Вскоре отец вернулся с двумя фронтовиками. Они так кричали, что взбудоражили всех собак на нашей улице. И за столом не сбавили голоса.
– Ты, Зимин, отъездился, – сказал отец дружку с деревянной колодкой вместо ноги. – А вот с Чумы я не слезу. – И он легко ударил в плечо второго фронтовика с очень впалыми щеками. – Поедем на море рыбачить, слышь, Чума?
Чума заболтал головой в разные стороны:
– Надоело.
– Ты счастливчик, Васька, счастливчик, – бормотал Зимин и пристукивал деревянной ногой. – Четыре года воевать, и все цело!
– Даже лишнее есть, – отозвался отец и завернул рукав кителя выше локтя. – Пощупай.
Дружки по очереди пробовали что-то под белой кожей отца ниже локтя.
– А ну, сынок… – сказал отец и протянул мне руку. Фронтовики только тут обратили на меня внимание.
Один потрепал меня по плечу, другой сунул в рот кусок американской колбасы.
Отец взял мою ладонь и прижал пальцы к своей руке. Я ощутил под кожей непродавимые мускулы и твердый, как кость, плоский осколок.
– Больно, пап? – спросил я, еле выговорив последнее слово.
– Нет, – ответил отец. И пожаловался дружкам: – Только воды стала бояться… Чуть что – отнимается. Ну, на Сахалине в порту мне место обещано.
Юрик бросил маму в спальне и притопал к нам. Он залез к отцу на колени.
– Счастливчик ты, Васька, счастливчик, – повторил Зимин и вздохнул. – Побегаешь еще по свету. На Сахалине, говорят, хорошо. Селедка идет – черпай ведром.
– Хитрого мало. – Отец составил кружки в кучу и разлил водку. – Море – не наш Амур.
Друзья лязгнули кружками, выпили не морщась. Закусили розовыми шматками колбасы. Отец приказал мне принести из-за печки мешочек с табаком. Я исполнил приказание. Щепотки фронтовиков ткнулись в зеленое крошево, словно голодные птицы в зерно. Фронтовики свернули цигарки. Щепотки их чуть дрожали. Отец обнес дружков огоньком. У него была зажигалка – маленький снаряд.
– И ты заживешь хорошо в моих хоромах, – сказал отец Зимину. – Как другу и инвалиду Отечественной войны отдаю тебе дом задаром.
– Ты один дому хозяин, да? – выкрикнула мама из спальни звенящим голосом.
– Я строил дом, – громко ответил отец. – Хочу – спалю, хочу – отдам… – Он снизил голос и вытянул шею к дружкам: – Трудно, братва, семьей командовать. Взводом – куда легче…
– Опасно сейчас ехать на Сахалин, – сказал Чума и втянул дым так, что щеки стали двумя глубокими чашками. – В море мины… Японец злющий… Самураи не сдавались. Расстреляет патроны и носовой платок – на штык. Подбежишь к нему, а он гранату под ноги… Санька Чириков под Хайларом и попался так.
– Доверчивый был, помните какой? – сказал отец и окаменел.
– На руках у меня помер, – добавил Чума.
– Эсэсовцы тоже поначалу не сдавались. – Отец сжал кружку так, что она хрустнула.
– Ну, самурай куда хитрее эсэсовца, – ответил Чума. – До сих пор постреливает…
– А сыновьям ничего не страшно, – сказал отец и больно провел рукой по моему "боксу". Волосы вздыбились. – Вот он, надёжа отца, растет. Хочет японцам дать по шее…
Я расправил плечи, подтянул живот. Но Чума поглядел на меня так, что захотелось спрятаться. Однако в следующий же миг я склонил голову к плечу и выдвинул нижнюю губу. Я хотел показать, что ничего не боюсь.
– Ух и табак у тебя, Васька, гхм, гхм!.. – Щетинистое лицо Зимина скрылось в терпком дыму.
– И табаку тебе оставлю с полкуля, – ответил отец и настороженно обернулся к спальне.
Мама, конечно, не замедлила ответить.
– Табак ты не сажал! – крикнула она, и в горле у нее словно булькнул стальной шарик.
– А-а-а… – Отец махнул рукой в сторону спальни: не обращайте, мол, внимания – и предложил дружкам: – Набивай кисеты, ребята.
Но я знал, что табак мама не отдаст. Он нам тяжело доставался. Наши ладони покрывались кровяными мозолями, пока мы вскапывали огород. А сколько приходилось возить нам вдвоем навозу в ручной тележке, чтобы удобрить землю. Потом прополка и окучивание. А еще надо было следить, чтобы коровы или козы в огород не забрались. И для этого мы возили с металлической свалки индиговую змеевидную стружку и обтягивали ею редкие колья ограды. Сколько раз мы руки резали этой стружкой… На полкуля табаку можно было долго жить не тужить.
Фронтовики неуверенно зачерпнули по горсти самосаду.
– Бывало, пайку хлеба отдашь за осьмушку махры, – сказал Чума, сунул утиный нос в горсть и чихнул.
– Хитрого мало, – ответил отец, закрывая глаза от крепкого дыма, – нервы убивает. – Он кашлянул и запел:
Лесом, поляной, дорогой степной
Парень идет на побывку домой.
Ранили парня, но что за беда -
Сердце играет и кровь молода…
Отец пел натужно, скрипучим голосом, но с душой. Юрик начал ему подпевать. Подхватили песню и дружки.
Мне было не до песен. Я выскользнул в сенцы и побежал через огород в темный овраг. Ребята ждали меня.
3
Большой чайник пришлось нести Юрику, так как наши руки были заняты чемоданами, бельевой корзиной и узлами с табаком. Крышка на шпагатике громыхала, как тарелки в духовом оркестре. Из всех дворов лаяли собаки. Соседи глядели на нас из-под руки. Их, видно, слепил чайник, отражавший солнце, словно зеленое зеркало. Мама хотела и в чайник засыпать табак. Но Юрик тогда бы не донес его.
Отец нагрузился так, что еле передвигался. Куча узлов на блестящих сапогах "джимми". Отцу пришлось забрать весь табак, какой был у нас, иначе мама ни в какую не хотела ехать. Она плакала и приговаривала, что отец нас по миру пустить хочет. Она никак не желала понять, что табак нам теперь не нужен. Раньше он как бы заменял нам отца. А теперь отец сам будет нас кормить, обувать, одевать. Не нужно выменивать за табак шинели и шить нам из них штаны, рубахи, телогрейки… Но мама не понимала этого. И отцу, в конце концов, пришлось нагрузиться.
Нас провожали дружки отца и соседка Василиса. Борька, Скулопендра и Лесик тоже гнулись под чемоданами. Мне оттягивали руки узлы с табаком, а карманы штанов и шинели – самопал, патрон от крупнокалиберного пулемета, рогатка, две самострельные ракеты и леска с бронзовым крючком. Леску подарил мне Борька. Через плечо у меня была перекинута школьная матерчатая сумка, набитая учебниками для шестого класса, альбомом и русско-японским разговорником, которым меня наградила руководительница кружка за усердие. Она, старенькая наша Марья Павловна, думала, что я изучаю японский язык ради будущей дружбы с японцами. Она любила поговорить о том времени, когда кончится война. Она зажмуривалась и рассказывала, как мы будем ездить в гости к ним, а они к нам. Совсем запросто, словно соседка Василиса к моей матери на чай. И читала нараспев Марья Павловна короткие японские стихи – танки.
Ах, не топчи, постой!
Здесь светляки сияли
Вчера ночной порой…
У меня от них сладко свербило в носу. Но провести меня было не так-то просто. Я помнил про танки, которые нацелены в нас с той стороны границы.
– Как приедешь, сразу пиши, – напоминал Борька всю дорогу до вокзала.
– Ты с японцами не рассусоливай, – советовал Скулопендра, вытирая пот со лба рукавом телогрейки. – Чуть чего – бей! Нас не дожидайся.
– Я б-бы их… – сказал Лесик и чуть не уронил бабушкин сундук в грязь.
На вокзале я хотел устроить последнее совещание нашего штаба. Но старая труба из духового оркестра расстроила все мои планы.
Бронзовой улиткой прильнула она к железной ограде вокзала. Ее золотистый, с легкими вмятинами бок отражал солнце сильнее, чем наш чайник. Люди проходили мимо, но никому до трубы не было дела. Наверное, поломалась труба во время марша, и военные выбросили ее.
Мы окружили трубу. Борька оглянулся, поднял ее и надел на себя. Никто не окликал нас. Значит, труба была ничейная. Борька подул в мундштук, давя на клапаны. Труба не играла. Ребята побросали чемоданы и стали по очереди надувать щеки. Но труба только сипела.
– Починим, – сказал Борька, и они пошли назад. Они торопились, чтобы кто-нибудь не отобрал трубу.
– Ребята! – крикнул я.
Они повернули головы.
– Вот что, Гера, – Борька перебрал клапаны трубы, – если там подвернется флейта какая-нибудь, пришли. Создадим оркестрик…
– Знаешь, Борька, – ответил я, сдвигая брови, как отец, – я еду не флейты собирать!
Они посмотрели себе под ноги, потом по сторонам, помахали мне торопливо и зашагали дальше. Труба колыхалась на прямой Борькиной спине, обтянутой перелицованной шинелью. У нас с Борькой одинаковые шинельки.
Я заплел руку в решетку перронной ограды и так замер. Неужели не видеть мне больше оврага, где в зарослях паслена скрывался вход в пещеру?..
– Чего рот раскрыл? – Мама схватила меня за плечо и подтолкнула к воротам на перрон.
Вокзальный репродуктор с треском пел "Под звездами Балканскими".
Я протиснулся в вагон. Отец бегал взад-вперед, таская узлы. Его кудри из-под лакированного козырька военной фуражки обмокли и прилипли ко лбу.
Поезд двинулся, и песня стала стихать. Я высунулся из окна, стараясь увидеть ребят. Но ветер ударил в затылок, и мама закрыла окно от сквозняка.
Я сел на скамейку в угол и нахохлился. Да и вся семья загрустила. У мамы слезы лились, точно масло из дырявой масленки. Бабушка перекрестилась, когда мы проехали последний дом на краю Хабаровска.
– Ох, и зачем ты пожег иконы, Василь! – сказала она. – Ляксей мой и тот иконы не трогал.
Отец облизывал языком цигарку и сплевывал табачины. Он лишь поморщился от бабушкиных слов.
Один Юрик суетился и смеялся. Он сел на столик и прилип носом к стеклу. Мимо проносились бурые луга с гусями, красные дома, голые перелески, а дальше проплывали под солнцем широкоплечие сопки, пятнистые от снега. Поезд догнал тележку, которую волокла корова. Буренку подстегивала длинным прутом девочка в рваной телогрейке. Девочка пыталась угнаться за поездом. Но буренка только отмахивалась хвостом от прута. Тогда девочка показала нам розовый острый язык.
Юрик запрокинул голову от смеха. Но смех перешел в кашель. У брата посинел висок, и лицо сморщилось, как у старичка.
Мама и бабушка захлопотали вокруг него. Они уложили Юрика в большую нашу корзину на бельё. Отец сбегал к бачку, набрал в грелку горячей воды и положил Юрику в ноги.
Брат перестал кашлять. Он лежал, точно кукла. Глаза его поблескивали каплями ртути. Я не мог смотреть в его глаза. Мне сразу вспоминалась тетя Вера, мамина сестра. Она умерла от туберкулеза три года назад. Вот так же лежала в спальне, и румянец, как от пощечины, проступал на ее скулах. Когда она была еще на ногах, к ней приходили свататься лейтенанты. Но Вера отказывала всем. Когда лейтенанты уходили, Вера плакала. Мама и бабушка плакали вместе с ней. В такие минуты Вера брала свой альбом в красном бархатном переплете и перебирала фотографии этих лейтенантов. Я часто щупал бумагу в ее альбоме. Она была толстая и белая. Вот на чем рисовать!..
Когда Вера слегла, она позвала меня. "Гера, – сказала она, – когда я умру, возьми мой альбом. Рисуй".
Помню, как подло я обрадовался. Еще бы – такая бумага! В школе мы писали кто на чем. Вера сделала мне тетрадки из серых и желтых бухгалтерских бланков. Там были напечатаны красивые и непонятные слова: "дебет" и "кредит". Рисовал я тоже на "дебете" и "кредите". Борька, Скулопендра и Лесик любили рассматривать мои воздушные, морские, наземные бои. Они говорили: "Здорово!" А как бы я нарисовал на хорошей бумаге! И вот Вера дарила мне свой альбом… С того времени я стал прислушиваться к ее кашлю. И вот однажды… Прибежал с улицы, а Вера застыла в своей постели… Бабушка шила тапочки из черной материи. Я подумал, зачем такие непрочные тапочки? И тут до меня дошло, что бабушка шьет их Вере. А Вере в них не ходить… Кожу свело на челюстях. Я выбежал во двор и по пустому огороду спустился в овраг. Там свалился в бурьян, пытался прокусить себе руку, чтобы кровь вся вытекла и я умер. Но зубы не слушались меня. Даже больно они не желали делать… Я хотел умереть из-за того, что подло дожидался альбома. Но расстаться с жизнью оказалось не так-то просто.
К альбому я не прикасался долго. Рисовал по-прежнему на "дебете" и "кредите". По рисованию у меня пятерки.
Но вот осенью у Юрика случился приступ, как сейчас. Мы дежурили возле его постельки. Бабушка рассказывала Юрику сказки, а я ходил, как Чарли Чаплин, и пускал зеркальцем зайчиков.
В конце концов брату надоели мои выкрутасы. Он попросил меня нарисовать картинку. Я предложил ему бой матросов с японцами. Но Юрик в ответ замотал головой: "Не хочу бой. Нарисуй мне красивую картинку".
Тогда я взял альбом и спустился в овраг подумать, что бы такое нарисовать брату… Я засел в кустах паслена, недалеко от пещеры. Не люблю, когда мешают рисовать. А тут надо еще и подумать… Над оврагом голубела небесная река. По ней плыли серые дымы. Из-под земли донеслись голоса ребят:
Синее море,
Белый пароход,
Сядем – уедем
На Дальний Восток…
Я перебирал карандаши: синий, красный, простой и огрызочек зеленого. Ах, какие цветные японские мелки видел я на базаре, когда ходил с мамой менять губную гармошку на галеты! Но просил за них дядька столько денег, что нам и не снилось.
Я вздохнул и взял синий карандаш. Набросал запрокинутые под ветром гребни волн. Дал им оттенки синего. Вот острый нос врезался в волны, округлая корма, труба с дымком и две мачты… Зеленым карандашом подрисовал вдали островок с треугольными распадками. На небе оставил белые пышные тучи. И еще взмахами простого карандаша разбросал чаек в разных наклонах… Все – из ума, ничего – с натуры.
Я позвал ребят и показал им картину. "Вот здорово!" – сказали они.
И Юрику понравилось. Он стал расспрашивать меня о белом пароходе.
Я наплел ему, что этот пароход заплывает и в Японское море. На нем живут загорелые ребятишки. Пароход такой огромный, что на нем цветут сады и плещутся озера с золотыми рыбками. Ребятишки бегают в садах, плавают в озерах и едят галеты с компотом.
"Гера, я хочу на этот пароход", – сказал Юрик и вцепился в мою руку.
"Выздоравливай, – ответил я и подмигнул ему, – тогда дело будет в шляпе".
Через несколько дней брат встал на ноги. Но вот опять…
Со страшным грохотом заслонил свет в окне встречный поезд. Я вздрогнул.
– Гера, дай мне поиграть патрон, – сказал Юрик и протянул руку к оттопыренному карману моих штанов.
Я порылся в кармане и достал патрон от крупнокалиберного пулемета. Юрик схватил его и начал колотить шляпкой об острый железный край столика. Я сделал ему знак, чтобы он играл осторожнее. Но Юрик метил капсюлем об острый угол. Тогда я отнял у него патрон. Юрик поднял крик.
– Отойди от ребенка, олух окаянный! – сказала мама.
Подошел отец, увидел патрон и отнял. Его веки дрогнули. Отец повернулся и пошел в тамбур. Я последовал за ним. Он рванул дверь и швырнул патрон. Бронзовая гильза сверкнула над кустами.
Отец стал боком ко мне. Его горбатый нос делал клевки, вторя вагонной тряске.
– Еще есть? – спросил отец.
Я замотал головой.
– Зачем таскаешь такие дела? – спросил он.
– На японцев, – ответил я. – Не табаком же мстить за деда.
– А на табак можно выменять заветный твой "мерседес", – сказал отец игриво.
– "Мерседес" мне больше не нужен, – буркнул я, нажал плечом дверь и нырнул в вагон.
4
С вокзала нас повезли на машине прямо в порт. Улицы Владивостока вздымались и опускались волнами. Они скатывались к морю. Берег бухты был обставлен пароходами.
Нас подвезли к серому пароходу, на носу у которого белела надпись "Советы". С одной стороны парохода сияло, как наш эмалированный чайник, море. С другой стороны кишела толпа переселенцев. Мы влились в нее и под звяканье чайника пробились к трапу, потом на палубу.
Растрепанные люди с криком волокли чемоданы, узлы, сундуки к кабиночкам с надписью "Твиндек". Мы тоже протиснулись в один из этих твиндеков. Отвесная лестница сбросила нас в темную утробу парохода.
Чайник затих – Юрик нашел себе место. Он залез на нижнюю сетчатую полку и сидел, поглядывая на меня из-под шали. Я бросил свой чемодан, узел и побежал на палубу. За мной застучали по железным ступенькам трапа бурки Юрика. В трюме пахло ржавчиной, селедкой, табачным дымом и кислятиной. А палубу грело весеннее солнце. Морской ветер гладил лицо.
Мы с братом пошли, где никого не было, – на корму.
Вода в бухте напоминала по окраске хвост павлина.
– Это от нефти, – объяснил я брату.
К борту нашего парохода прибило мандариновую корку. Мы с Юриком стали плевать в нее. Юрик загадал: если попадет до десяти, мы встретим белый пароход. А я загадал: если попаду до десяти, на нас не обрушится буря. Мы плевали по очереди. Юрик первый попал в корку. Он запрыгал на одной ноге и запел:
Синее море,
Белый пароход…
Я попал лишь на десятый раз.
– Не будет бури, – объявил я торжественно брату. – Наш десант высадится в полном боевом порядке!
– Бури не будет, – вмешался кто-то у нас за спиной тягучим голосом, – а штормик баллов на шесть-семь потреплет "наш десант".
Мы обернулись. К нам подкрался высокий лохматый дядька в морском бушлате и клёшах. Под бугром его носа, напоминающим валенок, топорщились усы из медной проволоки. Дядька легонько шевелил ими при разговоре. Он пристально смотрел на солнце из-под левой руки, на которой не хватало двух пальцев – безымянного и мизинца. Солнце напоминало кусок тлеющего кокса. В войну мы иногда топили коксом, который я собирал на станции.
– Шторма не боитесь? – спросил дядька. Губы его выгнулись серпом, кончиками вверх.
– Нет, – ответил я и пожал презрительно плечами.
– А мин?
Я пожал еще презрительнее.
– А кто "травить" будет? – спросил дядька, и ус его дрогнул, как у таракана.
– Никто, – ответил я и повернулся к поручням.
– Поживем – увидим, – сказал дядька и зашаркал тяжелыми ботинками по палубе.
– Будет буря, будет шторм – встретим белый пароход, – сочинил Юрик и опять запрыгал по палубе.
В это время пароход загудел, и мы поплыли. Катерок-букашка поволок "Советы" на длинном канате в море.
– Как называется белый пароход? – спросил Юрик.
– "Оранжад", – ответил я, не моргнув,
Палуба под ногами качнулась. Из трубы выкрутился густой дым. Катерок пронесся мимо нас назад, подпрыгивая на волнах. Над мачтой закачались плоскодонные облака. Ветер подул холодный. Волны неслись на наш пароход, как табун зеленых коней с белыми гривами.
Я взял Юрика за руку и повел назад, в твиндек. Брата могло прознобить здесь, хоть он был укутан маминой шалью. По дороге я стал рассказывать брату о белом пароходе, плел ему, какая чудная жизнь у ребятишек на "Оранжаде".
В твиндеке ударил в нос тяжелый табачный дух. Меня сразу затошнило. Юрика потянуло на сон. Мама уложила его на среднюю полку. Я лег рядом.
По полу катался от борта к борту чей-то мяч, наполовину синий, наполовину красный. Волны стучали в борт, подбивали мяч. Удары становились звучнее. Они покрывали барахолочный шум твиндека.