…Время было трудное. В январе в соседней Матулинской волости вспыхнуло кулацкое восстание. Скоро стало известно, что разбитая красногвардейцами банда отступает из Матулино в леса, убивая в попутных селах коммунистов. Смолокуровка лежала на пути банды, и Тимофей Васильевич получил от волостного комитета партии приказ немедленно уходить из села.
Днем, когда ребята собрались у него, Тимофей Васильевич рассказал о том, что произошло.
- Я ухожу в волость, а оттуда - на станцию и в Москву, - закончил он. - Если кто-нибудь из вас хочет уйти вместе со мной из родных мест, чтобы учиться в Москве, - дорога открыта. Только подумайте хорошенько, посоветуйтесь: это ведь совсем не простая вещь…
Вечером в избу пришли пятнадцать человек с котомками за плечами, так что нечего было и спрашивать, что они решили.
Перед уходом Тимофей Васильевич еще раз предупредил:
- Если кто по пути передумает, пусть поворачивает: дорогу ведь знаете, найдете с закрытыми глазами.
Вышли к ночи, в полной темноте, и шли молча, осторожно ступая по узкой лесной дороге. Знали и помнили, что не только одно неосторожное слово, возглас, но и хруст ветки под ногами может стоить жизни Тимофею Васильевичу. По лесу шныряли бандиты, а он коммунист, большевик, его успели узнать не только смолокуровские, но и окрестные кулаки.
Шли гуськом, в такой темноте, что вытянешь руку - и не видишь ладони, точно она растаяла. До волости двадцать верст. Шли, и при каждом шорохе казалось: кто-то не выдержал, свернул к дому. Еще кто-то, еще… Может быть, теперь один ты бредешь по лесной дороге за Тимофеем Васильевичем.
Трифоново, волостное село, лежит среди самой чащобы, как Смолокуровка. Шли в кромешной тьме, свернули и вдруг увидели избу с флагом, полоскавшимся над освещенным окном, - волостной комитет РКП (б).
Лобан первым подошел к избе. Остальные ребята выходили из леса один за другим. Тимофей Васильевич стоял у окна и каждого, кто подходил, поворачивал к себе, потом подталкивал к дверям:
- Ну, иди греться!
Последним из лесу показался Аршанница; он замыкал колонну.
- Значит, все! - сказал Тимофей Васильевич, вслед за Аршанницей входя в помещение. - Все пятнадцать человек…
Оказывается, никто не струсил, не повернул к дому, не убежал.
В большой комнате на корточках перед печкой сидел сторож. Пламя вырывалось из открытой дверцы, жарко гудело, охватывая смолистые поленья. Ребята стояли вокруг и грелись.
Тимофей Васильевич шагнул к столу, покрытому красным кумачом.
- Ребята, - сказал он, поднимая голову, - путь до Москвы долгий. Знаете, что нам сейчас нужно больше всего?
Он подождал немного и сам ответил:
- Знамя! Какой же это отряд, если нет у него знамени? Кто из вас умеет рисовать?
- Я, - откликнулся Лобан.
- Пиши! Нет кисти - ничего, пиши пером, вот тут, на этом кумаче. - Тимофей Васильевич оглядел ребят и громко закончил: - Пиши так: "Школа-коммуна".
Сторож поднялся и сказал:
- Как же это? Имущество ведь казенное, советское…
- А разве знамя будет не советское? Самое советское! - перебил Тимофей Васильевич. - Большевистское знамя. Верно, ребята?
Ребята ответили вразброд, но дружно: "Верно!" - и сторож больше не спорил.
А Лобан, макая ручку с пером в чернильницу и наклонившись над столом, осторожно выводил буква за буквой те два слова, которые диктовал Тимофей Васильевич: "Школа-коммуна".
…В темноте знамя кажется черным, но на самом деле оно красное, кумачовое. Мы в коммуне. Все-таки и теперь мне кажется, что сон, который разбудил меня, вернется, как только я закрою глаза. Он только и ждет этого. Я поднимаюсь и на цыпочках крадусь к Ласькиной койке. Ласька закутался с головой, но из-под одеяла слышно его дыхание.
Теперь на душе спокойно, и больше я ничего не боюсь. Возвращаюсь к своей койке и засыпаю.
ГИПНОТЕЗЕР
Тимофей Васильевич зовет Роберта Мартыновича, завхоза коммуны, не по имени-отчеству, а старой его партийной кличкой - Август; ведь они семь лет были вместе на каторге.
И мы чаще всего обращаемся к Роберту Мартыновичу так же: "Товарищ Август!"
У Августа круглая, совершенно голая, и зимой и летом темная от загара голова, крупный нос, твердо сжатые губы; глаза под выгоревшими бровями кажутся строгими, даже сердитыми.
Но они только кажутся такими.
О себе Август говорит:
- Вся моя жизнь - это цифры и счета. Трудно придется мне, когда коммунизм победит окончательно и с деньгами покончат раз и навсегда. Одно утешение: Ротшильду с Пирпонтом Морганом будет еще хуже.
Канцелярия - владения Роберта Мартыновича - зимой погружается в ледяной холод. Если притронуться к печке-буржуйке, пальцы примерзают к красноватой от ржавчины жести; диван покрыт инеем, и каждый, кто заходит в канцелярию, старается скорее окончить дело и убежать. Только Август сидит как ни в чем не бывало и пишет, по мере надобности перочинным ножиком пробивая лед в чернильнице.
Печка-буржуйка протапливается раз в месяц, когда Роберт Мартынович проверяет счета и составляет баланс. В остальные дни Август не возьмет из сарая и одного полена коммунарских дров, хотя у него давний жестокий ревматизм и он очень любит тепло.
Дни, когда составляется баланс и протапливается канцелярия, называют у нас "большим костром". Конечно, Политнога еще накануне узнает о "большом костре", и мы с ним первыми занимаем места на продавленном диване рядом с раскаленной печуркой.
Под полом, в зимнем тайнике, ворочается еж. Обманутый теплом, он принюхивается сквозь сон: не пришла ли весна, не оттаивает ли земля, не лопаются ли почки на деревьях? Но ничего такого в воздухе не чувствуется, и еж снова засыпает.
Август пишет, шепотом повторяя цифры:
- Тысячи и десятки тысяч, а что будет дальше - миллионы и миллиарды? Деньги катятся вниз, как санки с американской горки. - Он поднимает на нас глаза: - Ко всем бедам - еще вы. Что вам понадобилось?
- Вы обещали рассказать что-нибудь, - напоминает Мотька.
- О чем? Что я знаю, кроме цифр?..
Но Август не выгоняет нас, а это главное.
Мы греемся у печки и ждем, когда начнет темнеть. Оледенелое окно становится багрово-красным. Солнце некоторое время еще висит над садом и скрывает наконец за оградой круглую, бронзовую, как у Августа, голову. Электричество, на наше счастье, не горит сегодня, и Роберт Мартынович откладывает работу.
- Мне поручили отвезти деньги в Нижний, - как всегда, без предисловий начинает он. - Сошел с поезда, на всякий случай проплутал часа два, чтобы сбить со следа шпиков, и отправился на явку. Свернул в переулок и сразу почувствовал, что дело плохо.
Август свел выгоревшие брови, вспоминая, как десять лет назад в трудный и тревожный день он заметил шпиков и угадал беду, нависшую над явкой.
- По городу прошли аресты, все связи были разорваны, и я решил вернуться в Питер, чтобы получить новые инструкции. Но и в столице жандармы разгромили организацию. Приходилось самому, на свой страх и риск, принимать решение. Подумав, я зашил деньги в подкладку пиджака и во второй раз поехал в Нижний. В каком бы глубочайшем подполье ни прятались нижегородские большевики, должны же они дышать, действовать, поддерживать связи с пролетариатом. Значит, найти их можно. И сделать это необходимо. Сами понимаете: деньги в подобных обстоятельствах - при провале - нужны до зарезу.
За окнами синеют сугробы, вокруг темных стволов вьется воронье, которого у нас в саду множество. Мы сидим и слушаем. Эту историю о том, как Август четыре месяца голодал, и не помышляя притронуться к партийным деньгам, как он, больной, в лохмотьях, где был зашит денежный пакет, скрывался от жандармов и искал, искал своих, мы уже слышали раньше, от Тимофея Васильевича. Август рассказывает не так увлекательно, совсем без подробностей, но нам все равно интересно.
- Иду и поглядываю. Кажется, "хвоста" нет… - продолжает Роберт Мартынович.
Но ему не удается довести рассказ до конца. Скрипнула и осторожно приоткрылась дверь. В щель просунулся сперва чрезвычайно длинный и тонкий нос, потом показались два глаза, выражающие испуг и нерешительность, буденовка со звездой и наконец худая фигура в обтрепанной шинели.
- По какому делу? - недовольно спрашивает Роберт Мартынович.
Человек в шинели, шагнув вперед, кладет на стол лист бумаги.
- Посвидчення! Удостоверение, - поясняет он односложно, по-украински мягко выговаривая слова, и выпрямляется, всей фигурой выражая ожидание и надежду.
- "Дано сие, - вслух читает Роберт Мартынович, - демобилизованному по ранению красноармейцу Пастоленко Федору Евтихиевичу в том, что он успешно окончил курсы гипноза и научного внушения при Госцирке Одесского губполитпросвета, где получил специальность факира и гипнотизера с правом чтения лекций и проведения сеансов, что подписью и печатью удостоверяется". Ты, значит, и есть Пастоленко? - испытующе спрашивает Роберт Мартынович.
- Точно так!
- Где воевал?
- В отдельном конном революционном отряде товарища Голованова, ранен под Шепетовкой, - с готовностью поясняет Пастоленко.
Август поглядывает то на нас, то на худое, с запавшими глазами лицо Пастоленко.
- Вечер гипноза? - вполголоса, сам с собой рассуждает он. - Что ж, один такой вечер провести - грех не велик. Да и деньги на культработу остались; что их беречь, если они катятся, как санки с американской горки?
Мотьки уже нет в канцелярии. Конечно, он убежал, чтобы первым сообщить коммунарам из ряда вон выходящую новость.
В спальне мальчиков все наличные обитатели сгрудились вокруг койки Егора Лобана, где рядом с владельцем сидят Мотька и Ефимка, по прозвищу "Фунтик".
Фунт успел сбегать в библиотеку и притащил изгрызенную крысами книгу. На обложке, под заголовком "Тайная сила гипноза", нарисован человек с орлиным носом и огромными черными глазами под сурово нависшими угольными бровями. По обеим сторонам лица изображены руки с вытянутыми вперед костлявыми пальцами.
Крысы не тронули переплета, но страницы изъедены так, что сохранились лишь узкие полоски желтоватой бумаги.
- "Хотя было известно, что мессер Джованни де Робатто наделен тайной магической силой…", - охрипшим от волнения голосом читает Фунт.
Ребята окружили чтеца и затаив дыхание слушают. Но больше на странице ничего нет, и, с сожалением перевернув полоску желтоватой бумаги, Фунт читает то, что напечатано на обороте:
- "…Случилось, что однажды, едучи по своему делу из Флоренции в Веспиньяно, встретил он странствующего монаха, который поведал ему, что старый маркиз Боноккарсо в страшном гневе прогнал единственного своего сына, храброго сеньора Лоренцо, и…"
Крысы, крысы… Только в крысиных желудках можно доискаться, что же совершил маркиз Боноккарсо, в лютом гневе изгнавший наследника.
- "…И тогда мессер Джованни де Робатто, - читает Фунт уцелевшие строки, - посмотрел на маркиза глубокими как ночь очами, так что старый сеньор впал в забытье и…"
- Хватит! - перебивает Егор Лобан.
И хотя всем нам хочется слушать дальше, а книжка со старыми, изъеденными страницами кажется еще более увлекательной, Фунт послушно захлопывает ее. Мессер Джованни де Робатто смотрит с уцелевшего переплета пронзительными глазами, не без любопытства оглядывая ребят, появившихся на свет через несколько столетий после его кончины.
- Чепуха и опиум! - презрительно добавляет Лобан, который, будучи комсомольцем, в противоположность старому маркизу Боноккарсо без всякого для себя ущерба выдерживает испепеляющий взгляд. Он даже сплевывает в знак полнейшего презрения к тайным силам гипноза. - Чепуха и опиум! - повторяет Егор еще раз.
- Но ведь в книжке написано… - робко возражает Фунт, питающий глубокое почтение к печатному слову.
- "В книжке"! - передразнивает Егор. - А когда книжка напечатана, дурья твоя башка?.. При старом режиме!..
Помолчав, все с той же насмешливой улыбкой Егор протягивает сильную руку с раскрытой широкой ладонью:
- Спорим - факир этот ваш никого не загипнозит. Давайте? На пайку хлеба!
Никто не принимает вызова.
…В спальне сдвинуты койки, на помосте около шведских стенок установлен стол, покрытый зеленой скатертью, а против помоста - ряды скамей. Ребята начинают собираться сразу после обеда, чтобы занять лучшие места.
В семь часов раздается звонок, и в дверях появляется Август вместе с нашим вчерашним знакомым. Я смотрю на них с тревогой. Почему-то мне сейчас до глубины души жалко демобилизованного факира, который был ранен под Шепетовкой, вдоволь наголодался и намерзся за свою жизнь. Кто из нас не знает, как это тяжело…
Мне жалко факира, страшно за него, и я предчувствую недоброе.
За ночь нос у Пастоленко стал словно еще тоньше и длиннее, а карие глаза полны безнадежной растерянности… Он поднимается на помост и, вглядываясь в сумерки, окутывающие зал, комкая в руках буденовку с красноармейской звездой, начинает лекцию:
- Раньше булы такие, шо казали, будто гипноз есть магия и колдовство под влиянием флюидов, но нема в нем ниякой матичной силы, а только одна наука, - тихо начинает Пастоленко, еще больше понижая голос, когда выговаривает такие незнакомые слова, как "магична сила" или "флюиды".
Без всякого сомнения, глаза Федора Пастоленко, робко выглядывающие из-под редких ресниц, совсем не похожи на испепеляющие очи мессера Джованни, которые снились мне всю ночь, а я ничуть не сомневаюсь, что и этому Джованни пришлось бы худо, столкнись он один на один с упрямым и уверенным в себе Егором Лобаном.
- Конечно, нема тут нияких флюидов, или, проще говоря, дурману, как нам на курсах поюснивали знающие люди, а одно научное внушение, - продолжает Пастоленко.
Лобан сидит на середине скамьи и не отрываясь смотрит на факира. Тот чувствует неверующий, иронический взгляд и сбивается еще больше, торопясь закончить лекцию.
- Может, кто пожелает подвергнуться гипнозу? - с тайной надеждой, что желающих не найдется, спрашивает наконец Пастоленко, ладонью стирая пот с лица.
Лобан встает и с той же насмешливой улыбкой поднимается на помост.
- Вы засыпаете, вы закрываете глаза и засылаете, - робко и просительно продолжает Пастоленко, положив худую свою руку на мощную ладонь Егора и плавно проводя другой рукой перед глазами Лобана.
Я люблю Егора и горжусь им - ведь он комсомолец и один из "первокоммунаров", как называют у нас ребят, вместе с Тимофеем Васильевичем создавших коммуну, он сильный и справедливый человек, - но сейчас я горячо желаю, чтобы Пастоленко взял верх и Егор уснул, повинуясь магнетической науке.
"Вы засыпаете, вы засыпаете, вы закрываете глаза", - беззвучно повторяю я вслед за факиром. Но это не помогает. Лобан сидит в той же вызывающей позе и смеющимися глазами смотрит в бледное и усталое, влажное от пота лицо Федора Пастоленко.
- У вас дуже сильная душевная организация, - безнадежно и почтительно говорит Пастоленко вслед Егору, вразвалочку спускающемуся с помоста в зал.
- Чепуха и опиум! - как бы про себя, однако так, что все слышат его слова, бормочет Лобан, занимая свое место. - Я же говорил, что чепуха…
Пастоленко стоит, пронзенный сотней насмешливых глаз, не зная, куда девать руки, и, как платком, вытирает мокрый лоб скомканной буденовкой.
- Може, ще кто спытае? - робко оглядывает он зал.
Тогда, не зная, зачем делаю это, повинуясь мгновенному чувству, поднимаюсь я.
Я иду к сцене почти помимо воли. Как будто мессер Джованни в критический для своего древнего искусства момент сошел с переплета и, невидимой тенью проскользнув между рядами, взял меня за руку и повел выручать неудачливого потомка.
Нет, разумеется, мессер Джованни ни при чем. Я встал и пошел к помосту потому, что очень уж трудно приходилось факиру и он был один.
Что происходило дальше, я помню плохо. Во всяком случае, как только Пастоленко сказал: "Вы засыпаете, вы засыпаете!" - я сразу закрыл глаза, в последний момент уловив гневный, не обещающий ничего доброго взгляд Лобана.
Закрыв глаза, я поднимался, вытягивал руки вперед, повинуясь тихому голосу факира, мешавшего русские и украинские слова, не зная в точности, делаю ли я это все по своей воле, чтобы выручить Федора Пастоленко, или не только по своей воле.
Южный говорок факира напоминал Малые Бродицы, и от этого Пастоленко становился ближе и дороже, как-то понятнее. С закрытыми глазами я поднимался, вытягивал руки, садился вновь, все время ощущая грозный взгляд Лобана, но ни на минуту не раскаиваясь в том, что делал.
Потом, когда раздались аплодисменты, я открыл глаза и увидел прямо перед собой длинноносое, еще более вытянувшееся от испытаний сегодняшнего вечера, но такое счастливое и умиротворенное лицо Пастоленко, что раз и навсегда перестал думать о правильности своего поступка и навсегда уверовал, что магическое искусство имеет и хорошие стороны.
Ребята восторженно хлопали. Коммуна признала и приняла факира, только Егор Лобан сидел на своем месте, не поднимая рук с колен, молчаливый и разгневанный.
…Кончился вечер. Звонок на ужин как волной смыл толпу коммунаров, окруживших факира, и мы с Пастоленко остались одни в темном коридоре.
Мы идем рядом. Иногда Пастоленко поворачивает голову ко мне, но ничего не говорит.
И это очень хорошо, что он не задает вопросов.
Мы заходим в канцелярию. "Большой костер" не кончился, буржуйка еще топится, и на диване, освещенные неярким пламенем, временами вырывающимся из-за открытой дверцы печурки, беседуют Тимофей Васильевич и Август.
- Распишитесь! - протягивает Август ведомость.
Пастоленко расписывается, но не уходит, стоит перед диваном с пером в руке.
- Так що, може, на работу меня визмите? Дуже потрибно!
Несколько секунд все молчат, слышно только, как потрескивает раскаленная труба.
- К сожалению, у нас нет штатной вакансии факира, - отзывается Август. - Такой должности Наркомпрос не предусмотрел…
- Хиба ж я… Да я столярное дело знаю, можу истопником буты…
Август смотрит своими испытующими глазами в лицо Пастоленко, оглядывает шинель, смятую буденовку…
- Это другое дело, - наконец решает он. - Собственно, и истопник не очень-то нам нужен: дров нет - но будут же они когда-нибудь! - Он поднимается и крепко пожимает руку Пастоленко: - Ну, поздравляю вас, Федор Евтихиевич. Поздравляю с вступлением в коммуну!