Ветер рвет паутину - Герчик Михаил Наумович 7 стр.


За стариком гости начинают идти густо, - дядя Петя только успевает вставать и открывать дверь: Дряхлые деды, старухи, какие-то молодые женщины в платочках, неуловимо похожие на мою маму, даже не знаю чем: то ли бледными вытянутыми лицами с поджатыми ниточкой губами и синими дужками у глаз, то ли тяжело опущенными, плечами и большими усталыми руками. Они бесшумно усаживаются на скамейки, на табуретки и настороженно поглядывают на старика и дядю Петю, которые сидят за столом. У двух женщин на руках маленькие дети. Вскоре народу набивается полная комната. Вот-вот начнётся моленье.

Как они молятся, я уже видел несколько раз. Когда-нибудь, я об этом еще расскажу. А сейчас о другом: двумя неделями раньше произошло событие, которого я никогда, не смогу забыть: меня заставили принять крещение. Теперь дядя Петя говорит, что я - полноправный член общины, такой, например, как он или "брат" Гавриил. Меня они тоже, называют "братом" - "брат Александр".

Вскоре после нашего приезда в Качай-Болото дядя Петя зашел в комнату, где я лежал, и сказал, что в ближайшее воскресенье они собираются меня крестить.

- И не думайте, - сказал я. - Я не верю в бога, я ведь вам об этом уже раз сто говорил. Можете делать со мной, что хотите, только ничего у вас не выйдет. Креститесь сами, если вам хочется, а меня оставьте…

Дядя Петя потемнел и изо всех сил стукнул кулаком по спинке кровати.

- Не богохульствуй, щенок, - просипел он. - Это тебе не в Минске. Здесь я хозяин. Как сказал, так и будет.

- Ничего не будет, - отрезал я и раздельно, по слогам, повторил: - Ни-че-го!

В это время в комнату вошла мама. Она принесла мне завтрак - яичницу с салом и ломоть хлеба. Дядя Петя вырвал у нее из рук сковороду и растянул в улыбке узкие губы:

- А ты полежи, подумай. Может, тебе пустое брюхо божье слово быстрей услышать поможет. - Он сжал зубы так, что под кожей у него выступили широкие скулы. - И запомни: пока не скоришься, корки, не получишь. С голоду подохнешь. - И повернулся к матери; - Понятно?

- Понятно, брат Петр, - испуганно прошептала она и съежилась, как будто ожидая удара.

- То-то…

Он толкнул сапогом дверь и вышел со сковородой в руках, а мама осталась. Как я ни отбивался, она обняла меня, прижала к себе и, задыхаясь, зашептала:

- Сашенька, скорись, солнышко мое, скорись ты ему. Прими водное крещение. Не сможет без этого брат Маврикий исцелить тебя, говорил мне брат Петр сегодня. Ну что тебе стоит, сынок, ведь минута какая - и прикоснулся к божьей благодати. Вылечат тебя, поставят на ноги - на край земли уйдем отсюда. Сынок мой дорогой, Христом-богом тебя молю…

Я резко оттолкнул ее и со злостью ответил:

- И не проси даже. Да я скорее с голоду подохну… Уходи и не говори лучше со мной об этом.

Мама встала, выпрямилась, и в глазах у нее я опять увидел тот исступленный огонь, который появлялся после долгих молений.

- Ну так подыхай, - хрипло сказала она и, пошатываясь, медленно вышла из комнаты.

Прошел час, второй, третий… Я ничего не ел со вчерашнего обеда - вечером очень болела голова, ничего не лезло в горло. А теперь захотелось есть. Но я постарался не думать о еде. Я закрыл глаза и стал вспоминать, как вместе с Ленькой делал ракету. Потом начал думать о том, как прошел у ребят сбор. Вот и не раскрыли они все сорок "секретов". Только тридцать девять. А сороковой я увез с собой на хутор. Удастся ли мне раскрыть когда-нибудь перед ними свой "секрет"?

Скрипнула дверь, я открыл глаза. Снова вошел дядя Петя. В левой руке он держал огромный ломоть хлеба с розоватым салом, в правой - большой складной нож. У меня тут же заныло в животе. Я постарался незаметно сглотнуть слюну, но это мне не удалось: дядя Петя смотрел на меня в упор маленькими тусклыми глазами.

- Ну как, еще не передумал? - насмешливо спросил он и аккуратно отрезал ножом кусочек сала.

Я сжал зубы и отвернулся к стене. Он отправил сало себе в рот и начал громко чавкать. Меня стало мутить. Ел он долго и неторопливо, сало пахло чесноком и перцем, и нестерпимо вкусным был запах хлеба. Я натянул на голову одеяло, чтобы не слышать этих запахов, но они проникали сквозь него, как проникало чавканье дяди Пети. Кончив есть, он щелкнул ножом и ласково сказал:

- Ну-ну, полежи, подумай. А я пойду Мурзу покормлю. Тоже живая тварь, пищи просит.

Я даже не повернулся. Я лежал, закрыв глаза, и считал до тысячи - пытался заснуть. В конце концов это мне удалось.

Проснулся я оттого, что почувствовал, как кто-то тормошит меня за плечо. Открыл глаза - мама. Боязливо оглядываясь на закрытую дверь, она пихала мне под одеяло два больших ломтя хлеба с маслом.

- Поешь, Сашенька, поешь, милый, - шептала она, а из глаз у нее - кап-кап - непрерывными цепочками катились слезы.

Спросонья я схватил мягкий, душистый хлеб и поднес ко рту. И сразу все вспомнил. Я приподнялся и положил хлеб на кровать. И, глядя маме прямо в глаза, сказал:

- Не возьму. Ничего не возьму. Лучше не носи.

Несколько раз еще, когда бабка и дядя Петя выходили из дому, мама пыталась меня накормить. Но я ничего не мог взять из ее рук. Она меня предала. Предала этому гаду, дяде Пете. Не буду! Лучше умереть.

Я ничего не брал в рот несколько дней. И каждый день дядя Петя заходил ко мне, устраивался на сундуке и ел. Ел долго-долго - и куда только в него лезло! Однажды он привел в дом Мурзу и стал кормить ее возле моей кровати. Собака грызла кости, а дядя Петя довольно посмеивался и спрашивал:

- Не надумал еще? Ну, думай, думай, мне спешить некуда.

В пятницу я уже не накрывался от него с головой одеялом. Мне совсем не хотелось есть. Во рту было сухо, голова болела так, что я не мог ее повернуть. Снова вспыхнули боли в пояснице.

Сколько я еще смогу продержаться? День? Два? Но я знал, что скорее умру, чем покорюсь дяде Пете. И я бы не отступился. Но в субботу вечером мама опустилась на колени возле моей кровати и чуть слышно сказала:

- Саша, пожалей меня. Прими крещение, сынок. Откажешься - прямо сегодня руки на себя наложу. Нет мне больше жизни, не могу я.

Я повернул к ней голову, и нестерпимая боль захлестнула меня. Мама смотрела на меня сухими бездонными глазами, руки у нее бессильно повисли, а лицо застыло и было серым и страшным. Я не боялся умереть от голода, но здесь я струсил. Не знаю, поймут ли меня когда-нибудь ребята, простят ли? Но мне так жалко стало маму, что я прикусил губу, чтобы не закричать. Не может быть, чтобы в конце концов она не увидела, сколько горя принес нам дядя Петя.

- Хорошо, - с трудом прошептал я, - делай что хочешь.

Меня крестили в воскресенье, когда вся община собралась на одно из первых после нашего приезда: молений. Посреди комнаты поставили что-то вроде большого корыта - это называлось купелью, мама взяла меня на руки и окунула в тепловатую воду. А дядя Петя протянул над бочкой руки и пискливо сказал:

- Крестится раб божий Александр…

Все стояли вокруг на коленях и читали молитвы. И были страшно довольны, что еще одна "грешная душа пришла к богу", и хвалили дядю Петю, который помог мне найти "истинный" путь.

Они молились, а я был готов сгореть от стыда. "Крестится раб божий…" Нет, я не раб! Я никогда не буду рабом. Ни у людей, ни у бога! Мне надо только вырваться отсюда вместе с мамой, только вырваться! И тогда я обо всем расскажу Веньке, Алешке, Томе… Они поймут меня, они поверят мне.

Катерина

Сегодня на моленье какая-то тетка притащила с собой девочку лет двенадцати. Я вижу ее впервые, хотя тетка у нас уже бывала. На ногах у девочки грязные резиновые сапоги. Она сидит на самом краешке моей постели и ногами не достает до пола. Сапоги у нее то и дело соскальзывают, и она испуганно болтает ногами, чтобы не дать им упасть.

Иногда, когда ей кажется, что я на нее не смотрю, девочка бросает на меня из-под длинных, чуть загнутых ресниц быстрый взгляд, но раскосые глаза ее равнодушны и словно запорошены тоненьким слоем серого пепла. Перемазанные чернилами руки в красных, словно от ожога, пятнах лежат на коленях. Лицо у девочки строгое и скучное, как у маленькой старушки.

Медленно тянутся минуты. Жарко. Люди сидят плечо к плечу. Удушливо пахнет воском, от оплывающих свечей к потолку ползет сизый дым. Бабка вопросительно смотрит на дядю Петю, он молча кивает ей: все уже в сборе. Тогда она выходит в сени и долго лязгает там запорами. Женщины перестают шептаться. У девочки соскальзывают сапоги и мягкими лягушками шлепаются на пол. Она нагибается, чтобы подобрать их, но тетка шикает на нее сквозь редкие, выкрошенные зубы, и девочка замирает, так и не успев выпрямиться и обуть сапоги.

Дядя Петя выходит из-за стола и торжественно говорит:

- Слава нашему господу, дорогие наши братья и сестры во Христе, что господь милостью своей даровал нам быть на сем месте и благодарить и славить творца неба и земли, который доселе сохранил жизнь нашу и дарует нам научиться от слова его.

Он переводит дух, дергает себя за тугой воротничок и начинает читать евангелие. Читает долго и уныло, тоненький голос его звенит и чугунной тяжестью плавает в духоте: Его сменяет "брат" Гавриил. Он объясняет все, что прочел дядя Петя, и от этого все становится еще туманнее, непонятнее и страшнее. Потом старик становится на колени. И всех точно ветром сдувает со скамеек и табуреток, все начинают петь какую-то молитву, закрыв глаза и прижимая к груди сложенные руки.

Молитву они поют на мотив "Подмосковных вечеров", и это так странно, что просто не знаешь, что делать: смеяться или плакать.

Девочка тоже спрыгнула с кровати и стала на колени. Но ей, наверно, жалко было нового платья в синие горошины, и она чуть приподняла его. И слов молитвы она, наверно, еще не вызубрила, потому что все время тянула одно и то же: "Ох ты, господи, ох ты, господи, ох ты, го-о-о-о-споди". Как попугай. А голос у нее был чистый и звонкий, и я подумал, как здорово она пела бы в школьном хоре. Интересно, там она поет?

Я нагнулся и дернул девочку за тоненькую косичку. Я уже хорошо знал, что если все эти "братья" и "сестры"., завелись, то ты их хоть кипятком ошпарь - не заметят. Девочка вздрогнула, словно ее ударили, но не оглянулась. Она прижимала к лицу ладошки в чернильных пятнах, один чулок у нее сполз, а другой был рваный, и из дырки, выглядывала желтая пятка.

Я дернул сильнее. Девочка сердито оглянулась и, не отнимая рук от лица, прошептала:

- Чего тебе?

- Идем ближе, дело есть, - шепотом ответил я.

- Нельзя, мамка прибьет.

- Да она не заметит, - успокоил я ее. - Смотри.

- И спаси, и помилуй нас, - исступленно выкрикивала ее мать, раскачиваясь взад-вперед и протягивая к потолку руки с растопыренными пальцами. И такая надежда была в ее голосе, такое ожидание чуда…

Посмотрев на мать, девочка тоже сообразила, что ей сейчас не до нас, и, подхватив подол, на коленках переползла ко мне поближе.

- Как звать тебя?

- Катерина, а что? - шепотом ответила девочка и скосилась.

- А меня Сашей. Слушай, ты в школу ходишь?

- Хожу, а что?

- В какой класс? В пятый?

- В седьмой, а что?

- Чего ты чтокаешь, как сорока, - разозлился я. - Говорить не умеешь?

- Умею, а что?

Тут Кате показалось, что мать оглянулась на нее. Она быстренько сунула лицо в ладошки и снова затянула: "Ох ты, господи…"

- У вас в школе интересно? - спросил я.

- А что там интересного? - Катя круто повернулась ко мне. - Дразнятся все. Вчера Танька Копылова залезла на парту и кричит: "Один глаз на Кавказ, а другой на север". Интересно, да?

У меня заныло сердце.

- И не совестно ей?

- Выходит, не совестно, - вздохнула Катя. - Слушай, а ты откуда приехал, а? Что-то я тебя раньше не видела.

- Из Минска, - ответил я. - И я тебя не видел.

- А я почти месяц болела, - сказала Катя. - И сегодня еще надо бы лежать, да вот мамка не дала. - И без всякого перехода: - А Минск красивый город?

- Красивый, - с жаром ответил я. - Очень красивый город Минск.

- И у нас здесь красиво, - сказала Катя и улыбнулась. - Особенно весной, когда черемуха цветет. Черемухи у нас в Волчьем овраге целые заросли. Как зацветет - будто снег выпадет, так все бело. - Катя задумчиво улыбнулась и провела рукой по глазам. - И школа у нас хорошая, ты не думай, - помолчав, сказала она. - У нас в классе такие ребята есть - Митя Анисов, Севка Крень!.. Они меня никогда не обижают. Даже заступаются… А Танька… Эх, что тут говорить…

Катя замолчала и прикусила, нижнюю губу. И снова стала похожа на маленькую старушку. И в раскосых глазах ее запрыгали злые огоньки.

- А вот я сейчас помолюсь боженьке, и он меня вылечит, - хрипло прошептала она. - И стану я красивая-прекрасивая. И никто не будет меня больше дразнить. А Танька станет уродиной. Вот как ей будет. - Катя упала на коленки, даже забыв приподнять платье, и горячо забубнила: - Господи, господи, пошли на Таньку Копылову всякую хворь. И сделай ее горбатой и беззубой, и чтоб уши у нее висели до самых плеч, и волосы бы повылазили все до одного. И чтоб стала она страшной, как жаба.

Ох, какая же это была несусветная чепуха - все, что бормотала Катя. И мне стало смешно и страшно. Нет, вы только подумайте. Вон дядя Петя, старик, моя мама лбы готовы рассадить, чтобы для всех людей божьей благодати выпросить, а Катька хочет Таньку в жабу превратить! Ее бы отругать как следует на сборе отряда, и делу конец. А зачем ее - в жабу?

Я снова потянул Катьку за косы. Зло у нее уже прошло, но дышала она часто и прерывисто.

- Садись ко мне, - сказал я.

Катя села на кровать.

- Слушай, Кать, зачем же это ты так, - с горечью сказал я.

- Зачем? - вспыхнула Катя, и у нее задрожал голос. - А она зачем? Думаешь, мне не обидно, да?! Я ведь ее не трогаю, стороной обхожу. Чего ж она дразнится?

- А того, что глупая, - ответил я и убежденна повторил: - Глупая.

Катя улыбнулась.

- И верно, глупая она, Танька. Ни одной задачки сама решить не может. За нее Петька Шмырев решает. И шпаргалки на контрольных ей передает. А она как пойдет в клуб на танцы, так только с большими парнями танцует, а на него и не смотрит. И у нее туфли на каблучках есть. Вот на таких, - показала она большой палец.

Я засмеялся.

- Ну вот, проси, значит, бога, чтоб он ее в жабу не превращал.

- А чего его просить, - махнула рукой Катя. - Ничего он ей не сделает. Я вон сколько за себя просила, помог он мне, бог-то? Как хворобе кашель. Мама тоже за меня просит, гляди, как убивается. Одна я у нее, - со вздохом сказала Катя, глядя на раскачивающуюся мать. - Любит она меня. Я маленькая была, она меня пальцем не тронула. А сейчас бьет…

Тут Катя замерла и соскользнула на пол. Молитва окончилась. Люди вставали с колен, тихонько усаживались, вытирали потные лица.

Старик снова раскрыл библию и начал ее читать сухим дребезжащим голосом.

Теперь он читал про конец света. Что будет убивать отец сына, а брат брата. И придет какой-то антихрист, и тогда только держись. И так это все было страшно, что тетки плакали, а мужики сидели хмурые и тяжелые, как вывороченные пни.

Я посмотрел на свою маму. Она вся скорчилась, словно не словами, а камнями кидал в нее плешивый старик с красивой волнистой бородой и красными веками. И мне самому стало страшно. Неужели и правда придет конец света, и не будет ни солнца, ни людей, ни нашего дома в Минске с тополем под моим окном? Не будет ничего… Только ночь и ветер, который сейчас тревожно посвистывает в трубе…

Дядя Петя сквозь растопыренные пальцы исподтишка поглядывал на людей. И чем больше все пригибали головы, тем ярче разгорались в его маленьких глазах холодные довольные огоньки; Вот он глянул на меня, и я натянул на голову одеяло. Кажется, сейчас начнется самое страшное.

И верно, старик захлопнул книгу. У Катьки мелко-мелко трясутся плечи. Ее мать уже причитает во весь голос; пронзительно орет на руках у женщины малыш. Она прижимает его к груди так, что кажется, сейчас раздавит, и кричит над ним, растрепанная, худая…

Дядя Петя снова запевает какую-то песню, и все подхватывают ее, и мне кажется, что совы со всех наших лесов слетелись сюда и хлопают своими крыльями. У Катькиной матери на губах пузырями вскипает пена. Она гулко бьет себя в грудь сухими кулаками и причитает, как по покойнику. У старика стеклянные глаза вот-вот вылезут из орбит, он кричит, широко открывая рот, из которого торчат редкие зубы. Бабка Мариля сорвала с себя платок и изо всех сил колотит головой об пол.

Бешеные, и среди них - моя мать. И я чувствую, что сам тоже схожу с ума. Надо накрыться с головой одеялами, иначе я тоже начну кричать, как все они. Но как же тогда Катя? Я свешиваюсь с кровати и отчаянно тяну ее к себе.

Катя тоже как будто не в себе. Раскосые глаза ее смотрят на меня со страхом, зубы отбивают дробь. Потом это проходит, и она тяжело садится на кровать. Я глажу ее по волосам и стараюсь не смотреть туда, где сходят с ума большие, взрослые люди.

- Ты говоришь, тебя мать бьет? - кричу я Кате в ухо, потому что за шумом, который стоит в комнате, разговаривать невозможно, а говорить о чем-то нужно обязательно. - За что?

Катины глаза торопливо набухают слезами. Она вытирает их рукавом, размазывая по щекам, сглатывает слюну и отвечает:

- Еще как бьет. Вот видишь, какие косички жиденькие стали. - Она берет в ладошки косу. - А были в руку толщиной. Все волосы повыдирала. У меня от этого голова начала болеть. Так болит иногда - вся кожа горит. Спасу нет. А за что? Да вот за это самое, - кивает Катя на комнату, где несколько теток уже лежат на полу и трясутся, как в падучей. - Я ведь пионеркой была. Галстук носила. Мама веселая была, добрая. А как помер батя, ну, тут и пошло. Связалась она с этими и меня с собой таскать стала. Галстук в печь бросила. Я полезла доставать - все руки обожгла. Вот видишь? - Катя подтянула рукава, и я увидел, что на кистях у нее кожа стянута узкими рваными шрамами. - Только она все равно сожгла галстук. Потом я новый купила. В школе повяжу, а иду домой - сниму. А Танька ей со зла сказала. Ну, она мне так дала, что я два дня с постели подняться не могла.

- Гадина, - сказал я и сжал кулаки. Да, почти так все было и у меня с матерью, когда я впервые галстук надел. - Эх, наших бы ребят сюда! - вспомнил я Веньку и Алешку. - Они бы тебя в обиду не дали!

- А я своим не рассказывала про галстук. Потому что тетка Глаша, вот та, с маленьким, видишь, сказала мне, что за это маму могут под суд отдать, а меня в детский дом. Страшно. Что я там буду делать, в детском доме? Да и маму жалко. Посадят ее в тюрьму, помрет она там…

- А мне маму не жалко, - сжав кулаки, сказал я и посмотрел в угол, где, хватая открытым ртом воздух, протяжно стонала моя мать, выкрикивая какие-то непонятные слова. Сказал и почувствовал, что вот-вот заплачу.

- И все-то ты выдумываешь. Как же можно маму не жалеть?

- Все равно я отсюда уеду, - хрипло сказал я. - Назад уеду, в Минск. К дяде Егору, к Веньке, к Алеше… Катя, послушай, принеси мне бумаги, карандаш и конверт… Я письмо напишу, чтобы меня забрали отсюда, а ты на почту отнесешь. А то эта старая карга, - я кивнул на бабку Марилю, которая все еще колотила себя в грудь, - от меня все спрятала. Принесешь?

Назад Дальше