Прошло года два, и шло нам с Митяем, должно быть, по пятнадцатому году. Два года всего мы эту лямку тянули, но уж узнать нас было невозможно: куда что подевалось. Были мы оба ребята веселые, живые, все нас занимало и радовало. Как побыли в школе - исхудали, озлобились, стали молчаливые, научились врать, да и воровали частенько.
И судить нас нельзя! Кругом хорошего не видали - у кого было научиться?
А морили нас голодом - еда такая, что только тем и спасались, что ремень на животе потуже стягивали.
Даже друг с другом почти слова сказать нельзя - начальство следило. Ведь они видели, что кругом все недовольны, ну и боялись, как бы не вышло возмущенья. Только ночью удавалось словом перекинуться, когда в казарме уснут все. Койки у нас рядом были.
Вот, один раз ночью, только я было стал засыпать, Митяй будит меня.
- Ты чего? - спрашиваю.
Сидит он на койке, колени руками обнял и лицо злое, презлое. Был он на отца своего Василия похож - лицо черное, глаза большие, желтые, - ну, точно цыган.
- А то, говорит, - что больше я этакой жизни терпеть не хочу.
- Что же делать будешь?
- Убегу! - говорит.
Посмотрел я на него - шутит или нет? А он как-будто мою мысль разгадал.
- Нет, говорит, - Николка, я не шучу. Пораскинь-ка умом: чего ради нам терпеть? Ну, год протерпим, ну, два - разве легче нам станет? Вырастем большие - все то же будет: перейдем в батальон, будем опять под барабаны в строю ходить; разве что война будет и уложат где-нибудь в бою.
- Ну, а куда побежишь?
- Да уж найду место - земля велика. Сначала в лесу укроюсь - там жить буду, а дальше увижу, что-нибудь придумаю.
- Есть-то что будешь?
Митяй только рукой махнул.
- А здесь-то я разве сыт? Только тем и жив, что где-нибудь украду лишний кусок. Весна только наступает все лето впереди. Буду силки расставлять, птиц ловить, рыбу удить, а случится и на дороге удачу найду. Я малый сильный, с кем хочешь в драку полезу, коли голод заставит. Да что рассуждать - коли даже сдохну в лесу, и то легче, чем этакая жизнь. А ты подумай только! Пожить на своей полной волюшке, начальства в глаза не видать, ученья проклятого не проделывать, под розги за всякую малость не ложиться.
Стали меня слова его соблазнять.
- Возьми меня с собой, - говорю.
- Для того тебя, дурень, и разбудил, чтобы с собой взять. Одному в лесу скучно, а вдвоем не пропадем. К зиме землянку выроем в самой чаще, наворуем провианту, а то и впрямь в теплые края убежим, где зимы нет.
Ребята мы были еще глупые, казалось нам, что дело простое затеяли, а главное - уж очень нас воля соблазняла.
- Как же, - говорю, нам убежать?
- А вот как: поведут нас в лес хворост собирать, чтоб начальству глаза отвести, работать будем, рук не покладая, а к вечеру, как темнеть станет, потихоньку от роты отделимся. Дорогу-то я хорошо знаю - будем держаться на погорелую сторожку, да не дорогой итти, а чащей. На перекличке хватятся нас; пока суд да дело, пока искать будут - мы уж далеко уйдем. Разве в лесу найти? До самой чащи в ночь доберемся - там и укроемся, пока нас искать будут. А недели две пройдут - и искать перестанут.
- Ну, что ж, - говорю, я согласен. Терять и впрямь нечего.
- Только вот насчет хлеба нужно озаботиться, чтоб сразу с голода не завыть. Ну, да об этом не печалься - достану.
До зари мы с Митяем проговорили: так о свободе размечтались, что уж отказаться от нее сил не было.
- А не ответит за тебя отец твой? - говорю.
Мой-то батька к тому времени уже помер.
- Чудак ты, - говорит Митяй, как же он может за меня ответить, коли я не из дома его убегу и уже два года от родителей взят. Ему что! Только порадуется за меня!
Так и порешили. Вскорости роту нашу как раз назначили в лес работать. Собирали мы хворост - на зиму запасы делали для офицерских квартир. Накануне Митяя наш старший к полицмейстеру поселенному с бумагой какой-то послал. Пришел Митяй поздно, и был ему за это нагоняй. Раза два фельдфебель его по лицу ручищей смазал.
- Я тебя, говорит, - срочно по делу посылал, а ты где болтался, пострел?
Митька смолчал, а на перекличке прощенья попросил: - "Невыгодно, говорит, сердить его".
- Где же ты пропадал? - спросил я его.
Рассказал он мне, что ходил на отца на прощанье взглянуть. Добежал до его избы и в окошко заглянул - только всего и сделал, потому что признаваться в том, что задумал. опасно было. Очень он отца любил.
То, что мы задумали, удалось нам отлично. Проработали мы в лесу целый день; из нашей роты было с нами человек тридцать и с нами фельдфебель - наблюдатель. Самому ему не сладко в поселении приходилось - он в лесу и решил отдохнуть, благо начальства поблизости нет. Мы работаем, а он лег под дерево на травку и всхрапнул. Переглянулись мы с Митяем. Стали потихоньку от роты в лес удаляться и все показываем вид, что сучья собираем, а как из глаз товарищей скрылись, так и дали тягу. Еще солнце не зашло, а мы уж верст на пять в глубь леса ушли. До ночи шли, да по самой чаще; скинули сапоги казенные, чтоб легче было итти, ворота расстегнули. А деревья нам лица ветками царапают, ноги в крови, пот градом с лица льет. Не беда! - думаем.
В полночь забрались в такую глушь, что, видно, человек и не бывал здесь вовсе. Повалились мы тут на траву. Смеемся, плачем, обнимаемся - ну, точно с ума сошли.
Достал Митяй из-за пазухи хлеб, который припас, поужинали и спать легли. Два года так крепко не спали, как в эту ночь.
Тут началась у нас с Митяем новая жизнь. Не скажу чтобы легкая, а все-таки после жизни в роте казалось нам, что счастливей нас на свете и людей нет. Страдали мы, понятно, больше всего от голода: ягодами да корешками сыт человек не будет - это ясно. Смастерили мы из прутьев силки - птиц ловили, на реку по ночам ходили рыбу ловить. Да только не всегда добыча нам попадалась. Перебивались кое-как. А главное - боялись, чтобы не поймали нас, - в поле бы нам выйти картошек нарыть - опасно.
- Надо переждать, - говорил Митяй, нас теперь чай там ищут - всех на ноги подняли.
Дня через три после того, как мы сбежали, услыхали мы в лесу выстрелы с разных сторон. Это, должно быть, искали нас - подавали сигналы. А мы в то время в овраге хоронились.
Был овраг глубокий, песчаный; на целый день забрались мы под старый дуб, рос он на краю оврага, и под корнями его яма глубокая образовалась; туда мы и залезли.
Ну, и эта беда нас миновала. Стало в лесу тихо, спокойно, и одни мы тут хозяева. Верите ли; ни разочка-то мы о своей судьбе не пожалели, а, наоборот, каждый день радовались. Сидим голодные, промокшие от дождя, босые, грязные, а все-таки радуемся.
- Хорошо, - говорю, - Митяй, на свободе!
- Хорошо! - говорит.
Так нас доняла наша жизнь каторжная.
Прожили мы так недели две, исхудали, почернели; только надо сказать - и привыкать к своей жизни стали: наловчились и птицу ловить и сплели из прутьев верши. Достали кремни огонь выбивать. Только очень нам без хлеба тяжко приходилось. Без хлеба никогда сыт не будешь.
А за это время осмелели мы и порешили, что, верно, нас и искать перестали.
- Ну, что ж, - говорит Митяй, - коли хлеба нет, надо хоть картошки доставать. Ночью бояться нечего: дойдем потихоньку до края леса - у самой опушки картофельное поле - да и нароем себе запаса недельки на две.
Подумаешь теперь - экие глупые были ребята! О зиме мы и не думали вовсе, точно и не придет она никогда. И не думали мы о том, что сидим мы в лесу как в плену - выйти нам из него нет возможности, потому что всюду бы нас схватили. Ни бумаг у нас при себе, ни денег - куда бы мы пошли?
А может быть, то и хорошо, что толком не соображали. По крайней мере хоть лето одно, а пожили в свое удовольствие. Только вот как кончилось оно, это удовольствие! Сейчас узнаете.
Значит, порешили мы с Митяем отправиться на опушку леса картошки нарыть. Кстати с опушки той и деревня наша поселенная вся как на ладони была видна, а нам из озорства очень хотелось взглянуть на нее хоть издалека. "Как вы, мол, без нас там живете, какова-то стоит тюрьма проклятая". Вспомнить не могли казармы мы эти деревянные, чтобы не сплюнуть.
Идем мы с Митяем лесом, хоть и голодные наполовину, а веселые. Стали мы с ним опять крепкие, веселые, балуемся, смеемся.
В лесу тихо, тепло. Лето стояло знойное. Идем мы по дороге, потому что, знаем, об эту пору все равно души живой не встретишь, а коли и встретишь, то долго ли в лесу за куст укрыться.
Стали мы уж к опушке подходить - вдруг замечаем, странное что-то делается. Было темно, хоть глаз выколи, а то стали мы и деревья различать, и стволы выступают, и все точно светом облито. И свет какой-то красноватый, дрожит, переливается, то ярче, то слабей. До рассвета далеко, да и не с той стороны светит.
Прибавили мы шагу. Обоим нам та же мысль пришла: "Пожар!"
Выходим мы на опушку, уж бегом прибежали. Батюшки светы! Глядим: посреди селенья, в том самом месте, где гауптвахта стояла, огромный огненный столб, и рядом дома - не дома они, а связи назывались - с офицерскими квартирами тоже полыхают. Небо все красное над селением, птицы в дыму летают. Слышно - бьют в барабаны, тревога, и видать нам с нашего места, как бегают люди по селу с ведрами к колодцам, как из офицерских квартир вещи тащат.
Шум стоит, гомон, крик. А пуще всего слышно нам, как со стороны селенья, что к лесу выходит, стреляют из ружей. И странная стрельба какая-то, вразброд, с разных сторон, да все ближе и ближе, точно стреляют на бегу.
Замерли мы тут с Митяем, двинуться не можем, как к месту прикованные.
А село наше, как видите, стоит низко, у самого берега реки. За селом, как к лесу итти, раньше ручеек протекал, да со временем и высох. Остались на месте ручья только болотца небольшие, кочки да кустарник низенький; за болотцем - поле да холм невысокий; на холме и начинается лес. Тут-то мы с Митяем и стояли.
Слушаем стрельбу, глядим, понять не можем, что такое творится… А пожар все больше разгорается, и видно, стало все как днем. Тут-то и увидали мы, в чем дело.
В нашу сторону, по болотцу, через кочки и кустарники, бежит человек, бежит, присаживается под пулями, прыгает, видно, из последних сил выбивается. За ним солдаты с ружьями догоняют его, на ходу стреляют. Их-то много, а он-то один; окружают его, теснят; отсюда нам видно, вот сейчас догонят или пулей на месте уложат. И понимаем, что к лесу он бежит - в лесу укрыться.
Надеется еще, что авось уйдет.
Жутко нам стало с Митяем глядеть, что за человеком, как за зайцем охотятся, жалко его - только и о себе вспомнили. Стоим на виду, в самом свете, увидят и нас. Схватил я Митяя за руку, в лес его тащить, а он вдруг как вырвет руку да как вскрикнет не своим голосом:
- Николка! Да ведь это батька мой!
Да вместо того, чтобы со мной в лес бежать, прямо навстречу отцу и кинулся.
Гляжу, и в самом деле - это Василий бежит, всклокоченный, красный весь. Затрясся и я - что со мной сделалось, не помню. Знаю только, что и я побежал ему навстречу.
Бегу и вижу на ходу: узнали батька с сыном друг друга.
Митяй бежит и кричит, а Василий рукой машет и на лес показывает. Но, однако, не добежали они друг до друга. Стрелять еще чаще стали, и Василий руки раскрыл и на землю всем телом рухнул.
Взвизгнул я, точно меня самого ранили, сердце словно оторвалось, а солдаты уж подбежали к нам и всех нас троих - и меня, и Митяя, и Василия - в одну кучу свалили.
Били ли нас, или нет, связали ли - ничего-то я теперь не помню. Точно не со мной это вовсе было. И пришел я в себя только на утро. Лежу на койке, запертый в карцере, и понять, что такое приключилось, не могу. Только уж после все дело узнал. А случилось вот что.
Когда мы с Митяем ушли, нас в тот же вечер хватились на перекличке, а искать принялись на утро. Ну, конечно, первым делом ответчиком за нас фельдфебель был. И наказали его, и на гауптвахту посадили, и донимали, чем только могли. Что же он-то мог сделать? За тридцатью парнями сразу не углядишь!
Про нас же полагали, что коли мы в лесу хоронимся, то обязательно от голода назад прибежим. Однако по всей округе оповестили о нас, чтобы, куда бы мы к жилью ни вышли, всякий нас обязан по начальству доставить. Может, так и долго бы дело тянулось, и к осени о нас и в самом деле бы забыли, да только впуталась тут другая история. Нашелся человечек один - офицерик. На вид молодой, ласковый ко всем, добрый, а на самом деле - сплетник, злющий. И перед начальством решил выслужиться.
Захотелось ему своим же товарищам - офицерам нагадить. Чего же лучше! Написал в город донос: так, мол, и так, двое малолетних поселенцев сбежало, а никто и в ус себе не дует и сколько ни ищут - найти не могут. Такие, мол, непорядки для поселений - позор, а малолетние, сбежавшие, будут де смуту сеять и про поселенья неправду говорить, коли им удастся из России в другую страну бежать.
Ну, донос вздорный, конечно, потому что не только из России, а и из своей губернии мы сбежать не могли, и, кабы не нашли нас, мы зимой или с холоду бы умерли, или лесным зверям в лапы попались.
Только времена были такие, что начальству всякая кляуза была дорога. А может быть, тут между офицерами какие-нибудь счеты свои сводились. Словом, подняли тревогу, понаехали к нам в селенье генералы - пошло разбирательство. Что да как, да почему сбежали, да не помогал ли кто? А главное чудесным показалось господам этим, что ребята малые в лесу живут и голод терпеть могут. Решили, что никак этого не может быть. Кто-нибудь уж есть, кто им пишу в лес таскает и укрывает их. Доискиваться стали, кто таков?
Все перевернули, разбойники, всех допросили - знали, что коли виноватого и нет, то непременно оговорят кого-нибудь, и можно будет на нем злобу сорвать и наказать.
Само собой, обратили внимание на Василия. К тому же знали, что человек он не смирный, головы не гнет, не заискивает, с начальством говорит гордо.
Василий отвечает по всей правде.
- Ничего не знал, не ведал и теперь не знаю, где сынишка мой приют себе нашел.
- А жаловался тебе сын, что нехорошо ему в поселенье живется?
- Жаловаться он не мог, потому что и не видал я его вовсе, а что жизнь не сладка ему была - это я и без его жалоб знаю.
Сильно ответ этот начальству не понравился. Как, мол, смеет поселенец такие слова неодобрительные говорить?
А говорил уж я, что Митяй накануне побега нашего бегал к отцу и через окошко на него глядел - проститься хотел. Василий-то об этом не знал ничего, ну, а другой подглядел. Подглядел и донес. Тоже захотелось начальству угодить.
Был этим доносчиком мальчишка из наших же кантонистов: видел он, как Митяй к отцовой избе побежал, а что не входил он в нее вовсе, того не знал. Спрашивают у Василия:
- Был у тебя сын накануне побега?
- Не был.
Врешь, его видали у тебя.
- Может, кто другой видал, а я не видел.
Вспомнил тут и наш старшой, что Митяй вечером отлучался и еще затрещину от него получил.
- Верно, - говорит, - и я вспоминаю. Мальчонка вечером пропадал где-то, не иначе как к отцу бегал сказаться, а тот ему и помог - хлеба, небось, дал, а может, и деньжонки какие водились.
Ну, тут и началась для Василия история, которая беднягу и в могилу свела. Начальство наше мастера были народ мучить. Засадили его под арест, на ноги кандалы надели, и что ни день - допрос. И добро бы только спрашивали, - нет, стращали его, врали, лишь бы слова добиться, что сам на себя человек наговорил.
Сначала наказывали розгами - на своем стоит. На хлеб на воду посадили - все го же: "Не знаю, да не знаю, где сын". Задабривать стали: "Скажешь, где сын - и тебя и его простим".
Замучили человека так, что разум у него помутился. А сами пуще наседают: "Берегись, мол, Василий, найдем сынишку твоего - у тебя на глазах запорем насмерть". А что же он, бедняга, говорить будет, коли и впрямь сам ничего не знает.
Тут офицер, тот самый, что донос послал, и решил схитрить. Является к начальству.
- Разрешите мне, - говорит, - я это дело на чистую воду выведу.
- Очень будем благодарны, - говорят.
Явился он вечером к Василию, а тот измучен уж, почернел, похудел, озлобился на весь мир, хуже зверя.
- Ну, - говорит офицер, - нашли твоего сына!
Вскакивает Василий со своего места.
- Да неужто нашли? Ах, горе какое, где же, когда?
- Нашли в лесу - с голоду чуть не померли с товарищем, а теперь привезли в поселение, заковали обоих и в холодную посадили.
Закрыл Василий лицо руками и заплакал как маленький.