Капитан флагмана - Фогель Наум Давидович 28 стр.


– Не знаю, – наклонив голову и глядя в пол, ответила она. – Может быть, несколько часов, несколько дней, а может быть, и несколько месяцев. Мне казалось, этому конца не будет.

– Чему "этому"?

– Страданиям.

– Скажите, а выздороветь она могла?

Галина вскинула голову, как тогда, когда он произнес впервые слово "убийство". На лице ее появилось выражение гневного протеста, словно ее ударили хлыстом.

– Как вы можете?.. Если была бы хоть малейшая надежда… Она была обречена на страдания, от которых избавить могла только смерть.

– Значит, вы утверждаете все же, что убили ее? – сухо спросил Будалов.

"Как разъяснить ему, – подумала Галина. – Почему он не хочет понять?"

"Значит, вы утверждаете все же, что убили ее?" Она представила себе, как восприняла бы эти слова, если бы они прозвучали из уст какого-нибудь героя кинофильма. "Значит, вы утверждаете все же, что убили ее?" Неужели она должна отвечать на такие вопросы?

– Если вам угодно называть это убийством, пожалуйста.

– А как вы назовете? – спросил Будалов. – Каждый поступок имеет свое название. То, что вы сделали, называется убийством.

– Я избавила ее от страданий, – она произнесла эти слова, глядя не на него, а куда-то в окно. Ему виден был ее профиль – прямой, правильной формы нос и ресницы, длинные, чуть изогнутые кверху, такие обычно рисуют киноактрисам на рекламах. Когда встречаешь в жизни такие ресницы, всегда почему-то удивляешься. Такие обычно подклеивают себе легкомысленные девчонки, чтобы казаться красивее. А вот ей не надо подклеивать.

– Скажите, чему вас учили в институте? – спросил он после долгой паузы.

Этот вопрос заставил ее повернуться к нему. И опять она почувствовала растерянность. "У этого человека удивительная способность ошарашивать вопросами".

– Нас обучали многому. И физике, и химии, анатомии и физиологии… Потом нас учили распознавать болезни и лечить их.

– Вот видите, вас учили распознавать болезни и лечить их. Понимаете, ле-чить. – Он сделал ударение на последнем слове.

– Нас еще учили, что медицина не всемогуща, что есть болезни, против которых мы бессильны. И еще нас учили, – продолжала она, уже не спуская глаз с Будалова, – распознавать страдания – не только боль, а и то, что ее сопровождает – смятение, безысходную тоску и страх. Они порой невероятны, эти страдания. Перед ними бледнеют даже изощренные пытки средневековых инквизиторов и все, что творили в застенках своих лагерей смерти фашисты.

"Вот теперь, кажется, она очнулась немного, – подумал Будалов. – Она стала наступать. Это хорошо. Самое главное – вывести ее из оцепенения. Теперь можно попытаться поговорить с нею более откровенно. Черт возьми, мне еще никогда, никому так не хотелось помочь, как ей!"

– Если бы вы не сказали о том, что сделали, можно было бы узнать истинную причину смерти? – спросил он.

– Я не думала об этом.

– Подумайте сейчас.

– Конечно, если бы возникло подозрение и сделали анализы крови, то обнаружили бы токсичную дозу наркотала. За такое короткое время даже нормальная доза вряд ли всосется, а та, которую я впрыснула… Но, чтобы выявить наркотал, нужно произвести специальные, очень тонкие исследования. Наша лаборатория таких не делает.

– Зачем же вам понадобилось говорить о том, что вы сотворили? – спросил он резко, решив, что сейчас надо говорить без обиняков. – Задумали оборвать страдания, оборвали – и все. Неужели вы не знали, что вокруг этого подымется? Зачем вам понадобилось рассказывать обо всем? Или это бравада?

– Не знаю, поймете ли вы, – произнесла она. – Я очень любила свою мать. Понимаете – очень! А она учила меня никогда не лгать. И вот я не хочу лгать. И, простите, зачем вы так долго допрашиваете меня, когда все ясно?

– Кому ясно?

– Всем.

– Может быть, всем и ясно, но мне многое невдомек. Конечно, если вы устали…

– Да нет же, продолжайте. Пожалуйста, продолжайте.

– Хорошо, – согласился он. – Только у меня к вам просьба: продумывайте тщательно каждый свой ответ. Ведь у нас не простая беседа, а допрос.

– Я не испытываю никаких затруднений, – сказала она. – Спрашивайте, пожалуйста. Я ведь не протестую, я только не понимаю, зачем это нужно, когда все ясно.

– Если бы на месте вашей матери, – начал он после продолжительного молчания, – была другая женщина с таким же заболеванием, такими же страданиями, короче – полная идентичность. Вы с нею поступили бы так?

– Нет, конечно, – ответила она, задумываясь. – Нам ведь часто приходится видеть тяжелобольных, невероятно страдающих и совершенно безнадежных. И родственники иногда обращаются к нам с просьбой прекратить страдания. Некоторые даже требуют, предлагают расписки и другие гарантии того, что не будут в претензии. Но разве кому-нибудь придет в голову…

Она замолчала. Он тоже молчал, решив, что она еще не все сказала.

Она сидела, глядя прямо перед собой, перебирая концы своего тонкого шарфа. И Будалову показалось, что она и в памяти своей что-то перебирает, пытаясь найти очень важное. Вот отыскала наконец и обрадовалась, даже чуточку вперед подалась.

– Недавно у нас умерла женщина, – тихо и задумчиво произнесла она. – Опухоль пищевода. Об операции и речи быть не могло. Чтобы она не умерла от голода, ей сделали отверстие в желудке. Это называется гастростомия. Родственники по три раза на день приходили, чтобы покормить ее. Так вот сын – он слесарем работает на мотороремонтном, хороший такой парень – спрашивает: "Неужели нельзя прекратить эти муки?" Я сначала пыталась ему объяснить, а потом отругала. А он: "Вы же, говорит, врачи. У кого же искать человечности, как не у вас?" И расплакался. Знаете, каково смотреть, когда взрослый мужчина плачет, особенно если это крепкий, мужественный человек. А он именно такой. Я его долго потом успокаивала, обещала сделать все, чтобы помочь, снять боли, но у меня и мысли не было… Да нет же, я бы никогда не смогла.

– Как же вы здесь смогли?

Она посмотрела на него, и опять в ее больших глазах промелькнуло недоумение.

– Это же мать…

– А ведь если по совести, вы со всеми должны быть как с матерью. Я знаю одного очень авторитетного врача, который, уверяя родственников, что для больного все сделано, говорит, что даже для родной матери он бы не смог сделать больше.

– Андрей Григорьевич так говорит.

– Да, Андрей Григорьевич. Вы с ним согласны?

– Конечно.

– Где же логика? Ведь если рассуждать логично…

– Бывают ситуации, при которых самая неумолимая логичность в том и заключается, что нет никакой логики.

– Да, бывает, – согласился Будалов и неожиданно спросил: – А какое отношение имеет ко всему этому случай на болоте?

Она вздрогнула.

– Какой случай? На каком болоте?

– Вы же обещали говорить правду.

– Я могу распоряжаться собой, а тут… О чем вы, собственно?

– О рассказе Сергея Романовича "Случай на болоте".

– Нет такого рассказа.

– Вот он, – сказал Будалов, доставая рукопись из ящика стола. – Я хочу знать, какое отношение к тому, что произошло, имеет этот рассказ? – Она что-то хотела сказать, но он остановил ее, предупредительно поднял руку. – Поймите, Галина Тарасовна, существует преступление и наказание за него. Но существуют и смягчающие обстоятельства. Если у вас все произошло под впечатлением этого рассказа…

– Нет, – твердо ответила Галина. – Этот рассказ не сыграл никакой роли в том, что я совершила.

– Знаете что?.. – предложил Будалов. – Давайте сделаем перерыв до завтра.

– Да нет, я не устала, – сказала Галина.

– Я устал.

40

Загорелись уличные фонари. И вслед за ними, как по волшебству, вспыхнули и зашевелились, завертелись разноцветные светильники реклам.

Когда Романов и Шарыгин вошли в ресторан, он был уже полон. Несколько человек толпились около швейцара, возмущались. Бойкий администратор в черном костюме успокаивал их. Он увидел Шарыгина и Романова и бросился им навстречу:

– Опаздываете, товарищи. Заставляете себя ждать.

Их никто не ждал. Но администратор, чтобы отвлечь внимание ожидающих, пошел на эту невинную, с его точки зрения, хитрость. Друзья заказали несколько столиков, и вот двое из компании опаздывают.

Романов понимающе улыбнулся.

– Где они у вас там?

– В голубом зале. Проходите, пожалуйста.

– Однако вы гусь, – улыбнулся Романов, когда администратор отодвинул перед ними голубую штору.

– Ничего не попишешь. В нашем деле без дипломатии нельзя. Знаете, какой у нас народ? Чуть что – подавай им книгу жалоб. Видели бы вы эту книгу!

Все столики были заняты, только один, у окна, свободен. Вадим Петрович раскрыл меню.

Подошел официант – розовощекий, с темным пушком на верхней губе. Перебросив салфетку через руку, он чуть наклонился с вежливой улыбкой.

– Что прикажете?

Романов прищурился.

– Приказывать мы тебе, молодой человек, не станем, – сказал он. – Просить будем. Кстати, какое у тебя образование?

– Десять классов, – ответил юноша и деловито добавил: – Потом еще специальные курсы.

– Двухнедельные?

– Трехмесячные.

– О-о! – многозначительно вскинул вверх палец Романов. – Десять классов плюс трехмесячные курсы! Ну, это уже почти академия.

– Так что прикажете? – снова улыбнулся официант.

Шарыгин стал диктовать заказ. Юноша быстро записывал.

– Зачем вы с ним так? – спросил Шарыгин Романова, когда официант ушел.

– Терпеть не могу этого сословия, – проворчал Романов, – у него аттестат зрелости, а он кельнером устроился и, главное, доволен.

– У нас нет плохих специальностей, – вмешался в разговор сидевший за соседним столиком коренастый бритоголовый толстяк лет тридцати пяти. – Как говорится у великого поэта, – продолжал он и продекламировал нараспев: "Все работы хороши, выбирай любую".

– Не так, – сказал Романов. – "Выбирай на вкус".

– Какая разница, важно, что работы хороши, не так ли, доктор?

– Откуда вы меня знаете? – спросил Шарыгин. – Я вижу вас впервые.

– Два месяца назад на комиссии военкомата вы меня признали годным к строевой, кроме авиации и флота. Бог с ней, с авиацией, но флот… Военную службу я проходил на флоте, дослужился до мичмана. Мечтал в случае чего – опять на флот. Гляди, в отставку и капитаном вышел бы. Теперь же по вашей милости…

– Да, – сухо произнес Шарыгин. – Если я признал вас негодным для службы во флоте, то капитаном вы уже никогда не станете.

– Увы, увы! – произнес коренастый и, отвернувшись к своему собеседнику, продолжал: – Чем плохо – официант? – говорил он молодому, аккуратно одетому блондину с анемичным лицом, глядевшему на коренастого с почтительным уважением. – Специальность как специальность. Не хуже другой. Даже лучше. На одних чаевых можно состояние нажить. И спокойная. Закончил работу – и будь здоров.

– Вы бы не пошли на такую, – сказал молодой.

Коренастый рассмеялся.

– Я из категории стоящих у кормила. Ты теперь – тоже. У тебя небольшое суденышко, у меня – лайнер. У Бунчужного – флагман. Но ты не огорчайся: во-первых, ты еще молод, а во-вторых – не всем же лайнеры и флагманы водить. – Он ткнул вилкой в огурец, похрустел им и продолжал: – Большая это ответственность – у кормила стоять.

– А он, несмотря на твое заключение, все же устроился капитаном, – добродушно усмехнулся Романов и налил себе боржома. Отхлебнул глоток и поставил бокал.

Заиграл оркестр. Многоголосый шум сразу же утонул в его звуках. "Капитан лайнера" что-то доказывал своему собутыльнику, энергично жестикулируя и надрываясь так, что шея побагровела.

Вернулся официант. Поставил коньяк. Потом, ловко орудуя штопором, раскупорил вино, тоже поставил на стол и ушел, не сказав ни слова.

– Ну что ж, – щелкнул по графинчику Романов, – давай пропустим по одной для начала: терпеть не могу пить сразу перед едой. Перед едой надо пить при отсутствии аппетита. А я на плохой аппетит не жалуюсь.

Он наполнил рюмки. Шарыгину не терпелось узнать, будут ли печатать статью или раздумали? Первому начинать разговор не хотелось. А Романов потягивал коньяк маленькими глотками и молчал.

Наконец Шарыгин не выдержал, спросил:

– Ну, как там со статьей, Иван Семенович?

Романов еще раз отпил из рюмки, потом вынул из бокового кармана сложенные вдвое гранки.

Шарыгин быстро пробежал глазами оттиск и вернул Романову.

– Воображаю, что подымется.

– А я и рассчитываю на шумиху. Есть вещи, о которых нельзя говорить вполголоса.

Шарыгин молчал. "Нехорошо, ох как нехорошо получается".

– Может быть, лучше не печатать? – спросил он.

– Что показало вскрытие? – вместо ответа спросил Романов.

– То, что и ожидали. Рак, да еще злой.

– Бывает и добрый?

– Бывает, – ответил Шарыгин. – В медицине все бывает.

Оркестр умолк. И снова стал слышен многоголосый шум. Шарыгин хотел еще что-то сказать, но Романов остановил его, сосредоточенно прислушиваясь к разговору за соседним столиком. Говорил коренастый. Молодой вертел бокал с недопитым пивом и в знак согласия кивал головой.

– Ты прежде всего должен понимать, кто ты такой теперь, – с трудом выговаривая слова, тыкал в грудь своего собеседника бритоголовый. – Ты руководитель. Это слово понимать надо – руководитель. И с людьми надо так, чтобы они к тебе – с уважением.

– Мне кажется – с людьми надо просто. Чем проще, тем лучше.

– Молодо-зелено, – рассмеялся коренастый. – Человек – это прежде всего психология. Высшая наука. Если ты хочешь ладить с людьми, если хочешь, чтобы они за тебя в огонь и в воду, надо тебе эту науку обязательно постичь. Возьмем, к примеру, день рождения… Я, брат, день рождения всех своих подчиненных знаю – и начальников цехов, и мастеров, даже бригадиров. Они у меня в настольном календаре на весь год расписаны. "Здорово, Иван Петрович! С днем рождения тебя, живи сто лет и здравствуй". И добавляешь, в зависимости от обстоятельств, еще несколько теплых слов. Тебе это ничего не стоит, а он рад. Вот какой у нас директор, думает. День моего рождения запомнил. Значит, ценит. И доволен человек. И работает с огоньком. Весело работает. А тебе только этого и надо. Психология, брат, сложная наука! Вот мы сейчас у доктора спросим. – Он снова повернулся к Шарыгину. – Скажите, доктор, как вы смотрите на психологию вообще и на психологию человеческих отношений в частности.

– Положительно, – сухо ответил Шарыгин, всем своим видом показывая нежелание продолжать разговор.

– Слыхал? – обратился к своему собеседнику коренастый. – "Положительно". Да, психология – знатная штука. Даже выговаривать человеку надо с умом. Легче легкого взысканием обидеть, а между тем есть способ так это обставить, чтобы не обидеть. Наука, она, брат, до всего доходит. Некоторые выговор своему подчиненному норовят публично сделать. Чтобы побольнее. Неразумно. Себе ущерб. А я его, голубчика, в кабинет приглашаю. С глазу на глаз разговор веду. И начинаю не с укоров, а с похвалы. "Ты ж прекрасный специалист, Иван Петрович. Я же на тебя как на каменную гору. Голова у тебя светлая. И руки золотые". Тут хорошо один-два случая вспомнить, когда этот Иван Петрович отличился. Похвалил ты его, потом совестить начинаешь: "Как же ты это, дорогой Иван Петрович, сплоховал? На кого угодно подумать мог бы, но чтобы ты до такого позора докатился… Себе вредишь, свой авторитет подрываешь. И меня без ножа режешь. Ты думаешь, мне легко будет с тобой расстаться? Нет, брат, нелегко". И так далее в том же духе. Усовестил ты его, огорчил, растревожил. Если так отпустишь, будет на тебя в обиде. А ты походи немного по кабинету, похмурься, повздыхай, потом опять похвали его. Да не скупись. "Верю я в тебя, Иван Петрович. Убежден, что последний это разговор у нас, такой неприятный. Верю, что поработаем мы с тобой душа в душу еще не один десяток лет, что придется мне тебя еще к награде представлять". И уйдет он от тебя без обиды. И злости у него не будет на тебя. Вот что такое психология, брат.

Романов что-то записывал в блокнот, прислушиваясь к словам коренастого. Шарыгин тоже прислушивался. Его досада на этого бритоголового стала перерастать в злость. Все, что говорил коренастый своему собутыльнику, было верно и толково, толково и разумно. "Откуда же такая злость?" – думал Шарыгин. И вдруг понял, что эта злость на самого себя, которая каким-то совершенно непонятным образом транспонируется, переносится на этого ни в чем не повинного человека. "Зачем я пришел сюда? – с тоской думал Шарыгин. – Зачем я согласился подписывать эту дурацкую статью? Я же любил Галину. Разве можно так с человеком, которого любил? Это подлость и низость. Низость и предательство. Да, предательство. Я ведь и в самом деле предал их всех – Галину, Сергея, Андрея Григорьевича. И нет мне оправдания. И не будет мне прощения. Никогда не будет!"

А коренастый за соседним столиком оставил в покое психологию человеческих отношений и переключился на психологию характера.

– В характере руководителя самое главное знаешь что? Не знаешь. Целенаправленность и воля – вот что. Ты скажи мне, какая у тебя цель в жизни и какими путями, как настойчиво ты к этой цели стремишься, а я тебе скажу, какой у тебя характер.

– Я так полагаю, что характер – это что-то врожденное, – промямлил молодой.

– Ошибаешься. Ошибаешься, брат. Характер можно переделывать, перевоспитывать, форм-ми-ро-вать. Да, формировать. Вот мы сейчас у доктора спросим. – Он опять повернулся к Шарыгину. – Вы простите мою бесцеремонность, доктор. Но нас, – он сделал жест в сторону своего собутыльника, – интересует, как вы смотрите на проблему формирования характера.

– Положительно, – буркнул Шарыгин.

– Ты слышишь? – обрадованно воскликнул коренастый, обращаясь к молодому. – "Положительно".

– Кто он такой? – спросил Романов.

– Не знаю. Черт бы его побрал.

Шарыгин потянулся к бутылке с коньяком, налил полный фужер и залпом выпил.

– Что с тобой? – испуганно спросил Романов.

– Мне хочется дать в морду этому типу.

– Э, да у тебя нервы шалят, мой друг.

– Мне хочется дать в морду ему, и я это сделаю.

– Какая чушь.

– Он бесит меня.

– Я его сейчас выставлю.

Романов поднялся, опять вооружился блокнотом, авторучкой и направился к соседнему столику. Подсел к коренастому, наклонился к нему, что-то сказал.

Шарыгин видел, как глаза бритоголового сначала удивленно округлились, потом презрительно сузились. Он что-то ответил Романову, кликнул официанта, бросил на стол десятку, потом еще пятерку, отмахнулся от сдачи и направился к выходу вместе со своим собутыльником.

– Чем вы его доняли? – спросил Шарыгин уже заплетающимся языком.

– Сказал, что журналист, случайно услышал их разговор и вот хотел бы познакомиться.

– А он?

– Заявил, что привык беседовать с журналистами, всегда рад встрече с ними, но давать интервью в такой обстановке не намерен. Не растерялся капитан.

Шарыгин опять потянулся к бутылке, но Романов удержал его:

– Хватит, у тебя уже перебор.

– Да не беспокойтесь вы, я еще в полком порядке, но если ты… если вы… кажется, я и в самом деле…

Назад Дальше