- Назад не вернулся бы, влюбился бы в горы, - сказал Касымов. - Богатый природа. Народ добрый… За свой природа умереть могу. Думал в начале война - неужели немец придет? В армию очень спешил. В военкомат говорю: записывай, воевать буду… А ты Москва жил?
- Да, в Замоскворечье, - ответил Кузнецов и при этом слове так ярко представил себе тихие с тупичками переулки, разросшиеся столетние липы во дворах под окнами, голубые апрельские сумерки с первыми нежнейшими звездами над антеннами посреди теплого городского заката, с запоздалым стуком волейбольного мяча из-за заборов, с прыгающим светом велосипедных фонариков по мостовым, - так четко увидел все это, что задохнулся от приливших воспоминаний, вслух сказал: - Наш весь класс ушел в сорок первом…
- Дома кто остался?
- Мама и сестра.
- Отец нет?
- Отец простудился на строительстве в Магнитогорске и умер. Он инженером был.
- Ай, плохо, когда отец' нет! А у меня отец, мать, четыре сестры. Большой семья был. Кушать садились- целый взвод. Война кончим - в гости приглашаю тебя, лейтенант. Понравится наша природа. У нас совсем останешься.
- Нет, ни за что я свое Замоскворечье не променяю, Касымов, - возразил Кузнецов. - Знаешь, сидишь зимним вечером, в комнате тепло, голландка топится, снег падает за окном, а ты читаешь под лампой, а мама на кухне что-то делает…
- Хорошо, - покачал головой Касымов мечтательно. - Хорошо, когда семья добрый.
Замолчали. Впереди и справа орудий приглушенно скрипели, скоблили по-мышиному лопаты зарывающейся пехоты. Там уже никто не ходил по степи, и не доносилось ни единого звука соседних батарей.
Только снизу, из впадины реки, где в береговом откосе первая батарея отрывала для расчетов землянки, долетали порой скомканные голоса солдат и еле уловимое слухом позвякивание котелков. А за рекой на той стороне, где-то в глубине северобережной части станицы, одиноко буксовала машина, и все это как бы впитывалось, поглощалось огромно разросшимся безмолвием, идущим с юга по степи.
- Тишина странная… - сказал Кузнецов. - С сорок первого года не люблю такую тишину.
- Почему не стреляют? Тихо идет сюда немец?
- Да, не стреляют.
Кузнецов встал, разогнув натруженную спину, и тотчас вспомнил о котелке с водой. Пить ему больше не хотелось, хотя по-прежнему сохло во рту; он сильно прозяб на обдуваемой береговой высоте, остыло насквозь влажное белье, и началась мелкая внутренняя дрожь. "Обессилел я так? Или промерз? Водкой бы согреться!" - подумал Кузнецов и по мерзло-хрустящим комьям земли пошел откосу, где вырублены были ступени вниз.
Распространяя теплый запах горохового концентрата, кухня стояла прямо на льду реки; и тлел пунцово и мирно жарок под раскрытым котлом, который обволакивался паром. Гремел черпак о котелки. Сливаясь в темную массу, толпились вокруг кухни расчеты, обступив работающего повара; переговаривались недовольные и подобревшие, разогретые водкой голоса солдат:
- Опять суп-пюре гороховый, конь полосатый! Другого не придумал!
- Ну, подсыпь, подсыпь - о жене задумался! Почему, братцы, все повара жадные?
- Задушил горохом! Не знаешь, какие случаи от гороху бывают?
- На вредном производстве молоком поить надо.
- Не балабоньте, язык без костей… Еще по-умному сообразил - молоком, - на все стороны огрызался повар. - Зачем упрекаете? Я, что ль, вам корова?
Кузнецов вдохнул вместе с чистой морозной свежестью речного льда запах подгорелого супа - и его замутило. Он свернул - мимо кухни - в темень высокого откоса, натыкаясь на разбросанные по берегу лопаты и кирки. Вскоре впереди проблеснула вертикальная щель света - оттуда пробивались говор, смех. Он нащупал рукой, отбросил брезентовый полог, вошел в запах сырой глины и опять же еды.
В землянке, вырытой на полный рост, с шипеньем брызгая белым пламенем, светила поставленная на дно ведра снарядная гильза, заправленная бензином; на разостланном брезенте дымились котелки с супом, расставлены рядком кружки с водкой. Головами к огню лежали здесь лейтенант Давлатян, сержант Нечаев и, подобрав колени под полушубок, немного боком сидела Зоя, грызла сухарь, осторожно рассматривала какой-то альбомчик, аккуратно маленький, обтянутый черной замшей, с круглой золотистой кнопочкой, альбомчик-портмоне.
- Кузнецов!.. Наконец-то!.. - воскликнул раскрасневшийся от еды Давлатян; он словно бы похудел лицом за ночные часы утомительной земляной работы, а глаза и острый носик его блестели, как у мышки, глядевшей на огонь. - Где ты пропадал? Садись с нами! Вот твой котелок. Твой заботливый Чибисов принес!
- Спасибо, - ответил Кузнецов и, поправив воротник шинели, полулег возле подвинувшегося Давлатяна; после темноты на брызжущее пламя бензина больно было смотреть. - Где свободная кружка?
- Из любой, - сказал Нечаев и подмигнул карим глазом Зое. - Все в полном здравии, как штыки.
- Вот моя, Кузнецов, - предложил Давлатян и, тоже глянув на Зою, подал тоненькими, измазанными в земле пальцами кружку, наполненную водкой. - Мне сейчас не хочется что-то, знаешь. Потом наверняка разбавленная водка, какой-то ерундой пахнет. Даже керосином, кажется.
- Точно, - сказал Нечаев с шевельнувшейся ухмылкой под усиками. - Смесь. Вода с разбавленным одеколоном. Только для девушек.
Стараясь сдержать дрожь в руке, Кузнецов пригубил кружку, почувствовал ее запах, но, перебарывая себя, подумал, что сейчас озноб пройдет, зажжется в теле облегчающее тепло, и натянуто сказал:
- Ну что ж… Смерть немецким оккупантам!
Уже насилуя себя, выпил отдающую сивухой, ржавым железом жгучую жидкость и закашлялся. Он ненавидел водку, никак не мог привыкнуть к ней, к этой каждодневной фронтовой порции.
- Ужасная бурда! - воскликнул Давлатян. - Невозможно пить. Самоубийство! Я же говорил…
- Суп-пюре для закуски, товарищ лейтенант. - Нечаев усмехнулся, пододвинул котелок. - Бывает. Не в то горло пошло.
- Видимо, - почти неслышно ответил Кузнецов, но к котелку не притронулся, взял с брезента осколочек ржаного сухаря и, прислонясь к стене спиной, стал жевать.
- Скажите, Нечаев, - не подымая головы, сказала Зоя. - Где вы взяли этот альбом? Зачем он вам? Ужасный альбом…
"Почему она здесь, а не с Дроздовским? - подумал Кузнецов, как бы отдаленно вслушиваясь в голос Зои, чувствуя разлившееся в животе тепло. - Непонятно все это".
- Не верите вы мне никак, Зоечка, хоть вешайся от недоверия. Думаете, я бульварный пижон. Клешник-трепач? - с веселой убедительностью произнес Нечаев. - Разрешите данные представить. Выменял на формировке за пачку табаку у одного фронтовика. Тот говорил: у убитой немки под Воронежем в штабной машине взял. Любопытно все-таки. Для интереса сохранил. Не немка, а царь-баба была. Вы посмотрите дальше.
- Странно, - сказала она, задумчиво листая альбомчик. - Очень странно…
- Что же странно, Зоечка? - Нечаев придвинулся на локтях ближе к Зое. - Любопытно очень.
- Какая красивая немка! Лицо, фигура… Вот здесь, в купальнике. У нее был какой-то чин? - проговорила Зоя, разглядывая фотографии. - Смотрите, как она гордо носила форму. Как в корсет затягивалась.
- Эсэсовка, - подтвердил Нечаев. - Выправка - грудь вперед! Вот это грудь, Зоечка.
- Вам что, нравится?
- Не так чтоб очень. Но ничего. Экземпляр.
Лейтенант Давлатян с выступившими яркими пятнами на щеках, выгибая шею, скашивал сливовые свои глаза в альбом. Кузнецов же, отклонясь к стене, из тени смотрел на Зою, на ее освещенное пламенем бензина наклоненное лицо и с необъяснимым напряжением памяти отыскивал в длинных полосках ее бровей, в ее опущенных глазах, в этом обтянутом замшей альбомчике что-то неуловимо знакомое, бывшее когда-то, где он видел ее, Зою, в неправдоподобно теплой тишине, в часы вечернего снегопада за окном, в уютно натопленном на ночь доме, за столом, покрытым к празднику чистой белой скатертью; раскрытый семейный альбом на скатерти, и чьи-то милые лица освещены настольной лампой, а позади, за светом - бархатный полумрак комнаты, пахнущий вымытым полом, с темным прямоугольником старого трюмо, с поблескивающими в таинственной глубине его никелированными шарами на высокой спинке старомодной кровати. Но никелированная кровать и это старинное трюмо были в московской квартире на Пятницкой, и он мог видеть так близко, так покойно и родственно только мать или сестру и никогда не мог видеть в той комнате наклоненное лицо Зои за столом рядом с сестрой и матерью, рядом с тем роскошным и смешным, пожелтевшим от времени столетним трюмо, единственной гордостью матери и памятью об отце - это трюмо в день свадьбы купил он, кажется, у какого-то нэпмана, чрезвычайно довольный своим роскошным подарком…
- Видно, она из богатой семьи. Как вы думаете, Кузнецов? Что вы притихли?
- Нет, я не притих. - Кузнецов стряхнул мягкую дремоту оцепенения; Зоя смотрела на него с вопросительной улыбкой. - Вы… о немке?.. - спросил он.
- Да.
Эти фотографии убитой немки он видел раньше: в эшелоне альбомчик ходил по рукам; от нечего делать Нечаев показывал его всему взводу. И сейчас, услышав вопрос Зои, Кузнецов без особого интереса взглянул на фотографии. Молодая белокурая немка в облитом по талии мундире смеялась в объектив, вызывающе счастливая в окружении улыбающейся семьи, полукругом рассевшейся в плетеных креслах за низким столиком, среди сказочно яркой зеленой лужайки перед чистым, аккуратным дачным домиком. На другой фотографии - золотистый пляж, слепяще-снежные в морской сини паруса яхт, на берегу белые тенты, и шоколадно-загорелая немка в купальнике стоит картинно и гордо, обняв за плечи свою подругу с кукольно-нежным личиком, в накинутом на голое тело цветном халатике, с распущенными по плечам пышными волосами. Потом множество напряженных и строгих женских лиц, множество обтянутых по выпирающим грудям мундиров на фоне казарменного здания. Затем еще одна фотография на море: надутый парус накренившейся яхты, влажные от брызг сильные бедра этой белокурой немки, мужественно подтягивающей снасть над головой пышноволосой подруги, испуганно обнявшей ее полные ноги под брызгами вздыбленной волны.
- Эта беленькая… наверно, нравилась мужчинам, - сказала Зоя, не подымая глаз. - Все-таки красива… А вам нравится она, Давлатян?
Лейтенант Давлатян, занятый супом, не ожидая вопроса, сделал торопливый глоток и проговорил сердито:
- Ужасно недосаливает суп наш уважаемый повар. В горло не лезет. Подавиться можно… Отвратительное лицо! - заявил он, скользнув краешком глаза по фотографии. - Что здесь может нравиться? Эсэсовка и дурища наверняка. Улыбается, как кошка. Ненавижу эти фашистские морды! Как она может улыбаться?
"Да, он прав, - подумал Кузнецов. - Почему у меня тоже, когда вижу что-нибудь из Германии, сразу подкатывает что-то к горлу?"
- Насчет вкусов не спорят, Зоечка! - сказал, захохотав, Нечаев. - Тут я выдрал в конце. Посмотрели бы, что у нее за картинки были - умереть можно! Разный разврат. Особенно женский. Знаете, такая поэтесса Сафо была? В Риме…
- Ну и что? - Зоя удивленно повела на него длинными бровями. - Только не в Риме, а в Греции. И что же?
- Вы опять начинаете? О каком таком разврате вы говорите Зое, Нечаев? - краснея, одернул Давлатян. - У вас бзик какой-то! Или вы лишних сто граммов выпили?
- Сто свои, товарищ лейтенант. Трезв, как молодая монашка.
- Давлатян, вы меня защищаете? - сказала Зоя ласково и положила ладонь ему на плечо, тихонько погладила. - Какой вы чудесный мальчик! Ни о чем не знаете?.. А я уже видела эту гадость в одном немецком блиндаже под Харьковом… Когда вырывались из окружения. Оклеен был весь блиндаж.
Давлатян в растерянности вывернул плечо из-под ее снисходительно и нежно гладящих пальцев и, взъерошенный, проговорил:
- Оставьте, пожалуйста, товарищ санинструктор, свои неуместные замечания! Я не мальчик. И не гладьте меня, пожалуйста. Я не люблю…
- Ну, хорошо, хорошо. Не буду.
"Нет, он действительно прекрасный парень, этот Давлатян, - подумал Кузнецов, чувствуя благостно разлившееся по всему телу тепло выпитой водки и не вступая в разговор. - Он всегда мне нравился".
- Зоечка! - сказал Нечаев и, играя улыбкой, снял шапку, наклонил ладную, красивую черноволосую голову. - У лейтенанта Давлатяна невеста, а я один как перст. И мама во Владивостоке. Холостяк. Погладьте, буду терпеть. Я люблю это терпеть.
- Бессмысленно, Нечаев, - шутливо ответила Зоя, пожимая плечами. - Ну, что это вам даст? Вы всё не так поймете. Потом во Владивостоке вы были в окружении королев-балерин… Нет, неужели, Давлатян, у вас невеста? - спросила она ласково. - А я не знала…
- Милая Зоечка, я буду тише травы, - взмолился наполовину серьезно, однако с навязчивой страстностью Нечаев, еще ниже склоняя голову. - Прикоснитесь пальчиками… Или брезгуете? Вот убьют завтра - и не испытаю, какие у вас нежные пальчики!
- При чем здесь невеста?.. Глупистика какая-то! - возмутился Давлатян и часто заморгал на Нечаева. - Прекратите эти неуместные бульварные пошлости, сержант! На месте Зои я сплошные пощечины вам отвешивал бы! Да, да!
- Спасибо, лейтенант…
Зоя засмеялась, в то же время сдерживая смех, ее суженные глаза лучисто светились, устремленные на смущенного Давлатяна.
А Нечаев, надев шапку, явно раздосадованный тем, что ему помешали в приятной, развлекающей его игре, изобразил обиду на фатоватом, с бархатными родинками лице, сказал:
- Напрасно, товарищ лейтенант. Испытать Зоечку хотел, а вы уж!.. Играет она: и вроде замужем была, и вроде ей тридцать лет, и все знает, а сама… одуванчик!..
Но тотчас умолк, попав в луч ее взгляда.
- То, что испытала я, еще не испытали вы, Нечаев! - смело заговорила Зоя. - Полейте мне на руки мою водку, - приказала она таким тоном, словно имела право приказывать Нечаеву. - Пальцы стали отвратительно липкими после вашего альбома. Спрячьте его. И когда захотите себя испытать в трудную минуту, смотрите на эту обнаженную немочку!
Нечаев, защитно похохатывая, приподнялся на локте, нашел ее кружку и с мстительной щедростью вылил всю до капли водку на ковшиком сложенные ладони Зои.
- Жаль, конечно, водку, но ради вас, Зоечка…
- Ради меня ничего не надо. Спасибо. - Зоя сдвинула колени, на которые кругло натянута была пола полушубка, поднесла руки к шипящему пламени гильзы, взглянула на Кузнецова: - Вы что, спите, товарищ лейтенант? Странно, когда один человек молчит. Как трезвый среди пьяных. У вас что, аппетита нет?
- Я не сплю, - отозвался Кузнецов, неподвижно сидя в тени. - Просто согреваюсь…
Он действительно наслаждался благодатным теплом землянки, ее влажной духотой, живым светом самодельной лампы, звуками голосов, угловатыми тенями по стенам; внутренняя зябкая дрожь прошла; потный, он все же основательно промерз на ветреном берегу, мокрые ремешки холодка еще прислонялись к лопаткам, но ему не хотелось менять положения, не было сил пошевелиться. "Она была в окружении под Харьковом? Она воевала? Какое у нее удивительное лицо, - смутно думал он, глядя на Зою. - В общем некрасива. Только глаза. И выражение лица меняется. Но она нравится и Нечаеву, и Уханову, и мне… Что у нее с Дроздовским? Непонятно как-то все…"
- Послушай, Кузнецов! - перебил спокойное течение его мыслей Давлатян. - Почему не ешь? Суп остыл!
- Кто говорит, что суп остыл? - раздался за пологом землянки начальственный басок. - Суп как огонь! Можно к вам?
- Давай, давай, старшина, всовывайся! - проговорил снаружи голос Уханова. - Всовывайся!
Тяжелые ноги завозились у входа, с шорохом скатывая вниз комья земли, кто-то шарил по занавеси и, найдя край, оттолкнул ее в сторону. И высунулось из-за брезента узкое, набрякшее, ошпаренное морозом лицо Скорика, несколько хищно, по-птичьи посаженные глаза замерцали.
- Вы не заблудились, старшина? - спросил Кузнецов, по одному виду надвинутой на брови новенькой шапки вспомнив запоздалый его приезд. - Что хотите?
- Очень вы строги, товарищ лейтенант. Строже, можно сказать, чем сам комбат! - заговорил старшина с достойной его неуязвимого положения колкостью и прибавил: - Вот! Доппаек положенный получите. И приказ вам и лейтенанту Давлатяну - к комбату… И санинструктору. От комбата я…
- Оставьте доппаек здесь. И идите.
- Вещмешок не могу оставить. Потом никаких следов не найдешь. А другой на земле не валяется.
- Входите быстро - и освобождайте мешок!
Старшина втиснулся в землянку, внеся холод, поставил вещмешок с продуктами на брезент, подчеркнуто солидно вынимая галеты, масло, сахар, табак в пачках - целое богатство, к которому Кузнецов был сейчас равнодушен: обманчивую какую-то сытость чувствовал он после выпитой водки и съеденного сухаря.
- На двоих! - напомнил старшина. - На лейтенанта Давлатяна и вас.
- Идите, - приказал Кузнецов. - Как-нибудь разберемся. Или вы еще хотите что сказать?
- Ясно-понятно…
Старшина свернул вещмешок, крепко прижимая его к груди, задом выдвинулся из землянки, напружив шею, неодобрительным птичьим взором окинул напоследок примолкнувшую в минуту его появления Зою, полог задернул яростно, тщательно, недвусмысленно намекая этим на нежелательность Зоиного присутствия здесь. Затем возле входа снова послышался голос Уханова:
- Ох, и люблю я тебя, старшина! Не знаю почему, души в тебе не чаю, родной наш отец и каптенармус. За аккуратность тебя уважаю, за ласку к батарее.
- Что ба-алтаете, старший сержант? - раскатил за брезентом командирский басок старшина. - Как разговариваете? Чего улыбаетесь? Встать как положено!
- Тихо, тихо, старшина! - засмеялся Уханов. - Зачем так громко! Где встать как положено?
- Р-разболтали командиры взводов младших командиров, нету никакого порядка! Доберусь я до вас, старший сержант! - отчитывающе гремел за брезентом старшина, и похоже было - выговаривал это не одному Уханову, но заодно и обоим лейтенантам, которые должны были слышать его в землянке. - По струнке ходить будете!.. Не таким рога обламывал! Разболтанной разгильдяйщины в батарее не допущу!..
- Давай только не на басах, пока я тебя случайно, старшина, богом и мамой не приласкал! - посоветовал превесело Уханов. - За отеческую заботу, старшина… Ты, золотой наш, строевой подготовкой с поварами позанимайся. Они поймут в момент. Все сказано.
Через минуту, зашуршав брезентом, Уханов вошел в землянку, с виду невозмутимо спокойный. Стянул замазанные землей рукавицы, начал тереть над огнем руки, оглядывая всех дерзкими, как бы все время сопротивляющимися глазами. Это выражение дерзости особенно придавал ему стальной передний зуб, холодно сверкавший, когда старший сержант говорил или улыбался.