Не дойдя нескольких метров до пещеры, я в нерешительности остановился. На земле сидел мальчишка в полинявшей тельняшке и рядом с ним - девчонка в полосатой кофте. Я подошел поближе. Они даже не взглянули на меня и как ни в чем не бывало продолжали рыться в моей пещере. "Чего они там ищут? - подумал я. - Уж не идолов ли?" Я даже присел от огорчения: рыл, рыл, старался, старался, а теперь вот пришли эти двое на готовенькое!
Я стоял и смотрел, а они все копали и копали, будто меня и не было. Временами девочка показывала мальчишке сплющенные кусочки свинца, словно спрашивая, годится ли. Тот утвердительно кивал кудлатой головой и все глубже врывался в насыпь. У него были сильные исцарапанные руки, широкие плечи, и я скорее всего плюнул бы на золотых идолов и убрался подобру-поздорову, но с ним была эта, в полосатой кофте. Еще потом смеяться стала бы, что я струсил. Поэтому я подошел вплотную и заявил, что пещера моя. Никакого впечатления: девчонка лишь насмешливо сморщила нос, а мальчишка словно ничего не слышал.
- Проваливайте отсюда, пока целы, - внушительно посоветовал я и выпучил глаза, будто от страха, - у меня тут бомба закопана!
Мальчишка на время перестал рыться, зачем-то осмотрел свои ладони, потом добродушно спросил у своей напарницы:
- Может, ему по шее дать?
- Не надо, пусть, - неожиданно заулыбалась девчонка и добавила полувопросительно: - Ведь ты шутишь, Клим?
- Шучу, - смутился я. - А ты откуда знаешь, как меня зовут?
Девочка ничего не ответила и что-то быстро-быстро зашептала на ухо мальчишке. Я смог расслышать всего несколько слов: "мать", "барчук", "убили". "Про меня", - подумал я, но нисколько не обиделся, хотя девочка и обозвала меня барчуком. Пусть, девчонки ведь все такие, им бы только посплетничать. Как-то само собой получилось, что я тоже стал выкапывать пульки и складывать их в холщовые мешочки, которые ребята принесли с собой. Только подумал: "Зачем им столько пулек?"
Мальчишка копал сосредоточенно, лишь изредка миролюбиво посматривал на меня, потом сказал:
- Меня Коськой звать, а ее - Гланей. Мы с Матросской.
- А зачем вам столько свинца? - спросил я. Просто так спросил, чтобы разговор поддержать, а они почему-то промолчали. Тогда я рассказал им про золотых идолов. Коська сначала недоверчиво покачивал головой, а когда я сказал, что у меня даже план есть, и пообещал принести его, то он вдруг задумался.
- Достать хотя бы самого маленького идоленка, - сказал он, - да сдать бы его в банк, получить сколько хочешь денег, так их на всю Матросскую и на Рабочую слободку хватило бы: пять месяцев без получки живем… А еще бы лучше преподнести всех идолов в подарок молодой Республике.
Гланя сказала, что из идола, если он большой, можно навыливать очень много пуль. Коська сначала хотел обернуть все в шутку, но потом решил, что мне все ясно, хотя мне ничего не было ясно, и посоветовал про пульки молчать. Я сказал, что у меня маму убили и что я сам стрелял в японца, только из рогатки.
С тех пор мы подружились.
Все чаще я убегал из дому и шнырял вместе с Коськой там, где нам лучше бы и не показываться. Однажды в порту при нас вытащили утопленника. Взрослые потихоньку говорили, что это был совсем не утопленник, а убитый и потом сброшенный с пирса в воду. Кто кого убивал - понять не было никакой возможности. Спрашивать у отца я не решался, а Коська сам ничего толком не знал и лишь говорил, что это все контра бесится.
- Ничего, вот скоро наши придут, они им всем покажут, - обещал он, - всех вместе с буржуями недорезанными за море прогонят. А тебе, Клим, наверно, тоже с отцом в Америку убегать придется.
Конечно, он пошутил, этот Коська, но мне-то от этого было нисколько не легче. С каждым днем все неохотнее возвращался я в свою каменную гробницу, все меньше привлекали меня древние истории, на которые в последнее время отец был особенно щедрым. Он чувствовал, что я постепенно отдалялся от него, но ничего не подозревал, не догадывался даже о том, что у меня появился другой дом, на Матросской, где разговаривали со мной как со взрослым. Он, наверное, побелел бы от страха, если бы узнал, что в тот вечер, когда был взорван склад с боеприпасами интервентов, я был совсем рядом с этим складом.
А случилось все так.
Однажды мы с Коськой сидели за сараем и привязывали грузила к удочкам. Сидели молча, потому что поспорили и рассердились друг на друга, а Глани с нами не было - она помогала матери готовить обед. При Глане мы никогда не ссорились. Она была какая-то ласковая, и даже Коська при ней делался добрее и не называл меня барчуком. Волосы у нее были белые-белые и пушистые. А глаза были такие невероятно синие-синие, что до них хотелось дотронуться пальцами.
Вот мы сидели и молчали. Вдруг слышим, дверца скрипнула - в сарай кто-то вошел, потом еще скрипнула, потом еще. Коська прижал палец к губам: дескать, молчи. Слышим разговор:
- Ну, где твои боеприпасы? Давай - мне некогда. - Потом еще: - Да, неважнецкое дело получается…
Мы прильнули к щели и увидели грузчика торгового порта Семена. Он был в припудренной куртке, - должно быть, только что пришел из порта, где грузил муку. Он держал двумя пальцами один из наших мешочков с пульками и насмешливо поглядывал на Коськиного брата Илью. Тот хмурился:
- Чего смеешься? Скажи спасибо, хоть ребятишки помогают.
- Ну-ка, ну-ка, чем они помогают? - сказал третий, в кожаной кепке блином. Он был с усами и значительно старше Семена и Ильи. Взял мешочек, подбросил на руке: - А ведь неплохо, совсем неплохо!
- Чего там неплохо - ребячество, - отмахнулся Семен. - Вот если бы сейчас денег, золота бы, например…
- Золотые пули лить? - съязвил Илья.
- Зачем, - серьезно сказал усатый, - оружие можно купить хотя бы у тех же американцев. Они за золото родную мать продадут. А пульки что ж, пульки пусть собирают ребята. Со временем все пригодится.
- Слыхал? - толкнул меня локтем Коська, когда взрослые ушли из сарая. - А ты говоришь, зачем столько свинца. Революцию делать, вот зачем. Знаешь, кто этот усатый? Крюков из мастерских.
И тут меня осенило:
- Слушай, Коська, нам обязательно надо найти этих идолов!
- Искали ведь, нету их в насыпи…
- В одной искали, а в других? У старых казарм надо.
- Ого! У старых! Там часовой стоит, стрельнет еще, - округлил глаза Коська. (Это он нарочно, чтобы меня испытать.) - А не испугаешься?
- Вот еще!
- Тогда пошли, нечего время терять, - заявил Коська и начал сматывать удочки. Всегда он так: то ничего, будто отговаривает, а как загорится - вынь да положь!
Уже начало темнеть, когда мы, обогнув Лысую сопку, вышли к берегу и залегли в густом орешнике. Справа от нас сквозь кустарник виднелась глянцевая бухта. Она казалась застывшей, подернутой тонким ледком, и рыбацкая шхуна, разбитая во время шторма, недвижно чернела у самого берега. Слева, возле казарм, прохаживался американский часовой. О том, чтобы подобраться поближе, нечего было и думать, и мы, полежав еще немного, уже хотели убираться восвояси, как у самого моего уха оглушительно треснул сучок. Я чуть не вскрикнул от неожиданности: мне показалось, что к нам подкрался часовой. Но это был не часовой, а Семен.
- Вы что здесь делаете? - приглушенно спросил грузчик. Он был чем-то сильно возбужден, голос у него прерывался, как у человека, пробежавшего несколько верст без передышки.
- Мы идолов ищем, - начал было я, но Коська потянул меня за рукав, и я замолчал на полуслове.
- Вот что, идолы, ползите вниз, - тяжело переводя дыхание, сказал Семен, - да не задерживайтесь, а то сейчас полыхнет - небу станет жарко!
Семен исчез в кустах. Я озадаченно посмотрел на своего приятеля.
- Чего он, Коська?
- А я откуда знаю? - буркнул Коська. - Сказано ползти, ну и ползи, а то сейчас такое начнется…
Он, не договорив, втянул голову в плечи, шмыгнул в кусты. Я кинулся следом, и тотчас слезы брызнули из глаз: больно шлепнуло веткой по носу. Коська, не оглядываясь, продирался сквозь пожухлый кустарник.
Мы бежали, будто за нами гнались по пятам, и остановились лишь тогда, когда показалась первая хибарка Рабочей слободки, утонувшей в сизо-черном тумане. Скособоченные окошки хибарки тускло светились, пахло дымом и паленой шерстью.
- Ты, Клим, бежи сейчас домой, - хрипло приказал мне Коська. Глаза у него блеснули при этом. Мне стало жутко. - Иди скорее, а то потом не доберешься. Семен брехать не станет.
Было видно, что он о чем-то догадывался, но со мной не хотел делиться. Не доверял. Это меня обидело, и я, рассердившись, ушел. Уже подходя к своему музею, этой ненавистной гробнице, я вдруг вспомнил, что не был дома с самого утра.
ЖИЛ КОРОЛЬ
На освещенной занавеске четко обозначился человеческий профиль, дрогнул и пропал. Подтянувшись на руках, я заглянул в окошко. Отец быстро ходил от окна к двери, губы у него шевелились - должно быть, по обыкновению, говорил сам с собой. Временами он беспокойно посматривал на часы и снова начинал ходить, беззвучно шевеля губами. Мне стало жалко его, подумалось даже, что не очень-то хорошо огорчать его. После смерти мамы он сильно постарел. Побелели виски, будто, бреясь, он коснулся их помазком, да так и забыл стереть мыльную пену. Я часто замечал, что, сидя за столом над рукописями, он думал о чем-то печальном и мысли его были далеко-далеко от работы. А тут еще я совсем от рук отбился… О чем он думал сейчас, что шепчут его губы?
Я осторожно оттолкнул нижний квадратик рамы, где взамен стекла торчала думка с медвежонком, вышитым мамиными руками, и приложил к образовавшемуся отверстию ухо.
- Десять минут прошло, - отчетливо услышал я. Отец посмотрел на часы, нахмурился, - девять… Неужели он у казарм? Носит же его нелегкая!
Тихонько водворив думку на прежнее место, я шмыгнул через ограду и очутился на крылечке. Дверь оказалась полуоткрытой: отец ждал меня. Едва я шагнул на порог, как он обернулся, невольная улыбка появилась у него на губах, он обрадовался моему возвращению:
- Пришел!
- Пришел, - виновато сказал я. Лучше бы он отругал меня или побил, а то смотрит, как будто ему только что преподнесли подарок. "Бедный-бедный отец, непутевый у тебя сын, - покаянно думал я, переминаясь с ноги на ногу, - вот возьму и не пойду больше на улицу, целую неделю буду сидеть дома, стрелять из лука, буду золотить облезлую рамку Николая Второго…" А левая бровь у отца вздрагивала, будто он хотел заплакать. Но нет, я-то отлично знаю, что отец не заплачет, а бровь - совсем другой признак…
- Еще повторится - голову оторву! - вдруг вспылил отец и взмахнул рукой, я невольно отстранился: показалось, что он хотел ударить меня… Нет, он умел бить только словами. - Впрочем, и отрывать нечего будет, кое-кто сделает это гораздо лучше меня. Где тебя носит, я спрашиваю? Ох, Клим, выведешь ты меня из терпения когда-нибудь. Ты же почти взрослый, неужели так трудно понять, что на улицах сейчас далеко не безопасно?
Он говорил, а я смотрел на красномордого божка, примостившегося на краю стола, и покусывал губы от обиды за свою постылую жизнь в этой гробнице, набитой исторической рухлядью. Конечно, это спокойнее, чем под носом у белых уводить вагоны с наганами для красных партизан. Вспомнился ехидный намек Коськи, и вдруг страшная догадка заставила меня оторвать взгляд от глупой рожицы деревянного идола и посмотреть прямо в лицо отца. Но язык не повернулся спросить вот так прямо: за кого ты, мой самый родной человек, белый ты или красный? "А может, просто без всякого цвета, как приказчик Иохим? Выжидаешь, кто одержит верх, и тогда вылезешь из своей музейной конуры? Он был отец мне, и я не посмел сказать все это, лишь буркнул едва слышно:
- Надо было в партизаны уйти, а мы, как недорезанные буржуи, в каменной гробнице отсиживаемся.
- В гробнице? Ловко сказано! - усмехнулся отец и как-то по-особенному посмотрел на меня.
- А что, неправда? - обозлился я. - Коська с Матросской говорит, что нам с тобой скоро в Америку вместе с полицейским Джонсоном бежать придется…
- Почему именно в Америку?
- А я знаю? Может, в Японию. Вот, говорит, придут красные, так мы у вас, Клим Андрианович, спросим, кто ты такой, не посмотрим, что ты шибко ученый и в музее живешь.
- Ишь ты! - восхитился отец, будто я ему только что повторил слово в слово длиннющую проповедь верховного кармелина. - Кто говорит? Коська?
- Он.
- Дурак твой Коська, - сказал отец. Перенести это было выше моих сил, злые слова готовы были сорваться вот-вот, те самые слова, которые давно уже накипели на сердце, но я не смог их выговорить, крикнул в бессильной злобе:
- Неправда!
Кривился деревянный божок на столе, корчил свою деревянную рожу.
- Неправда! Неправда! - кричал я, все обиды и боли разом припомнились мне, веки стали горячими, все слилось в одно: - Неправда! Неправда!
Отец стоял и смотрел на меня. Лицо у него было таким, будто он совсем ничего не слышал и думал о чем-то своем. Потом он медленно повернулся и пошел от меня прочь; остановился, начал рыться в своих серых свитках, испещренных уродливыми знаками.
О, с каким злорадным удовольствием я топтал бы их, рвал на части!.. И я, пожалуй, когда-нибудь решился бы на это, если бы не строгое внушение отца. Я все-таки очень любил этого человека. Он, мой отец, умел убедить. Однажды усвоив, что спичками играть нельзя, я до отрочества не смел прикоснуться к коробке. Внушение, сделанное в младенчестве, так крепко запало в мою голову, что и теперь я зажигаю спичку с почтительным опасением. Вот почему проклятые свитки лежали на полках ровными рядами, и с тех пор как мы жили в музее, почти ни один из них не исчез совсем. Я говорю "совсем" потому, что свитки, то один, то другой, как я успел заметить, все-таки иногда куда-то исчезали, а их места занимали новые. Я здесь был совершенно ни при чем. К ним прикасался отец, только отец, и никто больше. Вот и теперь он молча взял с полки ветхий пергамент, развернул его и, придавив один край идоленком, целиком ушел в свое любимое занятие. Я слишком хорошо знал своего отца, чтобы не почувствовать того, как сильно он был обижен. Мне стало стыдно.
- Пап, - сказал я, - а может, нам не надо в Америку?
- Все может быть, - спокойно отозвался он, и я, чувствуя себя виноватым, достал свою сломанную лупу и начал обматывать ее суровыми нитками. Потом посмотрел через нее - отец показался мне огромным, крупная морщина пересекала его лоб от переносицы почти до самых корней волос, другая врезалась в левую щеку возле рта. Я отнял лупу - отец обрел нормальный вид, морщины исчезли с его лица. Это мне показалось забавным, и я начал рассматривать через лупу все, что было в комнате. Попался на глаза полированный лук. Он был таким прочным, что казался сделанным из слоновой кости, о крепости которой я имел достаточное представление. Интересно, сколько лет этому старинному луку? Наверное, очень много, хотя ни одной трещинки не было заметно на всей его полированной поверхности. Потом я посмотрел на портрет царя. Николай Второй, вытянувшись во весь рост, глядел куда-то в пустоту. Его неподвижное лицо не выражало ни гнева, ни ласки и чем-то походило на деревянную мордочку идоленка. Лишь когда я чуть повернул лупу, губы царя скривились, будто он съел что-то кислое. Игра понравилась, я приближал лупу к самым глазам, потом резко отстранял. Его величество кривилось…
Вдруг над самым моим ухом словно рванули кусок парусины - раздался взрыв, окна жалобно звякнули - я вздрогнул и посмотрел на отца. Он даже не поднял головы, по его губам пробежала быстрая усмешка. Потом он отложил карандаш, сказал внятно:
- Извольте бриться, господа.
- Сегодня близко, - заметил я как можно равнодушнее.
- Вполне закономерно, - согласно кивнул отец, будто сам только что подпалил бикфордов шнур и ожидал следующего взрыва, - вполне закономерно, друг мой, если звякают стекла… Так на чем же мы вчера остановились?
- На капюшонах… Знаешь, папа, это, наверно, у старых казарм! - не выдержал я, вспомнив о нашей с Коськой вылазке к старым казармам.
- По всей вероятности, - отец пытливо взглянул на меня, погрозил пальцем. - Так какого же цвета капюшоны полагалось надевать "детям бога", когда они совершали обряд…
Новый взрыв не дал ему договорить. На этот раз взрыв был таким сильным, что портрет Николая сорвался с гвоздя и шлепнулся на пол - во все стороны брызнули осколки стекла. Отец постоял над ним, потом поднял и повесил, продолжая:
- Ну вот, стало быть, верховный кармелин… Впрочем, я, пожалуй, поработаю, а ты займись чем-нибудь полезным. Кстати, ты еще не докрасил рамку его величества.
- Завтра докрашу, - пообещал я и незаметно показал царю язык. Из-за него-то мы и поссорились сегодня у сарая с Коськой. Коська обозвал меня монархистом и посоветовал захватить царский портрет с собой в Америку.
- Не хочешь? Ну что ж, тогда поупражняйся в каллиграфии… Чего ты все хмуришься, сынок?
Большой и сильный, он стоял передо мной, смотрел своими добрыми серыми глазами и виновато улыбался. С тех пор как не стало мамы, он часто смотрел на меня так, и я в такие минуты проникался к нему особенной нежностью. Как было бы хорошо нам, если бы жила мама и не было взрывов.
- Пап, когда все это кончится? - спросил я. Мне очень хотелось, чтобы он ответил на мой вопрос так же серьезно, как некогда отвечал маме, ведь он такой умный, он все понимал с полуслова.
- Скоро, Климент Андрианович, скоро, Климка! Вот сейчас разгадаю еще один пергамент, потом еще один…
- Нет, ты вправду, папа, - попросил я будто милостыню, и голос у меня стал хриплым, - вправду окажи, какой ты - белый или красный?
- По всей вероятности, в данный момент я малиновый. - Отец не хотел говорить со мной всерьез. Ему, должно быть, казалось, что я слишком молод, чтобы говорить со мной всерьез. Что ж, каждому свое. Он был хорошим археологом, ученым-археографом и совсем плохим педагогом.
Склонившись над столом, он разбирал свои закорючки и мурлыкал себе под нос какую-то чепуху:
Жил король, король когда-то,
И вот пришел ему конец…