Басурманка - Новицкая Вера Сергеевна 8 стр.


Глава 6

Благодатное замерло. Казалось, светлая радость, столько лет полновластно царившая там, безвозвратно покинула его. Правда, не слышалось рыданий, тяжелых, раздирающих душу сцен, но тихая печаль реяла повсюду, притаившись, смотрела из каждого уголка дома, туманным, скорбным призраком бродила по темным аллеям и освещенным лужайкам.

Китти не заболела, не сошла с ума, как боялась мать. Слез, отсутствие которых особенно тревожило и Анну Николаевну, и верную Василису, по-прежнему не было: не выплаканные в первую минуту, они застыли холодным нерастворимым клубком и давили сердце. В выражении лица, во всем поведении девушки не было заметно острой тоски; в ее глазах не сквозило безысходное отчаяние. Только вся она будто затихла: голос звучал необыкновенно глубоко и мягко, большие глаза заволакивала печальная дымка, и лицо, и фигура ее стали тоньше, прозрачнее, менее земными. Тихая улыбка скользила иногда по слегка побледневшим губам, мягким блеском отражаясь в глазах, но глаза не улыбались.

– Китти, голубка моя, не отчаивайся, быть может, не все еще потеряно. Бог так милосерден! Мы проверим известие, папа́ сам справится в штабе… Кто знает? Вдруг…

Казалось, надежда теплилась и в сердце девушки, и в ней Китти черпала великую силу терпения.

Но вот пришло письмо от Троянова. Увы! По наведенной им справке последовал тот же ответ: молодого Муратова в списках живых, раненых и пленных не оказалось. Он попал в тот страшный разряд, где в то время не велось еще точного подсчета, но который заполняли десятки тысяч несчастных, и не менее жертв ожидалось впереди.

Зловещим ураганом все глубже внутрь страны двигались вражеские полчища, сея на пути своего шествия кровь, насилие, огонь и скорбь. Все более сгущалась над Русью темная туча, она, грозная и зловещая, нависла над самым ее сердцем.

И дрогнули в ответ миллионы русских сердец, охваченных тем великим чувством, которое воспламеняет гаснущие силы старика, ведет на подвиг юношу, вчера еще ребенка, укрепляет его неумелую, нетвердую руку. Настала минута, когда все, кто был в силах держать оружие, юноши и старики, обеспеченные и бедные, свободные и занятые, – все бросали дела, семью, привычную жизнь, чтобы одной сплоченной, могучей русской грудью опоясав, как железным кольцом, священную свою столицу, отстоять ее от ненавистного врага. Проклятия сыпались в адрес Наполеона, и ненависть к французу никогда еще не была так сильна.

С Женей творится что-то необычное. Девочку прямо-таки нельзя узнать. Кажется, удар, нанесенный семье смертью Юрия, отразился на ней сильнее, чем на Китти.

Потухли золотые искры в глазах девочки; не дрожат, не переливаются они ни молодым задором, ни детским беззаботным весельем. Они кажутся больше, глубже, темнее; какая-то дума, какая-то тревога, будто растерянность и робость, столь чуждые прежде характеру Жени, залегли в них. Не сверкают белые зубы, не появляются ежеминутно, как прежде, очаровательные ямки около смеющегося ротика; улыбка совсем сбежала с этих розовых уст со дня получения рокового известия.

Не только во взгляде, в движениях, во всей манере Жени держать себя сквозит что-то робкое, неуверенное, покорное, порой заискивающее и молящее. Что-то мучает, крепко сосет это пылкое сердечко.

В противовес Китти, гибель Юрия вызвала во впечатлительной Жене потоки неудержимых слез, тяжелые неутешные рыдания. До сих пор смерть жила лишь в ее воображении, как страшный призрак, как величайшее бедствие, неотвратимое и безжалостное. С начала войны столько раз касалось ее уха это слово, но оно оставалось только словом, бесформенным, неясным: Женя не видела смерти вблизи, не помнила. Но умер Юрий. Это не звук, тут не надо работать воображению, чтобы представить себе, что "кто-то" перестал жить, это не "кто-то", это Юрий… Как он, молодой, красивый, милый, веселый, неподвижно лежит где-то, никогда не встанет, не заговорит, не улыбнется? Не будет бегать в горелки, как еще совсем недавно, когда ей удалось поймать Николая Михайловича? Никогда не взглянет на Китти своими ласковыми карими глазами, как тогда в каштановой аллее, и потом не обнимет, не поцелует ее светлую головку, а та не обовьет руками его шею, как в тот раз, когда она нечаянно подсмотрела?! Картины этого светлого, веселого, кажется, последнего беспечального дня особенно ясно встают в памяти Жени.

Нет Юрия!.. Нет… Совсем… Нигде-нигде… Сколько ни ищи, что ни делай, как ни проси, ни моли Бога… – нет!.. Умер!..

Чудовищным, несовместимым, невероятным представляется девочке случившееся; ее мозг никак не может усвоить этого.

Умер Юрий, которого так любила Китти, который обожал ее, помолвке которых она, Женя, так страшно радовалась! Этого не может быть!.. Зачем же они любили друг друга? Зачем?.. Как же теперь Китти одна?..

Слезы давно уже горячей струей катятся по лицу Жени, но она не вытирает, даже не замечает их. Неподвижно и настойчиво она смотрит в темный сад, на мрачные силуэты кустов, точно ища разгадки своим мыслям в их темной глубине. "Она жива, а он убит, – дальше несется ее мысль. – Убит…"

– У-убит… У-убит… – стараясь вникнуть в особое значение этих слов и растягивая их, повторяет девочка.

И ей мерещится гудящий звон орудий:

– У-у-убит!

Выстрелили… французы и убили…

Она запинается посреди фразы: что-то острое пронизывает ее сердце.

– Убили французы!..

Слезы душат девочку, она падает головой на подоконник и горько-горько рыдает.

– Чтой-то, девонька, чтой-то, милая, сердечко так свое надрываешь? – раздается за ее спиной ласковый старческий голос, и рука Василисы опускается на плечо. – Все одно, не пособить горю, слезы – не вода живая, спрыснешь – не очнется. Да где его, сердешного, и искать-то? Поди, девонька, водицей святой покроплю, на сердце-то у тебя и полегчает. Я и Катеньку нонче прыскала, и постельку всю, и углы в комнате, вот и прояснилась она, не такая, будто, застывшая, и глазки засветились. Да, поистине душа ангельская… Уж и по наделал делов басурман проклятый, со своими антихристовыми прислужниками… – совершенно другим голосом через минуту добавляет старушка.

Женя вздрогнула. Еще сильнее, глубже, острее вонзилось что-то в сердце девочки. "Басурманка!" – в каком-то потаенном уголке болезненно зазвучало знакомое слово.

И в ту же минуту ей припомнилась недавняя неудачная шутка Сергея, в которой так горячо, так искренне он раскаялся. Но сейчас это последнее обстоятельство совершенно ускользает из памяти Жени, одно только злополучное слово "басурманка" раздается в ее мнительном воспоминании.

– И няня… и он, Сережа… и… и… все… все так думают…

Женя в няниной келейке. Девочка громко рыдает. Няня кропит и поит ее святой водой. Но Женя, лежа на Василисином сундуке, с подсунутой под голову старушкиной ватной кацавейкой, вся подергивается, всхлипывая. Морщинистая шершавая рука ласково проводит по ее кудряшкам, в то время как другая гладит тоненькие плечики.

Вера Новицкая - Басурманка

Женя, лежа на Василисином сундуке, вся подергивается, всхлипывая.

– Вишь ты, сердечко золотое, вишь ты, душенька добрейшая, как по чужому горю горюет, родимая, – растроганно шепчет старушка.

Но до подозрительно настроенной Жени из похвалы Василисы долетает и отдается в ее расстроенном воображении одно лишь жестокое слово – "чужое горе". Горе Китти для нее чужое, и она всем, всем чужая…

Женя долго плакала, пока, изнеможденная, не заснула там же, на сундуке, в няниной келейке, где кругом горели лампадки и ласково смотрели темные лики святых.

С этого дня что-то разломилось, раздвоилось в сердце девочки, словно в прежнюю, настоящую Женю вошла другая, робкая, неуверенная, сдерживающая и подавляющая ее. Ни разу за последнее время порывисто и горячо, как прежде, не обняла девочка мать: робко, тревожно заглядывая ей в глаза, подходила Женя, словно ища и боясь найти что-то новое, страшное, в этих так хорошо знакомых, прежде всегда ласковых глазах. Теперь она пытливо всматривалась в них.

Теплой радостью освещалось сердце, когда ей казалось, что ласка матери так же горяча и искренна; тогда девочка смелее охватывала стройный стан женщины, плотнее прижималась головой к дорогой груди, крепко-крепко, но опять-таки не порывисто, а бережно целовала белую ладонь.

– Мамочка, скажи, ты любишь меня? – пытливо заглядывая в лицо Трояновой, спросила однажды девочка.

– Конечно, Женюша, что за вопрос?

– Не меньше, чем прежде?

Голос звучал настойчивее, глаза впились в лицо матери, словно стараясь уловить в нем малейшее изменение.

– Конечно, ничуть не меньше, деточка. И с чего это тебе только вздумалось?

И светлело на сердце, свободнее дышала грудь девочки.

Еще внимательнее и тревожнее наблюдала Женя за Китти. С ней она робела еще больше. Что-то благоговейное, виноватое, заискивающее и молящее было в ее взгляде, обращенном на печальное, похудевшее, почти прозрачное лицо сестры. Жене хотелось молиться на нее, стать перед ней на колени, плакать, просить прощения. Но она не смела. Она едва решалась обращаться к ней с разговором и молча смотрела на девушку любящими, преданными, виноватыми глазами.

Сколько раз ей хотелось спросить и Китти: любит ли, может ли та еще любить ее? Она все собиралась и не могла отважиться. Наконец однажды, когда Китти, желая спокойной ночи, обняла ее, Женя, пытливо глядя в глаза сестры, робко, едва слышно спросила:

– Ты… любишь меня?

Вместо ответа Китти крепко поцеловала ее в голову. Женя вздрогнула всем телом, по-своему поняв это молчание. "Не любит!.. Не любит!.. А солгать не может, вот и молчит", – пронеслось в ее мозгу.

– Нет, скажи, скажи, умоляю, правду скажи: любишь или нет? – настаивала Женя, и во взгляде, в голосе девочки звучала тоскливая мольба.

– Да разве я могу не любить тебя, моя маленькая, моя славная, моя ласковая крошечка! – задушевно ответила девушка.

– И можешь забыть, не помнить, простить?..

– Да что же, что же, Женя?.. – недоумевала Китти.

– То… то… и вообще все… и что… я… – не договорив, в горячем порыве Женя бросилась на пол к ногам девушки, покрывая их жаркими поцелуями, пряча в складках ее платья свое орошенное слезами лицо…

Нечего и говорить, что ежедневные занятия Жени и Сережи с Николаем Михайловичем при существовавшем в доме настроении не могли идти правильно и успешно. Учитель, со своей стороны, добросовестно сзывал воспитанников и отсиживал положенные часы, но плодотворных результатов эта работа не давала. Женя никогда не отличалась ни усидчивостью, ни особой любовью к науке, но теперь даже серьезный в этом отношении и исполнительный Сергей совершенно опустил руки.

Поступление в университет, о котором он прежде мечтал, теперь не манило его. Голова, душа юноши были полны другими стремлениями, другим горячим и страстным желанием. Мудрено ли, что исторические герои, цари и государи в живой исторический момент, в действительности переживаемый в то время Россией, казались ему бесцветными картонными фигурками, которых он немилосердно смешивал, расстраивая этим своего учителя.

Впрочем, и сам Николай Михайлович, как учитель, не был в то время на высоте своего призвания: его пылкую впечатлительную душу властно охватили текущие события. Он рвался туда же, куда в ту минуту рвалось все молодое, сильное, восторженное. Рвался и тосковал о невозможности выполнения своего стремления: на его руках была мать, полуслепая, болезненная женщина, существовавшая исключительно на скромный заработок сына, который он весь, до копейки, отсылал ей. Что сталось бы с несчастной, лишенной сил и работоспособности старушкой, откажись ее Коля от занимаемой службы, потеряй свое постоянное жалованье? Сын слишком хорошо помнил и сознавал это. Поэтому когда после отъезда старика Троянова он утешал Сережу в несбывшемся его желании сопутствовать отцу, в его словах прозвучала выстраданная убедительность.

– Верьте, Сережа, гораздо меньше мужества, самоотвержения и душевной борьбы нужно для того, чтобы совершить манящий, окрыляющий нас подвиг, чем чтобы отказаться от него и тем выполнить свой маленький, незаметный, повседневный долг.

Мудрено ли, что часто с беседы о геометрических телах и исторических личностях как-то незаметно, само собой, речь переходила на животрепещущие темы, на впечатления, переживания и порывы, переполнявшие эти молодые души.

В тот день, когда было получено последнее печальное письмо от Дмитрия Петровича, извещавшее о все омрачающемся тяжелом положении России, никто не заикался об уроках, не было даже обычных разговоров: всякий, замкнувшись в себя, по-своему думал, чувствовал, переживал.

Долее, чем когда-либо, Китти стояла в эту ночь на коленях. Пристально, почти не мигая, словно прикованные, глаза девушки смотрели на темный таинственный лик Спасителя, на окаймленный блестящей ризой, казавшийся оттого еще скромнее и вдумчивее, кроткий лик Божьей Матери. Девушка точно старалась проникнуть в выражение этих с детства знакомых черт, найти в их взгляде нечто новое – ответ на то, что творилось в ее собственной душе.

О чем молилась Китти? Просила ли Всемогущего совершить чудо, воскресив умершего? Молила ли укрепить, дать ей самой силы нести тяжелое бремя? Дрожала ли, коленопреклоненная, за жизнь отца, который каждую минуту подвергается смертельной опасности? Просила ли спасти несчастную страждущую родину? Молитва ее была горяча и вдохновенна, точно небесный огонь озарял тонкие одухотворенные черты. Казалось, вот-вот отделится от земли эта светлая, воздушная фигура и уплывет в голубую высь.

Темные лики, видимо, дали девушке тот ответ, о котором в восторженном, настойчивом порыве просила она. Когда Китти поднялась на ноги, в ее лице и во всей фигуре появилось что-то новое, светлое и решительное. Казалось, она окрепла, нашла твердую, не колеблющуюся больше под ногами почву и прочно оперлась на нее.

С тем же ясным и твердым выражением лица Китти вышла на следующее утро к столу. Произошедшая в девушке перемена бросалась в глаза, ее тотчас же заметили и мать, и пытливо следившая за сестрой Женя.

Один только Сережа не обратил внимания на Китти; он сам казался сильно взволнованным и возбужденным. И это обстоятельство, конечно, не укрылось от зорких взглядов девочки и Анны Николаевны.

Женя внутренне дрожала, охваченная каким-то предчувствием, ощущением близости чего-то нового, неожиданного и, конечно, страшного, – ведь только одно ужаснее, тяжелее другого и случалось в последнее время! Ее лихорадочно блестящие глаза перебегали с одного лица на другое, стоило кому-нибудь заговорить, и девочка настораживалась. "Вот-вот оно, новое, страшное… Сейчас скажут слово, страшное слово… Господи, помоги!.."

Предчувствие не обмануло чуткую Женю: "оно" началось, то неясное, страшное, что так пугало ее, пришло. Пусть она не слышала самого "слова", но оно было сказано, слетело с уст и повело за собой неизбежные последствия.

Встав из-за чайного стола, Анна Николаевна направилась в свой рабочий кабинет. Через несколько минут после нее вошла туда и Китти.

– Мамочка, – проговорила девушка, опускаясь рядом с матерью на диван и ласково беря ее за руку, – мне нужно поговорить с тобой. Знаешь, сегодня ночью я долго-долго думала, горячо молилась. Ты видела, как я страдала, как темно и безотрадно было у меня на душе. И вдруг я увидела свет. В сердце, в мозг словно проник ясный луч. Ты поймешь, не можешь не понять меня, родная, недаром же я твоя дочь, недаром – ты всегда сама это говорила – у нас столько общего.

Девушка прижала обе руки матери к своим щекам и нежно поцеловала ладони.

Назад Дальше