Тамара лежит на кушетке в своей комнате и заливается в истерике. Хохочет, плачет, икает, опять хохочет, кричит… Конечно, из соседней комнаты вторит ей в своей клетке попугай Сингапур. В два голоса это получается музыка, невыносимая для слуха.
И вдруг в дверях кто-то с силой стучит палкой об пол и оглушительно кричит, перекрывая трели Тамары и Сингапура:
- Перестань! Сию минуту прекрати это безобразие!
Это папа. Он подходит к несколько опешившей Тамаре и снова стучит палкой в пол, и снова кричит:
- Замолчи! Сию минуту замолчи! Слышишь?
Тут начинаются чудеса! Тамара в самом деле замолкает - правда, не сразу, не в ту же минуту. Сперва ее плач становится тише, исчезают икота и хохот. Тамара уже только плачет, но тихо - без взвизгиваний и криков.
- Леня! - приказывает папа. - Заставь попугая замолчать.
И папа уходит за Леней в комнату, где живет в своей клетке Сингапур. Иван Константинович идет за ними. Я тихонько отделяюсь от группы девочек, стоящих вокруг кушетки, на которой плачет Тамара, и тоже проскальзываю за взрослыми. Я поспеваю как раз к тому моменту, когда Иван Константинович говорит папе с укором:
- Уж ты, Яков Ефимович… пожалуй, перехватил!..
- Нет! - твердо говорит папа. - Не я "перехватил", а вы, к сожалению, до сих пор "недохватывали"!
- Но девочка в самом деле немного истерична. Это болезнь… - словно оправдывает ее Иван Константинович. - У нее бывают истерики…
- Иван Константинович, мы же с вами - врачи. Мы знаем, что в девяносто случаях истерии - из ста! - болезни на копейку, а остальное - дурное воспитание, баловство и дурной характер. А уж истерика - почему мы с вами у бедных людей не слышим истерик? Это дамская болезнь, панская хвороба, дорогой мой! И бывает она почти исключительно там, где с жиру бесятся. Разве нет, Иван Константинович?
- Так-то так… - вздыхает Иван Константинович. - А все как-то…
- Вы только будьте тверды, Иван Константинович, и настойчивы - вы это умеете, - и через полгода Тамара забудет дорогу к истерике. Она здоровая, умная девочка - зачем ей икать и квакать?
- Ну, пойдем туда! - напоминает Иван Константинович. - Надо же узнать, что у них тут произошло…
- А мне пора! - прощается папа. - Я ведь только мимоходом на десять минут забежал: словно чуял!
Я так же незаметно возвращаюсь в комнату Тамары, куда вслед за мной возвращаются Иван Константинович и Леня. Папа исчезает, сделав Ивану Константиновичу знак, что мол, держитесь крепко!
Мы, девочки, по приглашению Ивана Константиновича рассаживаемся за нарядно сервированным столом.
- Так вот, - спрашивает Иван Константинович, - отчего такие слезы? Кто кого обидел?
Сперва все молчат. И вдруг все та же Катенька Кандаурова встает и говорит уверенно, прямо - ну, вообще так, как люди говорят правду.
- Тамара обидела Шарафута. Он яблоки уронил, а она в него яблоками кидала… И "хамом" его ругала, и "болваном"… И еще "чертом косым"… Вот!
- Правда это? - обращается Иван Константинович к Тамаре.
Это, конечно, праздный вопрос. Никому даже в голову не приходит, что Катя, такая ясная, прямодушная, как маленький ребенок, может взвести на Тамару напраслину. Да Тамара и не отрицает.
На вопрос Ивана Константиновича: правда ли это? - она отвечает:
- Правда.
Иван Константинович весь багровеет. Никогда я его таким не видала!
- Я всю жизнь в армии служу… А ты, девчонка, фитюлька, шляпка, - ты смеешь русскому солдату такие слова говорить? Сию минуту извинись перед Шарафутом!
- Как бы не так! - запальчиво говорит Тамара. - Я буду перед солдатом извиняться, еще что выдумали!
- Да! - твердо отвечает Иван Константинович. - Ты извинишься перед Шарафутом! А не извинишься, - так я уйду к себе в кабинет, запру дверь на ключ и не буду с тобой разговаривать, не буду тебя замечать, в сторону твою смотреть не буду!
Все это Иван Константинович произносит тем голосом, каким он говорит, когда он - кремень, скала!
- А эта… эта… - Тамара выпячивает подбородок в Катину сторону (такая она благовоспитанная, такая благовоспитанная, что даже в сильнейшем волнении ни за что не ткнет в Катю "неприлично" указательным пальцем!) - Эта меня не оскорбила, нет? Вы ее спросите! Ей передо мною извиняться не в чем?
- Да… - подтверждает Катя. - Я ее оскорбила, Иван Константинович. То есть я не хотела… нет, я хотела!.. Ну, в общем, я сказала ей очень обидное слово…
- Что ты ей сказала?
- Я сказала: если ее дедушка бил своих денщиков по морде, - значит, ее дедушка был свинья… Это обидное слово, я понимаю…
- Ты просишь прощения у Тамары? - спрашивает Иван Константинович.
- Только за "свинью"! Только за "свинью"! - отвечает Катя. - Это вправду грубое слово… Обидное… За "свинью" я извиняюсь.
- Вот, Тамара, слышишь? Катенька перед тобой извиняется. А теперь ты попроси прощения у Шарафута!
Тамара смотрит вокруг себя с совершенно растерянным лицом. Но ни в чьих глазах она не встречает ни поддержки, ни хоть жалости к ней. Девочки сидят за столом… Катя Кандаурова, все еще дрожа от всех происшествий, жмется ко мне, и я крепко обнимаю ее. Варя Забелина тоже смотрит на Тамару с осуждением. Лида Карцева держит себя, как всегда, "взрослее", чем все мы: ей неприятно, что она пришла в гости, а нарвалась на семейный скандал. И только одна Меля в совершенном упоении от всех вкусных вещей, расставленных на столе; она пробует то от одного лакомства, то от другого, одобрительно качает головой и снова принимается за еду… Нет, никто из сидящих за столом не сочувствует Тамаре! Даже Леня смотрит в сторону. Даже Иван Константинович… только огорчен, конечно, но он тоже считает, что Тамара виновата.
- Шарафут! - негромко зовет Иван Константинович. - Поди сюда…
Шарафут входит в столовую и робко останавливается около порога.
- Шарафут! - продолжает Иван Константинович. - Тамара Леонидовна хочет тебе что-то сказать… Ну, Тамара!
Тамара встает. Она выходит из-за стола. Она раскрывает рот, как рыба, выброшенная на песок.
- Я не хотела… - говорит она каким-то не своим голосом тихо и сипло. - Я прошу прощения.
И, внезапно, рванувшись, она бросается вон из столовой - в свою комнату.
Иван Константинович тоже уходит - к себе в кабинет.
В столовой остаемся только мы, да Леня, да Шарафут. Этот совершенно остолбенел от удивления и смотрит на всех перепуганными миндалевидными глазами.
- Ничего, Шарафут… - подходит к нему Леня. - Ничего, браг, все в аккурате. - И вместе с Шарафутом Леня уходит на кухню.
- Вот что, девочки… - говорит Лида Карцева. - Вы как хотите, а я ухожу. С меня довольно!
- И я ухожу! - поддерживает ее Варя.
Мы всей гурьбой идем в переднюю. Меля успевает засунуть в карман несколько конфет.
- Брось! - говорю я ей. - Нехорошо…
- Нет, почему же? - возражает она. - Они - миленькие, я такие люблю.
Мы идем по улице. Идем гуськом, потому что тротуар тут узкий. Я иду в самом хвосте. Идущая впереди меня Катя Кандаурова говорит, сердито мотая головой:
- И кто только выдумал эти журфиксы! Ничего в них нет хорошего… Терпеть не могу!
Кто-то бежит за нами вдогонку. Это Леня. Без пальто, без шапки.
- Леня! - кричу я ему. - Сию минуту ступай оденься по-человечески! Простудишься без пальто!
- Шашура! - говорит он, запыхавшись. - Дедушка просит, чтобы ты вернулась. Ненадолго… Я потом тебя домой отведу.
Я кричу девочкам: "До свидания!" - и мы с Леней бежим к их дому, бежим, как ветер: я боюсь, чтоб Леня не простудился.
Мы сидим в кабинете Ивана Константиновича. Леня - за роялем (я знаю: это бабушкин рояль). Мы с Иваном Константиновичем - на большом диване. Иван Константинович облокотился на валик дивана и приготовился слушать, склонив голову па руку. В комнате полутемно - лампу потушили, только на письменном столе горит одна свеча.
- Слушайте! - говорит Леня. - Вот сейчас будет бабушкина нота: ля бемоль Бабушка мне много раз говорила: "Возьмешь ноту - ля бемоль, лиловую, сиреневую - и - слушай: это мой голос, это я с тобой разговариваю".
Леня касается клавиша. И в полумраке комнаты поет один звук - нежный и чистый, радостный и грустный. Ля бемоль… Мы слушаем, как он звенит, постепенно затухая…
Леня играет ля-бемольный "Импромптю" Шуберта. Я забываю, что за окном февральский снег, скользят санки, запряженные лошадьми, у которых из ноздрей валит пар. Мне чудится весенний сад, кусты сирени, лиловые гроздья ее, как хлопья, как веселые цветные облачка, упавшие с неба. И сквозь все - "бабушкина нота", любимая нота милой печальной женщины, у которой не было счастья.
Я так заслушалась, что и не заметила, как чуть-чуть приотворилась дверь кабинета и кто-то бесшумно скользнул в дверную щель. Это Тамара. Она тихонько садится рядом со мной на диване, обнимает меня за шею. Мы сидим. Молчим.
Я соскальзываю с дивана на пол, освобождая этим место между Тамарой и Иваном Константиновичем, и подталкиваю Тамару к нему. Через минуту они сидят обнявшись: рука Тамары, белея в полумраке комнаты, гладит лицо и голову Ивана Константиновича…
- Знаешь, что я тебе скажу, Шашура? - говорит мне полчаса спустя Леня, провожая меня домой.
- Нет, не знаю. Скажешь - тогда узнаю.
- И скажу, подумаешь… Вот что я тебе скажу: ну до чего досадно, что ты - девчонка!
- А чем это плохо, что я - девчонка?
- Ничего не понимает! - сердится Леня. - То есть просто, скажу я вам, орехи такой головой колоть!.. Тем это плохо, что ты - не парень! Я бы с тобой во как дружил!
- А почему ты не можешь дружить со мной теперь?
- С девчонкой?.. - протягивает Леня как бы с некоторым недоумением. - Никогда я с девчонками не дружил…
Я вдруг обижаюсь. Подумаешь, нужно мне с ним дружить! Мало у меня замечательных подруг!
- А я тоже с мальчишками никогда не дружила, - говорю я равнодушно. - И не собираюсь дружить.
Так в тот вечер мы не скрепили нашей дружбы - Леня и я…
Зато с того самого дня все мы, девочки, новыми глазами увидели Катеньку Кандаурову. До тех пор мы были с ней как старшие с младшей. Было это прежде всего оттого, что так относилась к Кате Маня Фейгель. А к тому же все мы были по разным причинам старше Кати, хотя и одного с ней возраста. Живя с отцом, как она сама говорила, "скучной жизнью", то есть одиноко, без друзей, Катя немного отстала в своем развитии и была моложе своих лет. Все мы, остальные, были старше своих лет. Лида Карцева - оттого, что болезнь матери сделала ее, девочку, хозяйкой дома, а в поездках за границу - даже "главой семьи". Маня - оттого, что тяжелая, скудная жизнь рано сделала ее товарищем отца, матери и брата. Я - оттого, что росла среди взрослых, а они (в особенности папа) говорили со мной откровенно, как с равной. Попав в семью Фейгелей и в среду девочек-подруг, Катя тоже стала быстро развиваться и взрослеть. Все это ясно обнаружилось в ее поведении на журфиксе у Тамары.
Глава пятнадцатая. ГОРЕ
Я возвращаюсь домой из института веселая. Скинув с себя ранец и держа его одной рукой за лямку, я влетаю в нашу комнату, где живем мы - Поль и я…
И что-то мне сразу не нравится у нас! Как будто все как следует - попугайчик Кики тихонько чирикает в своей клетке, Поль что-то читает… Но она сидит на своей кровати! Этого никогда не бывает! Поль всегда очень твердо настаивает на том, что кровать у человека должна служить только для сна или болезни: спать на ней днем, валяться на кровати днем с книгой, мять постель - все это Поль называет одним из немногих известных ей и исковерканных ею русских слов: "базалАбер", то есть безалаберщина.
А сегодня вдруг Поль - днем! - сидит на своей кровати.
И в комнате пахнет таким знакомым мне противным запахом ее любимого лекарства - эвкалиптовых лепешечек.
Я подхожу к ней близко:
- Поль… Что с тобой, Поль?
Она поднимает на меня глаза - милые мне компотночерносливовые глаза! - и ничего не говорит. Но в этих глазах такая боль, что я бросаюсь обнимать ее:
- Поль, что случилось?
- Умерли… - говорит Поль с усилием. - Поль… и Жаклина… А Луизетта осталась… совсем одна… Оказывается, умер брат ее, Поль Пикар.
- Он очень дружно жил со своей женой Жаклиной, - говорит Поль, - они очень любили друг друга…
Поль останавливается, ей тяжело говорить, потому что она не позволяет себе заплакать. И я тоже не плачу перед горем Поля. Помолчав, она продолжает:
- И вот… Поль умер утром, а Жаклина - вечером того же дня. Их похоронили в одной могиле… А девочка их - такая, как ты, ей одиннадцать или двенадцать лет - осталась совсем одна… Моя племянница, Луизетта.
Горе Поля, горе, которое она переносит так мужественно, - ни одной слезы! - придавило и нас с мамой. Мы сидим около нее, гладим ее руки; мы понимаем, что не смеем плакать. Что можно сказать Полю, чем можно облегчить ее горе? Ничем.
- Полина! - говорит мама. - Милая, дорогая Полина… Если вы хотите, чтобы ваша Луизетта приехала сюда, вы хорошо знаете: наш дом - ваш дом. Мы будем растить ее, как своих детей…
- Я еще ничего не могу сообразить… - жалобно говорит Поль. - У меня голова кружится от мыслей… Что-то надо придумать… что-то надо сделать… И не ждать - сейчас подумать, сегодня, завтра сделать… А мне ничего не приходит в голову. Вот… - говорит она вдруг с надеждой, - вот придет мсье ле доктер, он придумает!
Так мы сидим все трое. Сидим и ждем, когда придет папа. Юзефа, которая на кухне истекает слезами от сочувствия к горю Поля, иногда появляется в дверях и со всей доступной ее лаской говорит Полю:
- Може, биштецик скушаете?
Мы сидим, тесно обнявшись с Полем, и мне вдруг приходят в голову простейшие мысли, которых прежде никогда не было… Откуда берутся все немки, француженки, англичанки - бонны, гувернантки, учительницы языков? Ведь их множество; во всякой мало-мальски культурной семье в России они есть, их - целая армия. И в других странах тоже… Почему они покидают свою родину, уезжают на чужбину - иногда на всю жизнь? И мне становится понятно: у себя на родине они не могут работать, не могут заработать на жизнь. Почему они не выходят замуж за своих соотечественников? Я как-то спросила:
"Поль, почему ты не вышла замуж?"
И она ответила мне очень спокойно, без всякой горечи или досады:
"Потому что у меня не было денег, не было приданого… У нас во Франции на таких девушках никто не женится".
У всех этих тысяч немок, француженок, англичанок есть только одно: их язык. В других странах это иностранный язык, и их нанимают за деньги, чтоб они учили этому языку детей и взрослых. Они живут в этих чужих странах, в чужих семьях, растят чужих детей, и каждая откладывает из своего месячного заработка сколько может - "на старость" Откладывает и Поль. Мы иногда вместе с ней заходим в сберегательную кассу, и Поль никогда не берет оттуда ни одной копейки, а только вкладывает те рубли, которые ей удалось скопить за месяц. Как-то Поль при этом сказала мне с удовлетворением:
"Вот еще несколько лет - и я уже могу доживать старость у себя на родине".
"А я?" - спросила я с огорчением.
"Дурочка! Ты выйдешь замуж и забудешь своего старого Поля…"
"Я не выйду замуж! - сказала я очень решительно. - У меня тоже нет приданого, а ты же сама говорила: без приданого нельзя…"
"Нет, у вас в России эта дверь не так плотно захлопнута… Выходят замуж иногда и бесприданницы. Я видела такие примеры!"
И вот теперь смерть брата опрокидывает все жизненные планы Поля! Она должна либо ехать во Францию к Луизегте, или выписать Луизетту сюда. Кто-то из приходивших к нам в этот день говорит, что во многих семьях охотно возьмут девочку француженку: играя с нею, дети с легкостью научатся по-французски. Кстати - недалеко ходить! - Серафима Павловна Шабанова просто мечтает о такой девочке-гувернантке…
- Я ничего не соображаю… Не работает моя голова… - повторяет от времени до времени Поль. - Я сделаю так, как скажет мсье ле доктер.
Наконец "мсье ле доктер", то есть папа, возвращается домой. Он зовет всех - и я иду со всеми - в кабинет на семейное совещание. Как поступить? Выписать Луизетту сюда, отдать ее в услужение каким-нибудь людям, которые хотят, чтобы их дети научились говорить по-французски, или же Полю возвращаться во Францию?
Вопреки всему, что говорят о папиной непрактичности, он рассуждает очень здраво и толково. "Когда дело идет о других, Яков очень практичный! - говорит иногда мама. - Даже удивительно!"
Есть ли у Луизетты, остались ли у нее после родителей какие-нибудь средства? Да, те знакомые, которые написали Полю о смерти ее брата и его жены, пишут, что у брата остались кое-какие сбережения - не бог весть что, но на то, чтобы девочке учиться и подрасти, кое-что осталось. У самой Поль есть сбережения, которые позволят ей прожить - о, очень скромно, очень! - лет десять.
Есть ли у Луизетты во Франции какие-нибудь родные люди?
Нет. Никого.
- В таком случае, - говорит папа, - совершенно отпадает необходимость отдавать девочку в услужение каким-нибудь Шабановым! Кем она будет в такой семье? Французской куклой для избалованных, капризных и недобрых детей!
- Но зачем непременно отдавать ребенка в услужение? - горячо возражает мама. - Она может просто жить у нас, будет расти вместе с Сашенькой, и все!
- Очень хорошо! Допустим! - спорит папа. - Конечно, у нас ей будет хорошо, она будет, как своя, родная девочка. Ну, а как быть со школой? Ребенок должен учиться, а она вырастет без образования, неучем вырастет!.. Сколько вам было лет, когда вы приехали в Россию? - спрашивает папа у Поля.
- Двадцать шесть.
- Значит, вы до двадцати шести лет жили на родине, среди на родине, среди людей, которые говорили только по-французски, да еще вы учились во французской школе. Поэтому вы были и остались француженкой. А тут приедет ребенок одиннадцати-двенадцати лет, он будет жить в чужой стране, среди людей, говорящих на чужом языке. Можете мне поверить: она забудет родной язык. Может быть, не вовсе, не начисто, но в значительной степени. Будет говорить на какой-то смеси французского и русского… Что же вы дадите ей взамен родины и родного языка?
Поль слушает папу очень внимательно. Видно, что в уме ее идет сложная работа и что папины доводы кажутся ей убедительными.
- Значит?.. - говорит она вопросительно.
- Значит, надо вам ехать во Францию, - отвечает папа. - Дорогой мой Поль (папа впервые называет ее так), дорогой мой Поль, нам очень горько расставаться с вами… Я никогда не забуду, как вы водили меня ночью первого мая по темным окраинам, как помогали мне перевязывать людей, которых избили и ранили казаки…
- Нет, мсье ле доктор, это я буду вечно помнить и благодарить судьбу за то, что она позволила мне быть полезной людям в ту страшную ночь! И как я с вами вернулась утром домой, а мой маленький Саш… не спит… и плачет… а Кики клюет ее в щеку… И мадам уложила меня в постель… и раздела меня, как ребенка… а Жозефин принесла мне кофе в постель…
Тут из-за запертой двери папиного кабинета, где мы сидим, раздается не просто рыдание, а горестный вопль. Это Юзефа, стоя под дверью и подслушивая, услышала, как Поль произнесла имя "Жозефин", - а она знает, что Поль так зовет ее, Юзефу. Растроганная, она ахнула вслух и заплакала… Вслед за тем деловитое сморкание и удаляющееся шлепанье Юзефиных ног.