В памяти моего детства и ранней юности остались три главных врага. Это сытый чин районного масштаба, с которым судьба свела меня в общежитии Белорусского полпредства, в Москве, где я жил несколько дней с отцом. Самоуверенный и наглый, он обвинил меня в краже фотокассеты (которую потерял в складках мятой постели и которая нужна мне была как "ржавая булавка в ягодице"). Потом – рыжий гогочущий тип из бригады лесосплавщиков, утопивший нашу лодку, когда я с двумя друзьями путешествовал по Туре (как сыто, как радостно он ржал!). И вот этот гладкий, презирающий нас, мальчишек, учитель (видимо, художник-неудачник), хамски залезший своим носом и пальцами в мои тайны... О дядьке с кассетой я написал в повести "Золотое колечко на границе тьмы". О рыжем гаде-лесосплавщике в повести "Босиком по Африке". Об учителе (так называемом "учителе") несколько раз упомянул не помню уже где. А сейчас, пользуясь случаем, свожу их воедино, потому что даже через полвека не могу забыть обиды. В жизни я встречал немало более крупных мерзавцев, злодеев и коварных типов, но эти трое запомнились на всю жизнь – такие разные и в то же время одинаковые в своем пренебрежение к мальчишке, в своей уверенности, что могут безнаказанно оскорблять, плевать в душу, потому что тот, кто перед ними – меньше, слабее...
Впрочем, в чем-то я должен быть благодарен этим типам. Ненависть к ним и к их подобным помогала мне потом яростно вступаться за ребят, которых несправедливо топтали, обвиняли, "гнобили" разные взрослые сволочи. В моей жизни немало грехов, слабостей, компромиссов и просчетов, но одну заслугу за собой я все же знаю твердо: ребят я никогда не давал в обиду и не проходил мимо их бед. Сил моих, правда, не всегда хватало, но я делал, что мог...
Ну, ладно, а рассказ пора кончать. Потому что на листах-черновиках осталось полстранички.
Что там должно было случиться дальше?
Рано утром я встал, оделся. Постоял над спящим Славкой, тронул его светлую отросшую челку. Взял со стола деревянный кинжал, который Славка подарил мне накануне. И вышел из дома (хотя очень хотелось дождаться и повидать маму).
Я обязан был вернуться. Я не мог предать Славку, предать самого себя – десятилетнего, еще не скомканного жизнью, верящего в людей, уверенного, что будущее будет хорошим.
Я обязан был сделать хорошим это будущее. Ради Славки. А то, что друзья оказались ненастоящими, ну что же... Наверно, встретятся и настоящие. Славка недаром верил в это.
Я пришел на угол Первомайской и Герцена и встретил там вчерашнего шофера.
– Извини, замотался, не купил тебе крабов.
– Да ладно, я понимаю... Дела-то сделал?
– Сделал, – сказал я и потрогал в кармане ручку кинжала.
К дому, конечно, мы не подъехали: шел дождь, и дорога вдоль свежей траншеи совсем раскисла. Я пошел пешком, хлюпая подошвами по рыжей воде. Дождь не унимался, в лужах плавали пузыри, похожие на половинки электрических лампочек. Это значит, непогода надолго.
Мне до рези в горле стало жаль ясной синевы и желтых облаков детства. Но тут же эта жалость сменилась чувством, похожим на черный спрессованный порох.
– Ничего, Славка... – сказал я тихонько сквозь зубы. И с размаха ударил кулаком по штабелю сложенных у траншеи досок.
Я забыл, что в кулаке зажат кинжал. Хрупкий, деревянный.
Но кинжал просадил доску навылет.
Колыбельная-2
Есть у меня повесть "Колыбельная для брата", которая в конце семидесятых наделала немало переполоха среди "педагогической общественности". Говорят, некоторые классные дамы даже выкрадывали журналы "Пионер" из школьных библиотек и выдирали из этих журналов листы с повестью "этого самого Крапивина, которого до сих пор не призвали к порядку и который опять..." А ребята писали в редакцию множество писем...
Мне очень хотелось написать вторую часть. О том, как в дружный экипаж парусника "Капитан Грант" попадает озлобленный жизнью, неприкаянный мальчишка – из тех, кого взрослые зачислили в "отпетые". И как нормальные дружеские отношения (а никакое не чудо) делают этого паренька добрее, доверчивее, смелее. Помогают понять, что в мире есть не только зло...
Я написал повесть на три четверти, а однажды вечером перечитал, изорвал в клочья и "развеял по ветру". До сих пор не знаю, правильно ли сделал. Может быть, поддался усталости, обманчивому впечатлению, что все это "ни к черту не годится". Теперь не вернешь, не проверишь.
Впрочем, совсем повесть не пропала. Кое-какие идеи и эпизоды вошли в роман "Журавленок и молнии", кое-что в другой роман – "Острова и капитаны". Кто знает, не изорви я ту рукопись, не было бы потом этих двух книг... А недавно я отыскал среди слежавшихся (почти склеившихся) тетрадок несколько уцелевших листов из повести, которую для себя называл "Колыбельная-2". Видимо, это 1979 год.
Тринадцатилетний Лёнька, которому все осточертело в городе, на зимние каникулы сбежал в деревню к своей бабке. В просторной бабкиной избе жили несколько студентов-практикантов и их руководитель Евгений Сергеевич. В разговорах с ними Лёнька начал понемногу оттаивать, к нему пришло смутное пока ощущение, что, кроме его нудной, злой и бесцветной жизни, есть еще и другой, более интересный мир...
Один раз вечером Вика, Лариса, Веня и Евгений Сергеевич пошли в клуб на последний киносеанс. Звали и Лёньку, но он не пошел, умаялся за день с бабкиными дровами. Да и фильм был муровый, про итальянскую любовь, а по телеку показывали "Остров сокровищ" Хоть и старье, а все же лучше, чем итальянские страданья.
Впрочем, "Остров" Лёнька тоже не досмотрел. Начал клевать носом и побрел спать на свой сундук.
Бабка посмотрела на него хмуро и как-то смущенно. И вдруг сказала:
– Ты вот чего... Если спать не будешь, лежи тихо, мне не мешай. Я сегодня молиться буду.
Лёнька слегка растерялся, тоже смутился почему-то.
– А мне что? Молись... Я разве мешаю...
Но тут его кольнуло любопытство, даже сонливость поубавилась.
– А почему ты это... сегодня надумала? Раньше не молилась, а сейчас захотела...
– Сочельник нынче, – строго сказала бабка. – Завтра Рождество Христово...
– Как это? – Лёнька вдруг подумал, что бабка рассердится, и добавил мягко. – Я про это раньше и не слыхал.
Бабка помолчала и объяснила:
– Рождество – значит Христос родился в этот день. Сын Божий. Наш Спаситель.
– Какой спаситель?
– Человеческий, – вздохнула бабка. – Все грехи людские на себя перед Богом принял, дал себя на кресте распять за других. Чтобы люди не страдали...
– А, это я знаю! – вспомнил Лёнька. – Он потом воскрес, да? А чего же люди все равно страдают? Значит, он не смог спасти?
– Это давно было, – нехотя сказала бабка. – С тех пор сколько уж опять нагрешили... Да и один ведь он, Христос-то. Где ему углядеть за всеми. Вот и просят люди, чтобы не забыл их, помог...
– Дак это, наверно, в церкви просить-то надо, – рассудительно заметил Лёнька. – А то не по правилам... Или у вас тут нет церкви поблизости?
Бабка сердито сказала:
– Нету... Да я в церкви с малых лет не была. Попов не люблю и правил ихних не знаю, прости меня Господи. Молюсь, как умею, вот и все...
Она зажгла длинную стеариновую свечу, выключила свет. Поставила свечу на табуретку в углу перед иконой. Эту бабкину икону Лёнька помнил с младенчества. Она была в плоском стеклянном ящике и вся состояла из желтой узорчатой жести, только в небольшие отверстия проглядывали два лица: детское и женское. Лица были коричневые, строгие и печальные. Лёнька знал, что это Богородица и ее маленький сын Христос. Кроме отверстий для лиц, в жести были прорезаны еще четыре, поменьше: в них виднелись темные прямые ладошки...
Но сейчас Лёнька икону не различил. Он видел только искорки на стекле и на медной жести.
Бабка, не оглядываясь больше на Лёньку, тяжело встала перед иконой на колени, вздохнула и зашептала что-то неразборчивое. Иногда она крестилась и медленно кланялась.
Лёнька смотрел на нее из-под опущенных век и не шевелился. Ему было немного жаль бабку.
Давно он уже никого не жалел: ни людей, ни себя, а сейчас что-то заскребло на сердце...
Бабка перестала шептать и кланяться, постояла на коленях, глядя вверх, на икону,, потом поднялась и дунула на свечу. Ушла за свою занавеску, повозилась, легла (судя по шуму) и со вздохом сказала:
– Ну и слава тебе, Господи, на душе полегше...
Лёньке уже не хотелось спать. Дневная усталость улеглась, а сон не приходил. Лёнька спросил бабку:
– А ты об чем молилась?
Она откликнулась, помолчав:
– Как это об чем?
– Ну, чего у бога просила? Разве тебе что-то надо?
– Мне ничего не надо, я старая. Не за себя я...
– А за кого?
– За всех... За Вику вот, чтобы с Венькой у них все по-доброму было. За вас с Лизой, с матерью твоей...
– А за нас-то чего?
– Жизнь у вас непутевая. Неладная какая-то. Я хоть и редко вас вижу, да понимаю...
– А почему неладная? – заспорил Лёнька, хотя знал, что бабка говорит правду. – Папаша как сбежал, так и нормально все стало.
– Для тебя нормально без отцовского-то глазу. Живи как хошь... А матери одни слезы. Легко ей, думаешь, без мужика в доме?
– Ее дело, – хмуро сказал Лёнька. – Если захочет, без мужика не останется.
– Не болтал бы чего не надо про мать-то! – рассердилась бабка.
– А я не болтаю. Я как на самом деле говорю. Как ей надо, пускай так и делает. Ты же сама за это молилась...
Бабка повозилась и сказала:
– Будет тебе. Спи.
Но Лёньке не спалось. Он лежал не закрывая глаз. Наледь на оконном стекле горела лунными звездочками. Отчетливо говорили ходики: "Нет-не-так, нет-не-так". Пахло погасшей свечкой. Бабка опять шумно пошевелилась и вздохнула.
– А ты всерьез в бога веришь или по привычке? – спросил Лёнька.
Бабка помолчала. Потом ответила, будто раздумывая:
– А чего же не верить-то? Я всерьез... И по привычке тоже...
– И в рай и в ад веришь?
– Да ну тебя, – досадливо отозвалась бабка. – Кто в их теперь верит. Смеешься что ль...
– Да не смеюсь я...
Бабка наставительно сказала:
– Я верю для того, чтобы Господь Бог помог людям жить по-хорошему. Коли уж у самих у их ума не хватает...
– А если у кого хватает?
– Ох... надоел ты мне... Те, у кого хватает, сами живут, Бога не спрашивают. Вот такие, как ты. Ни в Бога, ни в черта не верят.
– А как в них верить, если ни разу не видел?... Он какой, бог-то?
– Спи ты! Вот окаянная душа, прости Господи...
– Чего же ты сердишься? – миролюбиво сказал Лёнька. – Я же без насмешки спрашиваю. Ну, интересно мне. Раз ты веришь, ты же должна как-то себе Бога представлять. Ну, что он такое?
Бабка опять помолчала и сказала наконец строго и печально:
– Что Он такое и какой Он, это каждый по-своему решает. А я для себя знаю: Бог – это все хорошее. И никакого тут нет больше спросу.
– Не понимаю я...
– Где уж тебе понять...
– А мне и ни к чему, – слегка обиделся Лёнька. – Все равно ни в бога, ни в черта не верю, сама сказала.
– Горюшко, – вздохнула бабка. – Ты хоть в себя-то поверь...
Она прочно замолчала, и Лёнька ее больше ни о чем не спрашивал. Полежал минут пять, потом резко толкнулся локтями, вскочил, быстро оделся. Взял в углу с гвоздя куртку и шапку, начал шнуровать ботинки.
– Куда на ночь-то глядя? – обеспокоилась за своей занавеской бабка.
– Пройдусь на лыжах. Улегся в такую рань сам не знаю зачем, сон в башку не лезет.
Так и было. Лёньке вдруг стало ужасно жаль, что вокруг деревни светятся под луной снега, искрится свежий воздух, деревья свешивают мохнатые лапы над лыжнями, а он лежит в душной комнате и ничего этого не видит.
...В небе и на земле был настоящий лунный праздник. И улица, и дальний лес за речкой, и кусты на берегу виднелись как в особо прозрачном стекле, и можно было разглядеть самый мелкий сучок на дальнем дереве, самый хитрый завиток на узорном железном дымнике печной трубы.
Четко слышались дальние голоса и шаги. Где-то смеялись и пели. Мимо бабкиного дома лихо проехал на лыжах маленький пацаненок, держась за поводок лохматого пса...
Лёнька прошел вдоль плетней до конца улицы, неловко съехал с пологого берега и по накатанной лыжне двинулся туда, где речка кончалась и начинался фантастический светлый простор Андреевского озера.
Берега с темными заборами, домиками, деревьями распахнулись, отошли назад, и сияющая под луной снежная равнина легла своим краем у Лёнькиных лыж.
Нет, не равнина! Серебряный щит застывшего озера показался Лёньке выпуклым. Это была поверхность сказочной планеты. Кое-где ее пересекали тонкие линии лыжных следов и тропинок, но они не нарушали сияющую чистоту этой планеты. Они лишь подчеркивали громадность простора, убегая к горизонту с ясно прочерченным гребешком дальнего берега.
Лёньку изо всех сил потянуло к себе это светящееся пространство. И он пошел, пошел, заскользил навстречу лунному размаху неба и серебряного блеска застывшего озера. В нем замерла, как перетянутая струнка, непонятная тревожная радость. И казалось, что ждет его какое-то открытие...
Слой свежего снега был неглубокий и легкий, лыжи легко рассекали его и скользили по слежавшимся старым пластам. Белый светящийся шар луны катился навстречу, вырастал, надвигался. Луна – это было теперь самое главное во вселенной. А еще – темно-зеленый космос, в котором повисли неяркие звезды. А еще – он, Лёнька в середине снежного зеркала, отражающего лунные потоки...
Лёнька задержал скольжение, остановился. Тряхнул головой. Лунный шар откатился в высоту, стал маленьким, но остался таким же ярким, как раньше. Сказка не исчезла, только стала легче и прозрачнее. Лёнька оглянулся. Желтые огоньки Ольховки переливались далеко-далеко. Лёнька был один. Как на полюсе. Как посреди океана. Он постоял, радуясь, удивляясь и нащупывая в себе какое-то новое ощущение. И вдруг это ощущение прорезалось ясной мыслью: "Вот он – я".
"Вот он – я", – повторил Лёнька. Он прислушался к себе, хотел найти объяснение этим словам, разобраться. Но не было никаких объяснений.
"Вот он – я. Это – я", – снова подумал и почувствовал Лёнька. И вспомнились слова бабки: "Ты хоть в себя-то поверь..."
"А чего "поверь"? Вот он – я!"
Лёнька уверенно оттолкнулся палками и заскользил к деревне. Теперь перед ним бежала его темная, очень четкая тень. Сначала Лёнька шел по целине, потом наткнулся на хорошую лыжню, которая тоже вела к Ольховке. По накатанному пути лыжи сами несли Лёньку. Он только слегка толкался палками, и они поскрипывали в такт его мыслям – "Вот он – я! Вот он – я!"
И эта скорость, эта уверенность, этот лунный праздник были не просто так. Они по-прежнему обещали какое-то открытие.
И открытие случилось.
Правее деревни берег становился высоким. Откос был покрыт густыми прошлогодними сорняками, и эту косматую шубу не могла высветить даже нынешняя отчаянно яркая луна. Берег чернел широкой полосой. И на фоне этой черноты Лёнька вдруг увидел тонкий, высокий, горящий серебром крест.
Лёнька не удивился. Он, кажется, ждал чего-то такого. Остановился. Порадовался светло и тихо. Мысленно (это получилось само собой) взял с бабкиного табурета погашенную свечу, зажег ее взглядом, взглядом же отнес желтый огонек далеко к кресту и поставил там свечу в снег. Ему даже показалось, что там, вдали, и вправду задрожал крохотный живой светлячок. Потом Лёнька пошел к кресту, празднично удивляясь и стараясь догадаться – что это, откуда?
...Это был заснеженный, заиндевелый корабль. Маленький, но именно корабль. Настоящий. Он вмерз в озеро у лодочных мостков, и зима празднично разукрасила его снежными валиками, изморозью, сосульками, которые были пропитаны фосфорическим светом и пересыпаны миллионами лунных искр. Крестом оказалась мачта, пересеченная на высоте тонким длинным реем. И мачта, и рей, тоже горели серебром.
Лёнька постоял шагах в десяти от корабля, понимая, что в жизни его начинается что-то новое, другое . Потом подошел к борту и под снежной оторочкой планшира прочитал на обледенелом дереве: "Капитан Грант"...
Гнездо Нептуна
В 1961 году я написал маленькую повесть, где речь шла о космических первопроходцах – "Я иду встречать брата". И после этого почти десять лет не касался тем, связанных с фантастикой. Видимо, мне, как автору, хватало для сюжетов той жизни, которая окружала меня тогда в нашем реальном трехмерном пространстве. В основном это были сюжеты из школьной жизни – то мирные и веселые, то с драматическими коллизиями (и тогда дамы-педагогессы – я имею ввиду не пол, а психологию – вопили: "Опять этот Крапивин клевещет на нашу советскую педагогику!"). И все-таки порой в этом пространстве было тесновато: запредельные миры иногда манили к себе. В тетрадках шестидесятых годов нет-нет да и встретятся наброски и фрагменты фантастической повести "Гнездо Нептуна". Сохранилось ее полустраничное начало.
Можно опоясать Луну кольцом солнечных станций. Можно построить город в черных джунглях Венеры. Можно обуздать плотинами дикую силу Амазонки. Но море останется морем.
Шторм бросил на камни парусник "Кассиопея".
Пластиковый корпус выдержал, но фок-мачта рухнула от удара и обломила бушприт. Яхта застряла в каменных щупальцах скал так прочно, что удары волн больше не могли двинуть ее с места.
К утру ветер стих и море стало спокойнее. К тому же, начался отлив. Скоро "Кассиопея" повисла между острых обломков базальта, не касаясь килем воды...
Это случилось у прибрежной энергетической станции Гнездо Нептуна. Станция получила свое название из-за трех острых скал, которые недалеко от берега торчали из воды, словно зубья гигантского трезубца.
Центром станции был большой бетонно-пластиковый бассейн, в котором хранилась (или, как говорили работники станции, – обитала) странная субстанция, чьи свойства во многом были непонятны. Эту черную пузырчатую плазму доставили на землю из каких-то космических глубин, и она, постепенно (однако не быстро) увеличиваясь в объеме, служила объектом всяческих изучений и в то же время источником колоссальной бесплатной энергии, которой в ту пору на планете стало не хватать. Поэтому восьмигранный бассейн был по периметру окружен башнями энергосборников...
Деятельность работников станции была не то, чтобы совсем секретной, но, как говорится, не для широкого круга. Поэтому к посторонним здесь относились холодновато, в гости не приглашали. Исключением был лишь мальчик – то ли племянник, то ли двоюродный брат одного из энергетиков. Он, в силу всяких сложных семейных обстоятельств, остался дома "без всякого глаза над собой", и пришлось приютить его здесь. Впрочем, он не мешал. Куда не надо не лез, к взрослым не приставал, был молчалив и спокоен. Может быть, хитроват, но в меру. Днем бродил по берегу, собирал раковины и прочую морскую мелочь или что-то строил из песка и камней. Было ему лет десять...