– Не врать, а лгать. Однако послушайте: вы, очевидно, меня не поняли… Ну, как же можно говорить, что раньше было лучше, когда теперь есть и хлеб, и масло, и сахар, и пирожное, а раньше этого ничего не было.
– Пирожное!!
Удар был очень силен и меток, но Кругликов Капитон быстро от него оправился:
– А плоды разные: финики, бананы – вы не считаете?! И покупать не нужно – ешь, сколько влезет. Хлебное дерево тоже есть – сами же говорили… сахарный тростник. Убил себе бизона, навялил мяса и гуляй себе, как барин.
– Речки там тоже есть, – поддержал сбоку опытный рыболов. – Загни булавку да лови рыбу сколько твоей душеньке угодно.
Учительница прижимала обе руки к груди, бегала от одного к другому, кричала, волновалась, описывала все прелести городской безопасной жизни, но все ее слова отбрасывались упруго и ловко, как мячик. Оба лагеря совершенно не понимали друг друга. Культура явно трещала по всем швам, энергично осажденная, атакованная индейцами, кострами, пантерами и баобабами…
– Просто вы все скверные мальчишки, – пробормотала уничтоженная учительница, лишний раз щегольнув нелогичностью, столь свойственной ее слабому полу. – Просто вам нравятся дикие игры, стреляние из ружья – вот и все. Вот мы спросим девочек… Клавдия Кошкина – что ты нам скажешь? Когда лучше было – тогда или теперь?
Ответ был ударом грома при ясном небе.
– Тогда, – качнув огрызком косички, сказала веснушчатая бледнолицая Кошкина.
– Ну почему? Ну, скажи ты мне – почему, почему?…
– Травка тогда была… я люблю… Цветы были.
И обернулась к Кругликову – признанному специалисту по дикой, первобытной жизни:
– Цветы-то были?
– Сколько влезет было цветов, – оживился специалист, – огромадные были – тропические. Здоровенные, пахнут тебе – рви сколько влезет.
– А в городе черта пухлого найдешь ты цветы. Паршивенькая роза рубль стоит.
Посрамленная, уничтоженная учительница заметалась в последнем предсмертном усилии:
– Ну, вот пусть нам Катя Иваненко скажет… Катя! Когда было лучше?
– Тогда.
– Почему?!!
– Бизончики были, – нежно проворковала крохотная девочка, умильно склонив светлую головенку набок.
– Какие бизончики?… Да ты их когда-нибудь видела?
– Скажи – видела! – шепнула подталкиваемая бесом Пашкова.
– Я их не видела, – призналась простодушная Катя Иваненко. – А только они, наверное, хорошенькие…
И, совсем закрыв глаза, простонала:
– Бизончики такие… Мохнатенькие, с мордочками. Я бы его на руки взяла и в мордочку поцеловала…
Кругликов – специалист по дикой жизни – дипломатично промолчал насчет неосуществимости такого буколического намерения сентиментальной Иваненко, а учительница нахмурила брови и сказала срывающимся голосом:
– Ну хорошо же! Если вы такие – не желаю с вами разговаривать. Кончайте решение задачи, а кто не решит – пусть тут сидит хоть до вечера.
И снова наступила тишина.
И все решили задачу, кроме бедной, чистой сердцем Катерины Иваненко: бизон все время стоял между ее глазами и грифельной доской…
Сидела, маленькая, до сумерек.
Человек за ширмой
"Небось теперь-то на меня никто не обращает внимания, а когда я к вечеру буду мертвым – тогда небось заплачут. Может быть, если бы они знали, что я задумал, так задержали бы меня, извинились… Но лучше нет! Пусть смерть… Надоели эти вечные попреки, притеснения из-за какого-нибудь лишнего яблока или из-за разбитой чашки. Прощайте! Вспомните когда-нибудь раба Божьего Михаила. Недолго я и прожил на белом свете – всего восемь годочков!"
План у Мишки был такой: залезть за ширмы около печки в комнате тети Аси и там умереть. Это решение твердо созрело в голове Мишки.
Жизнь его была не красна. Вчера его оставили без желе за разбитую чашку, а сегодня мать так толкнула его за разлитые духи в золотом флаконе, что он отлетел шагов на пять. Правда, мать толкнула его еле-еле, но так приятно страдать: он уже нарочно, движимый не внешней силой, а внутренними побуждениями, сам по себе полетел к шкафу, упал на спину и, полежав немного, стукнулся головой о низ шкафа.
Подумал: "Пусть убивают!"
Эта мысль вызвала жалость к самому себе, жалость вызвала судорогу в горле, а судорога вылилась в резкий хриплый плач, полный предсмертной тоски и страдания.
– Пожалуйста, не притворяйся, – сердито сказала мать. – Убирайся отсюда!
Она схватила его за руку и, несмотря на то что он в последней конвульсивной борьбе цеплялся руками и ногами за кресло, стол и дверной косяк, вынесла его в другую комнату.
Униженный и оскорбленный, он долго лежал на диване, придумывая самые страшные кары своим суровым родителям…
Вот горит их дом. Мать мечется по улице, размахивая руками, и кричит: "Духи, духи! Спасите мои заграничные духи в золотом флаконе". Мишка знает, как спасти эту драгоценность, но он не делает этого. Наоборот, скрещивает руки и, не двигаясь с места, разражается грубым, оскорбительным смехом: "Духи тебе? А когда я нечаянно разлил полфлакона, ты сейчас же толкаться?…" Или может быть так, что он находит на улице деньги… сто рублей. Все начинают льстить, подмазываться к нему, выпрашивать деньги, а он только скрещивает руки и разражается изредка оскорбительным смехом… Хорошо, если бы у него был какой-нибудь ручной зверь – леопард или пантера… Когда кто-нибудь ударит или толкнет Мишку, пантера бросается на обидчика и терзает его. А Мишка будет смотреть на это, скрестив руки, холодный, как скала… А что, если бы на нем ночью выросли какие-нибудь такие иголки, как у ежа?… Когда его не трогают, чтоб они были незаметны, а как только кто-нибудь замахнется, иголки приподымаются и – трах! Обидчик так и напорется на них. Узнала бы нынче маменька, как драться. И за что? За что? Он всегда был хорошим сыном: остерегался бегать по детской в одном башмаке, потому что этот поступок, по поверью, распространенному в детской, грозил смертью матери… Никогда не смотрел на лежащую маленькую сестренку со стороны изголовья – чтобы она не была косая. Мало ли что он делал для поддержания благополучия в их доме. И вот теперь…
Интересно, что скажут все, когда найдут в тетиной комнате за ширмой маленький труп… Подымется визг, оханье и плач. Прибежит мать: "Пустите меня к нему! Это я виновата!" – "Да уж поздно!" – подумает его труп и совсем, навсегда умрет…
Мишка встал и пошел в темную комнату тети, придерживая рукой сердце, готовое разорваться от тоски и уныния…
Зашел за ширмы и присел, но сейчас же, решив, что эта поза для покойника не подходяща, улегся на ковре. Были сумерки, от низа ширмы вкусно пахло пылью, и тишину нарушали чьи-то заглушенные двойными рамами далекие крики с улицы:
– Алексей Иваныч!.. Что ж вы, подлец вы этакий, обе пары уволокли… Алексей Ива-а-аныч! Отдайте, мерзавец паршивый, хучь одну пару!
"Кричат… – подумал Мишка. – Если бы они знали, что тут человек помирает, так не покричали бы".
Тут же у него явилась смутная, бесформенная мысль, мимолетный вопрос: "Отчего ж, в сущности, он умирает? Просто так никто не умирает… Умирают от болезней".
Он нажал себе кулаком живот. Там что-то зловеще заурчало.
"Вот оно, – подумал Мишка, – чахотка. Ну и пусть! И пусть. Все равно".
В какой позе его должны найти? Что-нибудь поэффектнее, поживописнее. Ему вспомнилась картинка из "Нивы", изображавшая убитого запорожца в степи. Запорожец лежит навзничь, широко раскинув богатырские руки и разбросав ноги. Голова немного склонена набок, и глаза закрыты.
Поза была найдена.
Мишка лег на спину, разбросал руки, ноги и стал понемногу умирать…
Но ему помешали.
Послышались шаги, чьи-то голоса и разговор тети Аси с знакомым офицером Кондрат Григорьевичем.
– Только на одну минутку, – говорила тетя Ася, входя. – А потом я вас сейчас же выгоню.
– Настасья Петровна! Десять минут… Мы так с вами редко видимся, и то все на людях… Я с ума схожу.
Мишка, лежа за ширмами, похолодел. Офицер сходит с ума!.. Это должно быть ужасно. Когда сходят с ума, начинают прыгать по комнате, рвать книги, валяться по полу и кусать всех за ноги! Что, если сумасшедший найдет Мишку за ширмами?…
– Вы говорите вздор, Кондрат Григорьич, – совершенно спокойно, к Мишкиному удивлению, сказала тетя. – Не понимаю, почему вам сходить с ума?
– Ах, Настасья Петровна… Вы жестокая, злая женщина.
"Ого! – подумал Мишка. – Это она-то злая? Ты бы мою маму попробовал – она б тебе показала".
– Почему ж я злая? Вот уж этого я не нахожу.
– Не находите? А мучить, терзать человека – это вы находите?
"Как она там его терзает?"
Мишка не понимал этих слов, потому что в комнате все было спокойно: он не слышал ни возни, ни шума, ни стонов – этих необходимых спутников терзания.
Он потихоньку заглянул в нижнее отверстие ширмы – ничего подобного. Никого не терзали… Тетя преспокойно сидела на кушетке, а офицер стоял около нее, опустив голову, и крутил рукой какую-то баночку на туалетном столике.
"Вот уронишь еще баночку – она тебе задаст", – злорадно подумал Мишка, вспомнив сегодняшний случай с флаконом.
– Я вас терзаю? Чем же я вас терзаю, Кондрат Григорьевич?
– Чем? И вы не догадываетесь?
Тетя взяла зеркальце, висевшее у нее на длинной цепочке, и стала ловко крутить, так что и цепочка и зеркальце слились в один сверкающий круг.
"Вот то здорово! – подумал Мишка. – Надо бы потом попробовать".
О своей смерти он стал понемногу забывать; другие планы зародились в его голове… Можно взять коробочку от кнопок, привязать ее к веревочке и тоже так вертеть – еще почище теткиного верчения будет.
К его удивлению, офицер совершенно не обращал внимания на ловкий прием с бешено мелькавшим зеркальцем. Офицер сложил руки на груди и звенящим шепотом произнес:
– И вы не догадываетесь?!
– Нет, – сказала тетя, кладя зеркальце на колени.
– Так знайте же, что я люблю вас больше всего на свете!
"Вот оно… Уже начал с ума сходить, – подумал со страхом Мишка. – На колени стал. С чего, спрашивается?"
– Я день и ночь о вас думаю… Ваш образ все время стоит передо мной. Скажите же… А вы… А ты? Любишь меня?
"Вот еще, – поморщился за ширмой Мишка, – на "ты" говорит. Что же она ему, горничная, что ли?"
– Ну, скажи мне! Я буду тебя на руках носить, я не позволю на тебя пылинке сесть…
"Что-о такое?! – изумленно подумал Мишка. – Что он такое собирается делать?"
– Ну, скажи – любишь? Одно слово… Да?
– Да, – прошептала тетя, закрывая лицо руками.
– Одного меня? – навязчиво сказал офицер, беря ее руки. – Одного меня? Больше никого?
Мишка, распростертый в темном уголку за ширмами, не верил своим ушам.
"Только его? Вот тебе раз!.. А его, Мишку? А папу, маму? Хорошо же… Пусть-ка она теперь подойдет к нему с поцелуями – он ее отбреет".
– А теперь уходите, – сказала тетя, вставая. – Мы и так тут засиделись. Неловко.
– Настя! – сказал офицер, прикладывая руки к груди. – Сокровище мое! Я за тебя жизнью готов пожертвовать.
Этот ход Мишке понравился. Он чрезвычайно любил все героическое, пахнущее кровью, а слова офицеpa нарисовали в Мишкином мозгу чрезвычайно яркую, потрясающую картину: у офицера связаны сзади руки, он стоит на площади на коленях, и палач, одетый в красное, ходит с топором. "Настя! – говорит мужественный офицер. – Сейчас я буду жертвовать за тебя жизнью…" Тетя плачет: "Ну, жертвуй, что ж делать". Трах! И голова падает с плеч, а палач, по Мишкиному шаблону, в таких случаях скрещивает руки на груди и хохочет оскорбительным смехом.
Мишка был честным, прямолинейным мальчиком и иначе дальнейшей судьбы офицера не представлял.
– Ах, – сказала тетя, – мне так стыдно… Неужели я когда-нибудь буду вашей женой…
– О, – сказал офицер. – Это такое счастье! Подумай – мы женаты, у нас дети…
"Гм… – подумал Мишка, – дети… Странно, что у тети до сих пор детей не было".
Его удивило, что он до сих пор не замечал этого… У мамы есть дети, у полковницы на верхней площадке есть дети, а одна тетя без детей.
"Наверно, – подумал Мишка, – без мужа их не бывает. Нельзя. Некому кормить".
– Иди, иди, милый.
– Иду. О радость моя! Один только поцелуй!..
– Нет, нет, ни за что…
– Только один! И я уйду.
– Нет, нет! Ради Бога…
"Чего там ломаться, – подумал Мишка. – Поцеловалась бы уж. Будто трудно… Сестренку Труську целый день ведь лижет".
– Один поцелуй! Умоляю. Я за него полжизни отдам!
Мишка видел: офицер протянул руки и схватил тетю за затылок, а она запрокинула голову, и оба стали чмокаться.
Мишке сделалось немного неловко. Черт знает что такое. Целуются, будто маленькие. Разве напугать их для смеху: высунуть голову и прорычать густым голосом, как дворник: "Вы чего тут делаете?!"
Но тетя уже оторвалась от офицера и убежала.
Оставшись в одиночестве, обреченный на смерть Мишка встал и прислушался к шуму из соседних комнат.
"Ложки звякают, чай пьют… Небось меня не позовут. Хоть с голоду подыхай…"
– Миша! – раздался голос матери. – Мишутка! Где ты? Иди пить чай.
Мишка вышел в коридор, принял обиженный вид и боком, озираясь, как волчонок, подошел к матери. "Сейчас будет извиняться", – подумал он.
– Где ты был, Мишутка? Садись чай пить. Тебе с молоком?
"Эх, – подумал добросердечный Миша. – Ну и бог с ней! Если она забыла, так и я забуду. Все ж таки она меня кормит, обувает".
Он задумался о чем-то и вдруг неожиданно громко сказал:
– Мама, поцелуй-ка меня!
– Ах ты, поцелуйка. Ну, иди сюда.
Мишка поцеловался и, идя на свое место, в недоумении вздернул плечами:
"Что тут особенного? Не понимаю… Полжизни… Прямо – умора!"
Костя
Все прочие дети не любили его, маленького, хрупкого, с прозрачным личиком и причудливо растрепавшимися каштанового цвета кудрями.
Не любили. Почему?
Может быть, по той же самой причине, по которой взрослые не любят взрослых, подобных ему, светлоглазому задумчивому Косте.
Та и другая сторона меняет только возраст. А нелюбовь остается прежняя.
У детей нелюбовь к Косте общая, дружная. Стоит только приблизиться ему к пестрой, разноцветной группе мальчишек и девчонок, как со всех сторон поднимается согласный щебет и писк:
– Пошел! Пошел вон! Убирайся! Мы не хотим!
Постояв немного, он вздыхал и пробовал начать нерешительно и мягко:
– А у нас вчера во дворе дворник копал яму для дерева и наткнулся лопатой на что-то твердое. Посмотрели, а там кости, череп и большая железная шкатулка… Открыли ее, а в ней…
– Убирайся! Проваливай, не надо! Вот еще, ей-богу, лезет тут…
Снова он покорно вздыхал и отходил в сторону. Садился на нагретую солнцем скамью сквера и погружался в задумчивость.
Какой-нибудь досужий господин, сидящий подле и тронутый его задумчиво-меланхолическим видом, опускал тяжелую руку на его хрупкое, как скорлупа яйца, темя и общительно спрашивал:
– Как тебя зовут, мальчик?
– Джим…
– А, вот как! Ты разве не русский?
– Нет, англичанин, сэр.
– Вот оно что!.. А почему же ты так хорошо говоришь по-русски?
– Мы бежали из Лондона с отцом, когда я был совсем маленьким.
– Бежали? Что ты говоришь! С какой радости вам нужно было бежать?
Задумчивые глаза ребенка поднимались к небу и с минуту следили за плывущим на неизмеримой высоте облаком.
– О, это тяжелая история, сэр. Дело в том, что мой отец убил человека.
Господин испуганно вздрагивал и чуть-чуть, так на полвершка, отодвигался от задумчивого мальчика, говорящего простым, ровным тоном столь ужасные вещи.
– Убил человека? За что?
– Вы знаете, что такое Сити, сэр?
– Черт его знает! Ну?!
– В Сити был банк, да и сейчас он есть, так называемый "Голландский Соединенный". Мой отец сначала служил там клерком, а потом, благодаря своей честности, сделался кассиром. И вот однажды ночью, когда он пришел привести в порядок немного запутанные счета, он увидел фигуру, крадущуюся по коридору по направлению к кладовым, в которых хранилось золото. Отец спрятался и стал следить… И кто же, вы думаете, это оказался? Директор банка! Он вошел в кладовую, набил портфель золотом и банковыми билетами и только вышмыгнул из кладовой, как отец схватил его за горло. Отец понимал, что если тот уйдет, то, конечно, вся вина за произошедшее падет на отца… Отчаяние придало ему силу. Произошла борьба, и отец задушил негодяя!.. В ту же ночь он пробрался домой, захватил меня, мы переплыли в какой-то скорлупе Темзу и бежали в Россию.
– Бедная твоя головушка, – сочувственно говорил господин, трепля малютку по плечу. – А где же твоя мать?
– Сгорела, сэр.
– Как сгорела?!
– Однажды лондонские мальчишки облили керосином на улице большую крысу и подожгли ее. В это время мимо шла за покупками моя мать. Горящая крыса в ужасе бросилась матери под пальто, и через минуту моя мать представляла собой пылающий факел…
Ребенок, печально свесив голову, умолкал, а сердобольный господин чуть не рыдал над этим несчастным сиротой, на которого, казалось, был опрокинут целый ящик Пандоры…
– Бедный крошка… Ну, пойдем, я тебя отведу домой, а то и с тобой случится что-нибудь нехорошее.
Джим тихо усмехался.
– О нет, сэр. Со мной ничего не случится. Вы видите этот талисман? Он от всего предохраняет.
Малютка вынимал из кармана деревянную свистульку и доверчиво показывал ее своему спутнику.
– Что же это за талисман?
– Мне его дала одна старая татарка в Крыму. Мы, я помню, стояли с ней на высоком обрыве у самого моря. И что же: только что она мне его передала, как сейчас же оступилась, из-под ног ее выскользнул камень, и она полетела с громадной высоты в море.
– Чудеса! Прямо-таки чудеса. Так ты вот здесь и живешь? Ну, прощай, Джим, будь счастлив, милый мальчик.
Джим бодро взбежал по лестнице, а господин долго провожал задумчивым взглядом удивительного ребенка…
Так долго стоял он, что швейцариха с подтыканной юбкой подходила к нему и спрашивала:
– Вы к кому?
– Я не к кому… Скажите, кто этот мальчик, который взбежал сейчас по лестнице?
– Это сынишка Черепицыных, Костя. А что, разве?
– Как?! Разве он не англичанин?
– С какой это радости? Простой себе мальчишка. Нешто опять наврал чего-нибудь?… И сколько это его мать не муштрует, все без толку…
– У него разве есть мать? Она жива?
– Чего ей сделается. Живехонька. Только вгонит он ее в гроб своей брехней, помяните мое слово. И что это за врущий такой мальчишка, даже удивительно!.. По всей улице его уж знают за такого, накажи меня Бог.
На продолжительный Костин звонок дверь открывала горничная Ульяша.
– Где это вы, Костенька, шатались до сих пор?
– На улице задержался. Там нашего дворника Степана автомобилем переехало, так я смотрел. Погляди, у меня сзади башмак не в крови?…
– Как переехало?! Степана?! Совсем?
– Да. Дело в том, что лошади взбесились и понесли какую-то красивую барыню, а Степан бросился, схватил их под уздцы…