
Из оцепенения вывел пронзительный гудок. Оглянулся. Шарахнулся в сторону: прямо на него двигался паровоз. Пыхтя и отдуваясь, он тащил две платформы, на которых не то лежало, не то стояло какое-то сооружение из толстого металла. Лязгнули буфера. Паровоз коротко вскрикнул и остановился. На платформу взобрались люди в промасленных куртках наголо. Стали возиться с толстым металлическим тросом. "Вот это, наверно, и есть разнорабочие", – подумал Григорий, проникаясь уважением к здоровякам, орудующим на платформе. Он загляделся на них. Потом услышал какие-то нетерпеливые звонки. На него двигалось громко рычащее чудовище на широко растопыренных, забрызганных грязью и потому, казалось, мохнатых лапах. Чудовище отгоняло его, Григория. Оно замедлило ход. Остановилось рядом, закрыв собою почти все небо. И вдруг разразилось руганью, девичьим голосом. Где-то посередине между гигантскими лапами и чуть склоненной до самых облаков верхушкой – остекленная кабина. Из окна, рискуя вывалиться, высунулась курносая девчонка в белой косынке и брезентовой курточке.
– Недоносок желторотый!.. Черт вас тут носит, бездельников!
Страх прошел. И все сразу же стало на свои места. Чудовище оказалось портальным краном. Девушка – крановщицей. Григорий улыбнулся ей и приветливо помахал рукой, как старой знакомой. Но эта курносая, там, наверху, пожелала Григорию, чтоб его "побила лихоманка", и только после этого двинула свой кран дальше, поравнялась с железнодорожным составом. Толстый крюк повис над металлическим сооружением. Стал опускаться, раскачиваясь. Один из рабочих поймал его и ловко продел в петли тросов.
– Это что за штука? – спросил Григорий паренька, соскочившего с платформы.
– Конструкция это, – сказал паренек солидным басом. – А ты, видать, новенький? – Григорий кивнул, и паренек снова заинтересовался: – Куда тебя? Ну-ка покажи, – и он бесцеремонно потянул к себе бумажку, которую Григорий все еще держал в руке. – Так это к нам тебя.
Григорий отобрал бумажку. Огляделся. Бросалось в глаза, что здесь, на стапеле, почти все на колесах – и корабельный корпус, и платформы, и этот огромный кран. Потом его внимание снова привлекла "конструкция", которую разгружали сейчас. По привычке попытался тут же зарифмовать это слово. "Конструкция-обструкция… Чепуха. Конструкция-инструкция… Лучше. Подали конструкцию точно по инструкции… Белиберда, сапоги всмятку".
Подъемом этой плохо рифмующейся конструкции руководил стоящий на краю палубы здоровяк – широкоплечий, в брезентовых брюках и такой же куртке, наброшенной на голые плечи. Из-под куртки выпирала загорелая до черноты волосатая грудь. На голове – защитный шлем. Здоровяк стоял на крепких, широко расставленных ногах и жестом отдавал распоряжение сердитой крановщице.
Конструкция двигалась, чуть покачиваясь. Сначала потихоньку. Потом быстрее. Шла она одновременно вверх и приближалась к борту корабля.
Второй такелажник соскочил с платформы, остановился рядом, закурил. Он тоже внимательно следил за подъемом.
– Сколько она тянет? – спросил Григорий.
– Кто "она"?
– Эта железяка.
– На кой ляд тебе, – покосился на него такелажник.
– Из газеты я.
Рабочий посмотрел на него недоверчиво.
– Из какой газеты?
– Областной. Внештатный журналист я. Интересуюсь вот этим всем. – Он сделал неопределенный жест.
– Интересуешься, значит? Ладно, интересуйся. Только это не "железяка", а секция. А тянет она сто тонн.
Григорий извлек из кармана блокнот, выдернул из-под его корешка самописку и сделал короткую запись. Потом его вниманием завладел богатырь, тот, наверху. Легкими движениями рук он "брал на себя" эту секцию. Конструкция поднималась все выше и выше. Рычал, надрываясь в натуге, кран. Дрожал от напряжения. Казалось, его изогнутая, чем-то похожая на жирафью шея вот-вот хрустнет, сломится от непомерной тяжести – и стотонная конструкция рухнет, ломая все вокруг: эстакаду, этот крохотный паровозик, платформы… Было странно, что паровозик этот не убирается подальше от нависшей над ним многотонной опасности. Стоит чудак и пыхтит, отдуваясь с облегчением, даже будто радуется, что избавился наконец от такой тяжести. Машинист высунулся из окошка и тоже смотрит, как идет в небо огромная секция.
А кран то гудел, то затихал на короткое время, подчиняясь едва заметному, но выразительному движению руки богатыря, то вдруг снова принимался натужно выть. Толстые тросы при этом вздрагивали, как живые.
– А этот сюда направлен. Такелажником, – услышал Григорий рядом с собой уже знакомый голос паренька. – Может, в нашу бригаду его определят, а, дядь Федь?
– Из газеты он.
– Так у него направление в наш цех. Разнорабочим.
– Правду он говорит? – сурово спросил старший.
– Правду, – спокойно сказал Таранец, вынул из кармана направление, протянул пожилому.
Тот внимательно посмотрел, поднял глаза и спросил строго:
– Что ж ты голову морочишь?
Григорий сунул руку в брючный карман, вынул газету, протянул такелажнику и произнес, не глядя на него:
– На последней странице. Стихи. Мои. Таранец моя фамилия. Григорий Таранец…
Пренебрежительный тон юноши, пахнущая свежей краской газета и колонки стихов, обрамляющих фотографию с изображением знакомого кусочка берега Вербовой, видимо, убедили такелажника. Он сравнил фамилию на бумажке с той, что была отпечатана жирным шрифтом над подборкой стихов, убедился в полной идентичности и сунул газету под нос изумленному напарнику. Посмотри, мол.
– Чего же он – к нам?
– Значит, газете так нужно, – пробасил старший, добрея. – Максим Горький, если б его на такой завод послали, рехнулся бы от счастья, а ты…
– Это кто на палубе, там? – поинтересовался Таранец, указывая пальцем на богатыря.
– Скиба это. Василий Платонович. Лучший бригадир судосборщиков на стапеле. А только про него уже писали. И не раз.
Конструкция повисла над палубой и, повинуясь руке бригадира, стала опускаться, пока наконец не села на свое место.
– Зачем же ты к нам идешь? – поинтересовался рабочий, на которого подъем этой махины не производил никакого впечатления.
– Знаете, что такое жизнь, дядь Федь?
– Жизнь – это проще пареной репы, – ответил рабочий, несколько шокированный этим "дядь Федь". – Жизнь – это, браток, борьба. И в песне так поется. Вот смерть – это посложнее и непонятней, а жизнь – проще пареной репы.
– Вот я пришел сюда, чтобы этому делу научиться. Для вас это просто, а для меня – сложнее сложного. Потрусь здесь около вас – глядишь, а для меня все проще пареной репы станет…
– Это где же ты задумал тереться? Среди нас, такелажников?
– Нет, я к вам не пойду. Я к нему пойду: к этому Василию Платоновичу.
– Так бумажка у тебя, браток, не туда, а к нам, такелажникам.
– Бумажка – что? Бумажку и переделать можно.
– Судосборщик, сынок, – перешел уже вовсе на покровительственный тон бригадир, – специальность посложней нашей. Там нужно и в чертежах разбираться, и резаком орудовать, электросварку постичь. И силушка нужна, потому иной раз и кувалдой наподдать приходится.
– Справлюсь. Я, дядь Федь, из тех, которые, если захотят…
– Хвастун ты, вот кто, – рассердился на это и впрямь весьма пренебрежительное "дядь Федь" пожилой такелажник и вдруг напустился на своего помощника: – Какого черта глазеешь тут? Давай подбирай тросы. Не слышишь, как машинист орет.
Машинист и в самом деле орал, стараясь перекрыть окружающий гул короткими гудками своего паровичка. Григорий еще раз посмотрел на конструкцию, которая теперь отсюда, снизу, казалась не такой уж большой, встретился взглядом с крановщицей, помахал ей рукой и зашагал обратно в отдел кадров.
Ему удалось получить направление на стапель, учеником судосборщиков. Не к Скибе, правда, но все равно в судосборщики.
Когда он, уже с новым направлением, возвращался к стапелю, из тучи, что нависла над заводом, хлынул дождь. Теплый. Ласковый. Потом тут же выглянуло солнце. Дождевые капли заискрились, заиграли всеми цветами радуги.
– Сотни тысяч капель падают на стапель и на кран портальный, девушке в лицо, – бормотал Григорий, с удовольствием ощущая, как холодит плечи сразу взмокшая рубаха.
"И придет же такое в голову: "И на кран портальный, девушке в лицо". С чего бы ей таращиться в небо? А если и полюбопытствует, если задерет… Сотни тысяч капель на ее курносую мордочку… Не слишком ли много?" Но первые две строчки нравились. И потому стало радостно. А может быть, настроение стало таким оттого, что в кармане лежало направление в ученики-судосборщики?
– Сотни тысяч капель падают на стапель, – продолжал он декламировать, утешая себя тем, что другие строчки этой неудачной строфы придут немного позже, когда он оглядится здесь. Строчки и впрямь пришли. Только совсем другие. А "сотни тысяч капель", падающих на стапель, так и не увидели света… Таранец и вовсе позабыл о них. В бригаду Скибы ему все же удалось попасть. И скоро.
…Да, вокруг было все так, как и в первый день его работы на заводе. Только настроение было плохое. "Лучше бы он матюганом меня, чем так, молча", – подумал Григорий о Скибе.
С прихваткой у него ладилось, но работал молча, не шутил, как обычно, хмурился. Ко всему еще огромный синяк под правым глазом, который кто-то успел ему присветить вчера ночью в парке, привлекал всеобщее внимание, вызывая шутки, на которые почти все скибовцы были большие мастера.
"Ну и денек, пропади он пропадом, – подумал Таранец. – Даром что суббота. Хотя "черная" ведь эта суббота. Черней и не придумаешь!.."
3
Была "черная" суббота – один из выходных, когда завод, по заранее составленному графику, работал. В такие дни на прием к директору мог прийти кто хотел. Тарас Игнатьевич никому не отказывал и был как-то по-особенному добр. Многие нарочно откладывали свои дела к нему на такую субботу, надеясь, что просьба их будет наверняка уважена. Правда, Бунчужный предпочел бы, чтобы сегодня был четверг. Самый обыкновенный четверг, когда собирается декада и можно пригласить весь "комсостав" – заместителей, начальников отделов и цехов – поделиться новостями, обсудить планы в связи с предстоящим торжеством. Но сегодня была "черная" суббота, и Тарас Игнатьевич решил провести ее как всегда – начать с приема. А жаль, он любил свой "комсостав" – каждого сам растил.
В свое время, подписывая приказ о назначении Бунчужного директором завода, министр сказал:
– Со специалистами там плохо, Тарас Игнатьевич. Но чем сможем, подсобим. – Он вздохнул: – С оборудованием сейчас и то легче, чем со специалистами.
Однако Тарас Игнатьевич решил, что выпрашивать в министерстве специалистов он не будет: хорошо знал, что представляют собой спецы, кочующие с одного производства на другое по разным причинам – то директор сволочь попался, то обещали четырехкомнатную квартиру, а дали двухкомнатную, и та за тридевять земель от завода… Лучше своих выпестовать. И он принялся выискивать среди рабочих, техников и мастеров "специалистов управления". Случалось, и не на ту лошадку ставил, но чаще всего не ошибался. Было у него особое чутье на таких. Он посылал их на другие заводы набираться опыта. И на зарубежные командировки не скупился. "Гнал" учиться – сначала в техникум, а если человек оправдывал надежды – в институт. Однажды министр спросил:
– Ты как итээр комплектуешь, Тарас Игнатьевич? Потихоньку с других заводов переманиваешь, через нашу голову?
– У меня своя академия, – ответил Бунчужный. – Хорошего работника умный директор не отпустит, а бездельники мне и даром не нужны.
– Не переманиваешь, значит? – хитровато прищурился министр. – А Ватажков?
– Исключение. По старой фронтовой дружбе. К слову, толковую мысль он подал: институт нужен. Свой. Вечерний. Очень уж накладно отправлять парней в другой город на пять лет, если можно все премудрости дома постичь. Без отрыва от производства. До войны ведь был институт.
– А что, разумно… Очень разумно! Кстати, как он там, Ватажков?
– Комиссарит. Будто всю жизнь только то и делал, что комиссарил на таком посту. На месте Ватажков.
Да, у Бунчужного была страсть самому растить свой "комсостав", готовить свои руководящие кадры, людей толковых, деловитых. Терпеть не мог заседательской суеты, мастеров парадного трескословия. Такие наобещают с три короба, а как до дела дойдет – в сторонку. "Мы, мол, люди маленькие. С него спрашивайте, с директора. У него власть". Сыпать обещаниями направо и налево они люди не маленькие, а ответ держать… Он распорядился собираться раз в десять дней. Такие совещания назывались декадами. Потом жизнь заставила собираться чаще. Раз в неделю. По четвергам. Но по традиции эти совещания продолжали называть декадами. Они проводились в строго определенные часы, приходить раньше считалось дурным тоном. Опоздания не допускались. Вот и приходили все – минута в минуту. Бунчужный считал, что так и только так должны собираться на деловые совещания деловые люди.
Тараса Игнатьевича больше всего тревожил сейчас лайнер, который торчал у ворот в док-камеру на тележках вместо того, чтобы стоять уже на воде у достроечного пирса. В ответе за это был его заместитель по производству Лордкипанидзе. Тарас Игнатьевич позвонил секретарю и попросил разыскать Лорда.
В кабинете все осталось так, как было перед его отъездом. За тем, чтобы здесь никто не смел "хозяйничать", ревниво следила его бессменный секретарь – уже пожилая женщина. Она работала тут еще до его прихода.
Кабинет у него был тогда маленький. И приемная была совсем крохотной. А сейчас… Сейчас приемная стала просторной, комфортабельной. И кабинет – большой, "министерский". Паркет из дубовых плиток разных тонов, умело подобранных. Строгая темная панель полированного дерева. И такого же дерева – большой директорский стол со специальной приставкой для телефонов. И второй – узкий, длинный, расположенный слева от двери. За этим столом обычно и проходили декады. Рядом с дверью, на стене – большая карта завода, весь Крамольный остров.
Начертана эта картина была как-то шиворот-навыворот, так, что север получался внизу, а юг сверху. На этой "южной" стороне черной тушью были очерчены причалы, главный затон, док-камера, второй затон… Бунчужный уже привык к такому расположению карты, хотя все на ней шло вразрез с приобретенными еще в школе географическими представлениями. Жилищный массив, захватывающий часть большого озера Хустынки, был выведен контрастной пунктирной линией в многоугольник. Когда рисовалась эта картина, жилмассива не было. Он существовал только в мечтах директора.
Бунчужный повернулся к своему знаменитому ПДП АСУП – персональному директорскому пульту автоматической системы управления производством, который стоял рядом с телефонами. Это была новинка, созданная умельцами цеха электрорадиоавтоматики. ПДП представлял собой вертикальный щит со множеством кнопок. Сверху – экран, похожий на телевизионный. Нажимаешь кнопку, и на экране вспыхивают цифры – количество металла на складе, запасных частей, выполнение плана на любом участке. Даже количество больных. Даже число недостающих специалистов в данную минуту по каждому цеху и отделу с расшифровкой, каких именно.
Тарас Игнатьевич стал нажимать кнопки. На экране вспыхивали и гасли цифры. Бунчужный нахмурился, выключил пульт и ругнулся про себя. Теперь ясно, почему двести шестой не на воде: рабочих рук не хватает.