Я дернул плечом. Не было у меня причины сердиться на Эльзу, но я защищался от ее сочувствия. Впрочем, скользнул в голове и упрек: "Чем сюда приходить, пошла бы в школу да заступилась…"
Она словно услыхала мою мысль:
– Я была в школе. Пыталась объяснить, как все это… неумно. Но, к сожалению, не получилось… Знаешь, я никогда не умела разговаривать с учительницами. Еще со времен гимназии…
Я опять шевельнул плечом: что, мол, тут поделаешь…
Эльза сказала осторожно:
– Но я, Петя, не понимаю главного. При чем тут хор? Ведь у нас-то никто тебя не обижал…
Глаза у меня уже набухли, но я опять на миг глянул Эльзе в лицо:
– Как же не понимаете? Все в галстуках, а я…
– Мне кажется, что это все же не главное. Главное, как ты поешь.
В самом деле до нее не доходит, что ли? Вот стоит на сцене в три ряда хор, на каждом красный галстук, а я впереди с голым воротом. И все видят. И все знают. И я как… приговоренный какой-то. Как Турунчик тогда… И хотя бы причина была! А то ведь ни за что!
– Ну ладно, – вздохнула Эльза. – А… что ты мастеришь тут?
Я сказал опять полушепотом:
– Кораблик.
– Понятно. А какой именно кораблик? – ей, видимо, важно было продолжать разговор. Хоть о чем, лишь бы не молчать. – Бывают ведь всякие… фрегаты, шхуны…
Я ответил суховато, но без упрямства:
– Это обет.
Она поняла сразу. Не спутала со словом "обед". Но удивилась:
– Разве такие бывают? Не слыхала.
Я не поленился, сходил в сарай. Там на полке со всяким хламом лежало несколько подшивок старинного журнала "Нива". Я принес тяжеленный том. Открыл посередине. Там была картинка.
В бедной, с каменными стенами и окном-щелью церкви стоял перед иконой мужчина. Длинноволосый, в жилете со шнуровкой, в таких же, как у меня, штанах с пуговицами под коленками, в деревянных башмаках. За штаны рыбака цеплялась крошечная девочка в чепце с оборками и в платье до пола. Видимо, дело происходило в давние времена в какой-то шведской или французской деревне. Мужчина был, скорее всего, рыбак. Он держал очень красивую модель корабля. Протягивал ее к иконе. Кто на иконе, было не видать, только край и лампада. А кораблик был различим до каждой мелочи: все узоры на корме, швы на парусах, крошечные блоки, лесенки-снасти…
Эльза Оттовна чуть улыбнулась:
– И ты считаешь, что "обет" – это род парусника? Вроде брига или шлюпа?
Именно так я считал. Рыбак сделал кораблик на радость дочке и для украшения своего бедного дома. И принес в церковь, чтобы освятить его. Я знал, что в прежние времена был обычай освящать всякую готовую работу: брызгать святой водой и говорить молитвы…
Эльза Оттовна очень мягко сказала:
– Здесь, Петя, дело обстоит не совсем так. Картина называется "Обет", потому что здесь обещание. Клятва Богу… Наверно, этот моряк попал в страшный шторм и пообещал Спасителю и Богородице, что, если вернется невредимым, сделает красивый кораблик и поставит его перед образом в церкви. Так было принято…
Я почти не смутился. После всего, что случилось, какое значение имела моя ошибка… Но я задумался на минуту. Что-то досадное почудилось мне в таком обычае. Словно торговля какая-то! Ты меня спаси, а я тебе за это кораблик… Конечно, когда для жизни жуткая опасность, что угодно пообещаешь. А лучше бы подарил заранее…
Я спросил, подавив неловкость:
– А бывает обет, чтобы наоборот? Ну, чтобы не в уплату за какую-то милость, а просто так…
Точнее выразиться я не умел. А думал вот что. Если человек верит в Бога (я-то не верил, но сейчас речь не обо мне, а вообще), то он должен делать ему что-то хорошее не ради выгоды, а просто так, из любви. Чтобы радовать его… Хотя, с другой стороны, зачем Богу, его Сыну и Божьей Матери игрушечный кораблик? Ведь им стоит лишь пожелать, и появятся миллионы всяких кораблей, хоть из чистого золота… Да, но ведь маме, если по правде говорить, тоже не нужны были картонные домики, которые я склеивал и разукрашивал к ее дню рождению и к Восьмому марта. А она все равно радовалась. Потому что подарок, потому что я для нее старался. Потому что основное в подарке… любовь. Да…
И Эльза Оттовна, кажется, опять поняла меня:
– Конечно, можно и так, Петя… Главное, когда от души… – Потом снова спросила со вздохом: – Ну а как же с хором-то, а?
Я вновь ожесточился:
– Не знаю… Никак. Без галстука я на сцену не выйду.
– Я тебя понимаю… Но и ты пойми… И тебе плохо без хора, и нам без тебя плохо…
– Я тоже понимаю… – И опять я отвел намокшие глаза.
– Видишь, оба понимаем друг друга. А договориться не можем… Будто идем параллельными тропинками, а сойтись не получается.
– Потому что параллельные не пересекаются…
– Иногда, Петя, пересекаются.
– Ну, это только в бесконечности. Не в нашем мире.
– О! Ты знаешь и это? Слышал про геометрию Лобачевского?
Я слышал. От соседки Насти. Она была худая очкастая отличница и хотела сделаться математичкой. Но тот наш разговор начался не с математики. Несмотря на всю серьезность, Настя, как мальчишка, увлекалась марками. Мы иногда вместе разглядывали свои коллекции, менялись и даже спорили. И вот я увидел у нее серую марку с незнакомым портретом и подписью: "Н.И. Лобачевский".
– Это кто? Моряк?
– Это ученый.
– А почему в мундире?
– В старые времена в университетах профессора носили мундиры… Он знаменитый математик. У него труд есть "Теория параллельных линий", я недавно читала.
Я хихикнул:
– Чего там про них сочинять-то, про параллельные линии?
– А ты что про них знаешь?
Геометрию я, конечно, еще не учил, но про параллельные знал из книжек.
– Это такие, которые тянутся рядом друг с дружкой. На одинаковом расстоянии, как рельсы. И нигде не пересекаются. – И я вспомнил, как мы в прошлом году с мамой ходили в ближний лес за грибами.
– А вот и пересекаются! – торжественно заявила Настя.
– Врешь! Тогда они, значит, не параллельные!
– Ты рассуждаешь с точки зрения Евклида. А у Лобачевского своя наука. Параллельные могут пересекаться, только очень далеко, в самой бесконечной бесконечности, где искривляется пространство.
– Как это?
Она стала объяснять и, по-моему, запуталась сама. И я, конечно, ничего не понял. Но поверил. Показалось, будто уловил что-то. Потому что вспомнил: рельсы ведь тоже соединялись в одну точку – далеко-далеко, у горизонта, когда их догонял взгляд. Взгляд – это когда глаз ловит прилетевшие издалека лучи света. От той точки, где соединились рельсы. А если приближаешься, они раздвигаются. И ты видишь это – потому что свет опять прилетает к тебе. Со своей сумасшедшей скоростью… Говорят, эту скорость никак-никак никому не обогнать, закон такой есть научный. Ну а если представить, что все же обогнал! Примчаться к точке, где соединились рельсы, быстрее света! Тогда они, значит, не успеют разойтись! И получится, что параллельные сошлись!..
Конечно, я не знал тогда, что этот ребячий бред, этот крошечный проблеск догадки – первый атом в громадной пирамиде Теории межпространственного вакуума. Той самой, на базе которой создана "Игла", прошивающая теперь многомерные миры… Тогда я сказал Насте: "Ладно, я пойду" – и ушел поскорее, потому что главным в моих мыслях было в тот момент все же воспоминание о маме: как мы идем вдвоем по рельсовому пути. Впрочем, и сейчас, в разговоре с Эльзой, тоже…
Я сказал сумрачно:
– Пускай хоть какая геометрия… а без галстука петь не буду. Я… себе слово дал. – Это я лишь сию секунду выдумал, но, чтобы отрезать все пути, сказал тут же мысленно: "Честное орлёнское".
– Вот, выходит, как. Значит, обет дал такой?
Я уклончиво промолчал: при чем тут это? Но… может, и правда обет. Не только себе самому обещание, но и… Вспомнился подвал, доска с жестяными нимбами. Вот так все сплелось в жизни.
– Ну а ко мне-то зайдешь в гости? – спросила Эльза Оттовна.
– Ладно, – прошептал я.
Она ушла. А я нашел среди дров другой кусок сосновой коры, большой, плотный, и стал вырезать новый кораблик.
Я мастерил модель все следующие дни. Даже тогда, когда зубрил билеты для экзаменов по русскому языку и устной арифметике. В школе никто меня больше не трогал. Экзамены я сдал средне: письменные на четверки, устные на тройки. Но это не из-за придирок, просто я всегда так учился. Тетушка из-за троек разворчалась и опять упомянула про детдом. Скорее всего, просто пугала. Но мне уже было все равно. Я твердо знал, что будет скоро.
Через несколько дней доделаю кораблик и унесу туда. Это будет мой подарок, мое прощание. И просьба помочь мне в пути… Ну и что же, что не верю? Мама-то верила. Значит, есть какая-то сила и справедливость… А потом – в дорогу.
До города Дмитрова (я посчитал по карте) – полторы тысячи километров. Если шагать по шпалам пятнадцать километров каждый день, понадобится сто дней. Лето и кусочек сентября. В такую пору ночевать можно где придется и топать налегке. А иногда можно ехать и на попутных товарниках. Про это немало книжек и кино. Добрые люди на пути всегда угостят куском хлеба, не дадут пропасть мальчишке… А то, что догонит и поймает милиция, – это сказки. Разве отыщешь маленького пацана среди пространств громадной страны?
Как меня встретит отец, я не очень задумывался. Наверно, не прогонит. Сам же написал тогда: "Сын ведь…" Да и вообще, конечная цель представлялась мне такой далекой… ну, как бесконечно удаленная точка, где сходятся параллельные линии. Главным делом казалась мне теперь сама Дорога – с ее неожиданностями, встречами, новыми местами, приключениями. Я понимал, конечно, что порой придется нелегко. И тогда:
Помоги одолеть мне
И жажду, и голод, и боль…
Ничего, одолею…
Теперь странным кажется, что не появилась у меня простая мысль: написать отцу. Нет, я ничего не боялся, просто в голову такое не приходило. Наверно, это странности мальчишечьей психики. Не думал я и о том, что отец много раз мог сменить адрес: ведь письмо-то он прислал в сорок шестом, а сейчас на дворе был пятидесятый…
Спокойно и как-то просветленно готовился я в путь. Заранее уложил в портфель сухари, полотенце, запасную майку и трусы, кружку, ножик, туго свернутую суконную курточку. И любимую, мамой подаренную книжку "Пять недель на воздушном шаре". В эти дни я старался быть послушным, с тетей Глашей вовсе не спорил. Не потому, что вдруг полюбил ее, а словно чувствовал: незачем брать с собой груз всяких обид и грехов, даже мелких.
Зашел как-то к Эльзе Оттовне, но соседка сказала, что она хворает, сейчас уснула и тревожить ее не надо.
Вальке Сапегину я отдал на память свою коллекцию марок. Объяснил, что наскучило собирать их. А о предстоящей Дороге не сказал, конечно. Валька, он хороший, но, когда начнут искать, не выдержит, расскажет. Хотя бы для того, чтобы опять увидеться со мной.
Потом я отыскал Турунчика и подарил ему свой оловянный пистолет. Очень Турунчик удивился, замахал белесыми ресницами. Никогда ведь мы не были приятелями.
– Спасибо… А почему ты… мне?
– Нипочему. Так, – вздохнул я.
Чувствовал, что виноват перед ним. Даже не только перед ним, а вообще. И этот грех (пожалуй, самый крупный в своей жизни) мне тоже не хотелось уносить с собой.
Как хорошо все-таки, что я тогда не успел ударить его…
В классах – особенно там, где одни мальчишки – часто бывает по два командира. Один – какой-нибудь образцово-показательный активист, назначенный школьным начальством в председатели или старосты. Другой – ребячий император, утверждающий свою власть крепкими кулаками и презрением к школьным порядкам. Чаще всего это амбал-второгодник. Но в нашем классе амбала не было, и Ким Блескунов успешно верховодил всюду. И на пионерских сборах умело командовал, и в тех делах, которые не нравились учителям. При этом всегда оставался уверенным в себе, спокойным и яснолицым, как мальчик с плаката "Отличная учеба – подарок Родине".
Он-то и приговорил Турунчика к публичной казни.
Дело было в конце сентября. Мишка Рогозин и Нохря перед уроком рисования натерли классную доску парафиновой свечкой – фокус известный: мел скользит, следов не оставляет. Конечно, крик, скандал: "Кто это сделал?!" Два дня разбирались, а завуч наконец как-то выведала виновников. Ну, досталось им, как водится, и в школе, и дома… И кто-то пустил слух, что наябедничал завучихе Юрка Турунов. Не знаю, почему так решили. Может, потому, что за день до этой истории Нохря довел Турунчика до слез и у кого-то появилась мысль: он, мол, в отместку заложил Нохрю. А может, просто потому, что был Турунчик робкий и безответный.
Конечно, он беспомощно мигал и бормотал:
– Да вы чего… я никому… Меня даже не спрашивали…
Но от этого уверенность в его вине только крепла. Коллектив – большая сила, и для пущего единения нужно ему общее дело. А если нет дела, то хотя бы – общий враг. Кимка внес в это настроение конкретность:
– Завтра после уроков будем Турунчика бить.
Все шумно поддержали его. Только Илюшка Сажин сказал:
– Все на одного? Так нельзя.
– Нельзя, если честная драка, – разъяснил Блескунов. – А тут не драка, а наказание. Фискалов били сообща во все времена, книжки читать надо…
Кимка назначил для исполнения приговора "бригаду". Десять человек.
– Ты… Ты… И… – он глянул на меня, – ты, Патефон. А то одно только знаешь: хор да хор, совсем оторвался от класса.
Почему я согласился? Мало того, даже обрадовался.
На следующий день мы зорко следили, чтобы Турунчик не сбежал. А после уроков повели его в дальний угол двора, за длинное здание мастерской. Турунчик похныкивал и упирался, но очень вяло: видать, совсем обмяк со страху.
За мастерской торчал высохший тополь, который завхоз дядя Гриша не успел еще спилить на дрова. Кимка распоряжался спокойно и обдуманно, только слегка разрумянился. Турунчика заставили обнять корявый толстый ствол. Суетливо связали приговоренному кисти рук снятым с него же чулком. Я держался в сторонке, ощущая незнакомое до той поры замирание: смесь боязни и стыдливого сладковатого любопытства. Турунчик молчал, только что переступал рыжим брезентовым полуботинком и босой, голой до колена ногой.
Блескунов достал из новенького портфеля орудие возмездия. Это была велосипедная камера – сложенная вдвое, слегка надутая и перевязанная в нескольких местах.
– У, мягкая, – сказал Нохря. – Такой не больно.
– Нет, почему же, – возразил Кимка. – Довольно чувствительно, если по открытой спине. На себе попробовал… – И добавил со значением: – К тому же в наказании главное не суровость, а неизбежность. – Наверно, он повторял слова своего милицейского папы. – Ну-ка, задерите на нем…
Турунчик был в хлопчатобумажном полинялом свитере сизого цвета – широком и обвисшем. Свитер легко задрали выше лопаток. А майка никак не выдергивалась из штанов.
– Расстегнуть надо, – решил Нохря. Сунул пальцы между Турунчиком и деревом, зашарил. – Где там у тебя пуговица…
Он возился, и все молчали, только сопение было слышно. Турунчик вдруг сказал сбивчивым полушепотом:
– Да не там… Сбоку пуговица…
Что это он? От собственной виноватости впал в окончательную покорность? Или просто хотел, чтобы скорее все кончилось?
Майку тоже вздернули почти до шеи и велели держать Валерке Котикову – маленькому и послушному. Турунчик прижался к дереву, чтобы не съехали расстегнутые штаны. Блескунов размахнулся и огрел его камерой – с упругим резиновым звоном. Турунчик дернулся, помолчал секунду и осторожно сказал:
– Ай…
– Конечно, "ай", – согласился Кимка. – И еще будет "ай". А ты как думал? – Он протянул черную колбасу Нохре: – Теперь ты. Надо, чтобы каждый по разу.
Шумно дыша, полез вперед Гаврилов:
– Я следующий… Можно, я еще за Котика, а то он не сумеет? А я хочу…
Меня обволакивала обморочная слабость. Но – вот ведь какая гнусность! – я тоже… хотел. Понимал в глубине души, какое это грязное дело, но щекочущее желание было сильнее – стегнуть с оттяжкой по тощенькой белой (не загорал он летом, что ли?) спине с глубоким желобком и черными зернышками-родинками. Злости на Турунчика у меня не было ни малейшей, и, чтобы оправдать себя, я мысленно повторял: "Он же сам виноват… Он же сам виноват…"
Нохря тоже ударил. Турунчик опять дернул спиной, но промолчал. В резину вцепился Гаврилов… И в этот миг я услышал тяжелый топот. Несколько старшеклассников стремительно выскочили из-за мастерской, и впереди – Игорь Яшкин, известный в школе футболист и художник. Я первый оказался у него на пути. Голова моя как бы взорвалась белыми искрами от оглушительной оплеухи. Я покатился в пыль, был поднят за шиворот и упругим пинком отправлен в колючие сорняки у забора. Сквозь них, пригибаясь, я добежал до школьной калитки и потом еще квартал мчался по переулку. Отсиделся только в сквере у городского театра.
Горела щека, гудело награжденное пинком место. Мелко тряслись колени. И все же… все же сквозь страх и стыд, сквозь обиду на Яшкина я чувствовал растущее облегчение.
Я словно очнулся. До чего же хорошо, что я не успел! Вовремя данная благодатная затрещина встряхнула мне душу и все расставила в ней на нужные места. Уже и обиды на Яшкина не было. Только отвращение к себе. И ко всему, что мы затеяли там. Какое счастье, что мой портфель на шнурке через плечо – я умчался вместе с ним. Возвращаться сейчас туда, за мастерскую, было бы выше сил…
На перекрестке я умылся у колонки и побрел домой. Все-таки какое же везение, что не успел ударить… С меня словно сваливалась грязная корка…
А Блескунов на следующий день как ни в чем не бывало сказал Турунчику:
– Говори спасибо этому Яшкину. А то задали бы тебе полную порцию…
– Все равно я не ябеда, – тихо сказал Турунчик.
Но ему не поверили. Или сделали вид…
Я отдал Турунчику пистолет и отнес в тайное место среди репейников на склоне оврага собранный для путешествия портфель. Чтобы завтра уже не хлопотать о нем… Переночевал дома последний раз, взял кораблик и пришел вот сюда, где стою теперь по колено в воде и смотрю, как искрятся от электрической свечки золотистые иконные нимбы… Две головы – Мать и Сын…
Я, конечно, не верю, но все-таки… в груди такая теплая ласковость, хотя ноги в воде совсем заледенели. Ничего, уже недолго.
"Помоги мне в пути…"
Потом я попрощался глазами с корабликом по имени "Обет" и выбрался на солнце. Какое лето вокруг, какая теплая земля и трава! И яркий свет! Я зажмурился. Затем открыл глаза… и увидел Эльзу Оттовну. Она стояла на кромке овражного берега, ждала меня.
Что делать, я выбрался наверх. Остановился. Бормотнул "здрасьте" и – глаза в землю.
Она не стала врать, что встретила меня случайно.
– Я тебя искала. Увидела, пошла следом, а ты исчез. Хотела уже вниз лезть, на разведку…
Я молчал.
– Петя… Очень-очень большая у меня просьба.
Я знал, какая просьба.
– Вернись, а?.. Ну если не насовсем, то хотя бы сегодня. У нас такой ответственный концерт. Без тебя так плохо! Ведь "Песня Джима" наш лучший номер… Петя…