- Я думала, Джеффри, что, может быть, в жизни есть хорошее; если б я только могла открыть это и жить этим! Но ты - последнее лицо, которое может помочь мне в этом деле.
Я сидел в кресле близ открытого окна и курил, и я повернул к ней глаза с некоторым удивлением и оттенком негодования.
- Что ты хочешь этим сказать, Сибилла? - спросил я. - Безусловно, ты знаешь, что мое величайшее желание видеть тебя всегда в твоем лучшем виде; многие твои идеи были отвратительны для меня…
- Остановись! - сказала она быстро. Ее глаза горели. - Мои идеи отвратительны для тебя, ты говоришь? Что же ты сделал, ты как мой муж, чтобы изменить эти идеи? Разве у тебя нет тех самых низких страстей, как у меня? Разве ты не даешь им воли? Что такое я видела в тебе изо дня в день, что могло послужить мне примером? Ты хозяин здесь, и ты властвуешь со всем высокомерием, какое может дать богатство; ты ешь, пьешь и спишь, ты принимаешь знакомых - только потому, что можешь удивить их роскошью, которой ты предаешься; ты
Читаешь и куришь, охотишься и ездишь верхом - и только; ты заурядный, а не исключительный человек! Разве ты беспокоишься спросить меня, что со мной? Разве ты пробуешь с терпением истинной любви указать мне на более благородные стремления, чем те, которыми я сознательно или бессознательно пропитана? Разве ты стараешься направить меня - заблуждающуюся, страстную, обманутую женщину - к тому свету, свету веры и надежды, единственному, который только дает мир?
И вдруг, спрятав голову в подушку, на которой она лежала, она залилась душившими ее слезами.
Я вынул сигару изо рта и беспомощно уставился на нее.
Это было приблизительно час спустя после обеда, в теплый мягкий осенний вечер; я хорошо поел и выпил и чувствовал сонливость и тяжесть в голове.
- Господи! - пробормотал я. - Ты неблагоразумна, Сибилла! Я полагаю, ты истерична…
Она вскочила с кушетки, и слезы высыхали на ее щеках, как если бы от зноя яркого румянца, горевшего на них, и она дико захохотала.
- Да, ты угадал! - воскликнула она. - Истерика, ничего больше. Этим объясняется все, что потрясает женскую натуру. Женщина не имеет права иметь другие волнения, кроме тех, что вылечиваются нюхательными солями. Сердце болит. Ба!.. Разрежьте ей шнурки корсета. Отчаяние и горе - пустяки! - потрите ей виски уксусом. Неспокойная совесть. Ах!.. Для неспокойной совести ничего нет лучше летучей соли. Женщина - только игрушка, ломкая игрушка, и когда она сломана, швырните ее прочь, не пробуйте собрать вместе хрупкие осколки!
Она внезапно остановилась, тяжело дыша, и прежде, чем я мог собраться с мыслями или найти несколько слов в ответ, высокая тень вдруг затемнила амбразуру окна и знакомый голос спросил:
- Могу я по праву дружбы войти без доклада?
Я вскочил.
- Риманец! - крикнул я, схватив его рукой.
- Нет, Джеффри, сначала следует здесь засвидетельствовать мое почтение, - возразил он, освобождаясь от моих объятий и подходя к Сибилле, стоявшей совершенно неподвижно на том месте, где она вскочила в порыве страсти.
- Леди Сибилла, желанен ли я?
- Можете ли вы спрашивать об этом? - сказала она с очаровательной улыбкой и голосом, в котором пропали вся жестокость и возбуждение. - Более, чем желанны! - Она подала ему обе руки, которые он почтительно поцеловал. - Вы не можете себе представить, как я желала снова вас увидеть!
- Я должен извиниться за свое внезапное появление, Джеффри, - заметил он, повернувшись ко мне. - Но, идя сюда пешком со станции по чудесной аллее, я был так поражен красотой этого места и мирным спокойствием его окрестностей, что, зная дорогу через парк, я рассчитывал увидеть вас гденибудь прежде, чем появиться у входной двери. И я не разочаровался, я нашел вас, как и ожидал, наслаждающихся обществом друг друга, самой счастливой парочкой, какая существует, и кому из всего мира я мог бы позавидовать, если б я завидовал мирскому счастию, которому, однако, я не завидую.
Я быстро взглянул на него; он встретил мой взгляд с совершенно спокойным видом, и я заключил, что он не слыхал неожиданного мелодраматического взрыва Сибиллы.
- Вы обедали? - спросил я, берясь рукой за звонок.
- Благодарствуйте, да, в городе Лимингтоне я получил изысканный обед из хлеба, сыра и эля. Знаете, мне надоела роскошь, и вот почему простое меню я нахожу отменным. Вы удивительно хорошо выглядите, Джеффри! Я вас не огорчу, если скажу, что вы… да, что вы растолстели, подобно настоящему провинциальному джентльмену, который в будущем обещает быть таким же подагрическим, как его почтенные предки.
Я улыбнулся, но не совсем приятно: мало удовольствия, когда вас называют "толстым" в присутствии прелестной женщины, на которой вы женаты всего три месяца.
- Вы же не прибавили себе излишка тела, - сказал я в виде слабого возражения.
- Нет, - сказал он, помещая свою гибкую элегантную фигуру в кресло вблизи моего. - Необходимое количество тела несносно мне, излишек тела был бы для меня положительно наказанием. Мне бы хотелось, как сказал непочтительный, хотя и достопочтенный Сидней Смит, в один жаркий день "сидеть на своих костях" или скорее сделаться духом из легкого вещества, как шекспировский Ариэль, если б подобные вещи были ныне возможны и допустимы. Как восхитительно замужество отразилось на вас, леди Сибилла!
Его прекрасные глаза остановились с видимым восхищением; я видел, она покраснела под его взглядом и казалась сконфуженной.
- Когда вы приехали в Англию? - спросила она.
- Вчера, - ответил он. - Я приехал из Гонфлера на моей яхте. Вы не знали, Темпест, что у меня яхта? О, вы должны как-нибудь совершить на ней экскурсию. Она быстро идет, и погода была отличная.
- Амиэль с вами?
- Нет. Я оставил его на яхте. Я могу быть для себя лакеем на один-два дня.
- На одиндва дня! - повторила Сибилла. - Но, без сомнения, вы не покинете нас так скоро. Вы обещали сделать сюда длинный визит.
- Я обещал. - И он посмотрел на нее с томным восхищением в глазах. - Но, дорогая леди Сибилла, время меняет наши мысли, и я не уверен, что вы и ваш превосходный муж остались при том же мнении, как перед отъездом в свадебное путешествие. Возможно, что теперь вы не желаете меня!
Он сказал это с выразительностью, на которую я не обратил никакого внимания.
- Не желать вас! - воскликнул я. - Я всегда буду желать вас, Лючио. Вы самый лучший друг, какого я когда-либо имел, и единственный, какого я хочу сохранить. Верьте мне! Вот сам моя рука!
С минуту он глядел на меня с любопытством, затем повернул голову к моей жене.
- А что скажет леди Сибилла? - спросил он мягким, почти ласкающим тоном.
- Леди Сибилла скажет, - ответила она с улыбкой и с вспыхивающим и исчезающим румянцем на щеках, - что она будет горда и довольна, если вы будете считать Виллосмир своим домом, сколько вы это пожелаете, и что она надеется, несмотря на вашу репутацию как ненавистника женщин. - тут она подняла свои дивные глаза и прямо устремила их на него, - что вы немного смягчитесь в пользу вашей теперешней chatelaine !
С этими словами и шутливым поклоном она вышла из комнаты в сад и стала на лугу, в небольшом расстоянии от нас; ее белое платье светилось в мягких осенних сумерках, и Лючио, встав с места, следил за ней глазами, тяжело хлопнув меня но плечу.
- Клянусь Небом! - сказал он тихо. - Великолепная женщина! Я был бы грубияном, если б стал противиться ей или вам, мой хороший Джеффри. - И он внимательно посмотрел на меня. - Я вел дьявольскую жизнь с тех пор, как видел вас в последний раз; теперь пора мне исправиться, даю честное слово, что теперь пора. Мирное созерцание добродетельного супружества принесет мне пользу. Пошлите за моим багажом на станцию, Джеффри, и располагайте мной. Я остаюсь.
XXIX
Наступило спокойное время - время, которое было, хотя я этого и не знал, тем особенным затишьем, какое часто наблюдается в природе перед грозой, а в человеческой жизни - перед разрушительным бедствием. Я отбросил все тревожные и мучительные мысли и предал забвению все, кроме моего личного удовлетворения в возобновившейся дружбе между мной и Лючио. Мы вместе гуляли, вместе катались верхом и проводили большую часть дней в обществе друг друга; однако, несмотря на большое доверие к моему другу, я никогда не говорил ему о моральных отклонениях и извращенностях, открытых мною в характере Сибиллы, - не из уважения к Сибилле, а просто потому, что я инстинктом знал, каким будет его ответ. Мои чувства не вызвали бы у него симпатии. Его язвительный сарказм пересиливал дружбу, и он возразил бы мне вопросом: какое право имею я, будучи сам небезукоризненным, ожидать безукоризненности от своей жены? Подобно многим другим моего пола, я воображал, что я как мужчина могу делать все, что мне нравится, когда мне нравится и как мне нравится; я могу опуститься, если только пожелаю, до более низкого уровня, чем животное, но тем не менее я имел право требовать от моей жены самой незапятнанной чистоты. Я знал, как отнесется Лючио к этому виду высокомерного эгоизма, и с каким ироническим смехом он встретит выраженные мной идеи о нравственности в женщине. Таким образом, ни один намек не вырвался у меня, и я во всех случаях обращался с Сибиллой с особенной нежностью и вниманием, хотя она, как мне думалось, скорее злилась на мое слишком открытое разыгрывание роли влюбленного мужа. Сама она в присутствии Лючио была в странно нервном настроении - то в восторженном, то в унылом, иногда веселая, то вдруг меланхоличная, однако никогда она не выказывала такой пленительной грации, таких чарующих манер! Каким дураком и слепцом я был все это время! Погруженный в грубые плотские удовольствия, я не видел тех скрытых сил, которые делают историю как одной индивидуальной жизни, так и жизни целого народа, и смотрел на каждый начинающийся день, почти как если б он был моим созданием и собственностью, чтобы провести его, как мне заблагорассудится, никогда не размышляя, что дни - это белые листочки Божеской летописи о человеческой жизни, которые мы отмечаем знаками хорошими или дурными для правильного и точного итога наших помыслов и деяний. Если б кто-нибудь дерзнул мне тогда сказать эту истину, я попросил бы его пойти и проповедовать глупости детям, - но теперь, когда я вспоминаю те белые листочки дней, развернутые передо мной с каждым восходом солнца, свежие и пустые, чистые, и на которых я только царапал собственное Ego, пачкая их пятнами, я содрогаюсь и внутренне молюсь, чтобы никогда не быть принужденным заглянуть в мною самим написанную книгу. Хотя что пользы молить у вечного Закона? Это вечному Закону мы дадим отчет в наших деяниях в последний день Суда.
Октябрь медленно и почти незаметно подходил к концу, и деревья приняли великолепные осенние цвета, огненно-красный и золотой. Погода оставалась ясной и теплой, и то, что французские канадцы поэтично называют "Летом всех Святых", дало нам светлые дни и безоблачные лунные вечера. Воздух был такой мягкий, что мы могли всегда пить послеобеденный кофе на террасе, выходящей на луг перед гостиной, и в один из этих отрадных вечеров я был заинтересованным зрителем странной сцены между Лючио и Мэвис Клер - сцены, которую я счел бы невозможной, если б я сам не был ее свидетелем.
Мэвис обедала в Виллосмире - она редко делала нам такую честь; кроме нее, было еще несколько человек гостей. Мы сидели за кофе дольше обыкновенного, так как Мэвис придавала особую прелесть разговору своей красноречивой живостью и ясным расположением духа, и все присутствующие жаждали как можно более видеть и слышать блистательную романистку. Но, когда полная золотая луна поднялась в своем великолепии над вершинами деревьев, моя жена подала мысль прогуляться по паркам, и все с восторгом приняли предложение; мы отправились более или менее вместе, некоторые попарно, другие группами по трое-четверо. Вскоре общество, однако, разделилось, и я остался один. Я повернул назад в дом, чтобы взять портсигар, забытый на столе в библиотеке, и, выйдя опять, я взял другое направление и, закурив сигару, медленно побрел по траве к реке, серебряный блеск которой ясно различался сквозь густую листву, нависшую над ее берегами. Я почти достиг дорожки, ведущей к воде, как услышал голоса: один мужской, тихий и убедительный, другой женский, нежный, серьезный и несколько дрожащий. Я узнал могучий проникающий голос Лючио и приятные вибрирующие нотки Мэвис Клер.
В изумлении я остановился. Не влюбился ли Лючио? - дивился я, полу-улыбаясь. Не открыл ли я, что предполагаемый "ненавистник женщин" наконец пойман и приручен, и кем? Мэвис! Маленькой Мэвис, которая не была красива, но которая имела нечто большее, чем красоту, чтоб привести в восторг гордую и неверующую душу! Тут меня охватило безумное чувство ревности: зачем, думал я, он выбрал Мэвис из всех женщин на свете? Не мог он оставить ее в покое с ее грезами, книгами и цветами, под чистым, умным, бесчувственным взглядом Афины Паллады, чье холодное чело никогда не волновалось дуновением страсти? Что-то большее, чем любопытство, заставляло меня слушать, и я осторожно сделал шага два вперед в тени развесистого кедра, откуда я мог все видеть, не будучи замеченным. Да, там был Риманец - со скрещенными руками; его темные, печальные, загадочные глаза были устремлены на Мэвис, которая находилась в нескольких шагах против него, смотря на него, в свою очередь, с выражением очарования и страха.
- Я просил вас, Мэвис Клер, - сказал медленно Лючио, - позволить мне услужить вам. У вас гений, редкое качество в женщине, и я бы хотел увеличить ваши успехи. Я не был бы тем, что я есть, если б я не попробовал убедить вас позволить мне помочь в вашей карьере. Вы небогаты; я мог бы показать вам, как это сделать. У вас великая слава, с чем я согласен, но у вас много врагов и клеветников, которые вечно стараются свергнуть вас с завоеванного вами трона. Я мог бы привести их к вашим ногам и сделать их вашими рабами. С вашей интеллектуальной властью, вашей личной грацией и дарованиями, я мог бы, если б вы позволили, руководить вами, дать вам такую силу влияния, какой ни одна женщина не достигала в этом столетии. Я не хвастун, я могу сделать то, что говорю, и более; и я не прошу с вашей стороны ничего, кроме безотчетного исполнения моих советов. Моим советам нетрудно следовать; многие находят это легким!
Выражение его лица было странным, когда он говорил оно было суровым, мрачным, удрученным; можно было подумать, что он сделал какоенибудь предложение, особенно противное ему самому, вместо предложенного доброго дела помочь трудящейся женщине прибрести большое богатство и почет.
Я ждал ответа Мэвис.
- Вы очень добры, князь Риманец, подумав обо мне, - сказала она после небольшого молчания, - и я не могу представить, почему, так как, в сущности, я - ничто для вас. Я, конечно, слышала от м-ра Темпеста о вашем великом богатстве и влиянии, и я не сомневаюсь, что вы добры! Но я никогда никому ничем не была обязана, никто никогда не помогал мне, я помогала сама себе и предпочитаю впредь так поступать. И, в самом деле, мне нечего желать, кроме счастливой смерти, когда придет время. Верно, что я небогата, но я и не желаю быть богатой. Я бы ни за что на свете не хотела обладать богатством. Быть окруженной льстецами и обманщиками, никогда не быть в состоянии распознать ложных друзей от настоящих, быть любимой за то, что я имею, а не за то, что я есмь. О нет, это было бы несчастием для меня! И я никогда не стремилась к власти, исключая, может быть, власть завоевать любовь. И это я имею: многие любят мои книги и через книги любят меня; я чувствую их любовь, хотя я никогда не видела и не знала их лично. Я настолько сознаю их симпатию, что взаимно люблю их, без необходимости личного знакомства. Их сердца находят отклик в моем сердце. Вот вся власть, которую я желаю!
- Вы забываете ваших многочисленных врагов! - сказал Лючио, продолжая сумрачно глядеть на нее.
- Нет, я не забываю их, - возразила она, - но я прощаю им! Они не могут сделать мне вреда. Пока я не унижусь сама, никто не может унизить меня. Если моя совесть чиста, ни одно обвинение не может ранить меня. Моя жизнь открыта всем: люди могут видеть, как я живу и что я делаю. Я стараюсь поступать хорошо, но если есть такие, которые думают, что я поступаю дурно, и если мои ошибки поправимы, я буду рада поправить их. В этом мире нельзя не иметь врагов: это значит, что человек занимает какое-нибудь положение, и люди без врагов обыкновенно безличны. Все, кто успевает завоевать себе маленькую независимость, должны ожидать завистливой неприязни сотен, которые не могут найти даже крошечного места, куда поставить ногу, и поэтому проигрывают в житейской битве; я искренне жалею их, и когда они говорят или пишут про меня жестокие вещи, я знаю, что только горесть и отчаяние движут их языком и пером, и легко извиняю их. Они не могут повредить или помешать мне; дело в том, что никто не может повредить или помешать мне, кроме меня самой.
Я слышал, как деревья слегка зашелестели, ветка треснула, и, заглянув сквозь листья, я увидел, что Лючио придвинулся на шаг ближе к Мэвис. Слабая улыбка была на его лице, придавая удивительную нежность и почти сверхъестественный свет его красивым мрачным чертам.