Уже прошли гайдуки польские с флейтами своими, проехала тысяча человек московских людей и еще и еще люди и кони, когда, позванивая хрустальными подвесками, развевая по ветру ленты и перья, стала наплывать с гати на лугу огромная стекольчатая, вызолоченная по ребрам карета. Двенадцать серых жеребцов волокли это дивное диво на золотых колесах, обсаженное по кровле двуглавыми орлами, обитое внутри красным бархатом, устланное парчовыми подушками. Не для простого земного создания была, по-видимому, предназначена эта столь украшенная колесница. И впрямь: в карете сидела на троне затянутая в шелк Марина Мнишек, царская невеста, ястребиноносая, с миндалевидными глазами, в сквозном жемчужном венце поверх черных, гладко уложенных волос.
- Мариана! - крикнул Димитрий, поднявшись в стременах.
Но за литаврами, в которые оглушительно заколотили в это время стоявшие неподалеку стрельцы, голос Димитрия показался даже князю Ивану сдавленным и слабым.
- Не выдай себя как-нибудь, государь; хотел ты выехать к приезду ее милости государыни Марины Юрьевны тайно, - молвил князь Иван, не спуская глаз с проплывавшей мимо кареты, с Марины Юрьевны, нареченной царицы московской, с маленького арапчонка в зеленой чалме, который сидел в карете на подушке у ног Марины и забавлялся живой мартышкой на золотой цепочке.
Марина сидела неподвижно на своем сиденье, покачиваясь только на кочках, прикусывая свои тонкие губы на слишком уж сильных толчках. Но вот проплыла карета, и Димитрий вздыбил коня своего и бросился в город. Князь Иван, мордуя своего бахмата зубчатою шпорою, еле поспевал за царским карабаиром. Не переводя духу, доскакали они до Неглинной речки, перемахнули мост… Но навстречу им из Кремля, из ворот Курятных, стала спускаться по узкому проезду тройка разномастных коней, тащивших за собой черный, ничем не приметный возок.
Ямщик узнал царя в рыжекудром всаднике на караковом карабаире. Пуганый человек, битый и мятый за дело и без дела, ямщик коней своих остановил, шапку с головы содрал… И другой сидевший рядом с ямщиком мужик ярыжный тоже за шапку схватился… Из-за кожаной полсти в дверке возка выглянула в черной шапке старуха, за нею мелькнул чей-то бледный лик с черными, сросшимися на переносице бровями… И кто-то сразу закричал в возке, отшатнулась от дверки прочь старушонка, началась там у них приглушенная возня, и сквозь незадернутую полсть услышал князь Иван беззубое шипение:
- Нишкни, змеена!.. Сейчас ярыжного кликну, он те камень на шею да в воду… в мгновение ока…
Князь Иван наклонился было к дверке, чтобы разглядеть, что там творится такое, но набежавшие из подворотни стрельцы стали колотить бердышами и по коням и по вознице, даже мужику ярыжному перепало здесь заодно, и вся тройка рванулась вниз, с грохотом пролетела каменный мост, понеслась посадами за кирпичные стены, за бревенчатые городни царем Борисом ставленного Скородома.
Далеко за Скородомом, в поле пустом, ямщик придержал расскакавшихся в пару и мыле коней и потер себе саднившую холку, взбухшую от стрельцовских ударов. И мужик ярыжиый тоже поднес руку к боку, куда боднул его с размаху бердышом стрелец. В возке было тихо, и кругом не было ни звука. Только колеса терлись о песок да где-то невидимо для глаз насвистывала малиновка, должно быть, в раскидистой раките, над прибитым к дереву образом Николы.
XXXI. Тередери-тередери
Ямщика звали Микифорком, ярыжного - Яремой. Они сдружились поневоле, уже при самом выезде из Курятных ворот, когда кулаки и бердыши стрельцов обрушились на Микифорка, оглушили и Ярему, расчесали того и другого, не отличая ярыжного от возницы. У обоих пыли теперь кости невесть за что, и оба стали по очереди бегать в придорожные кабаки, ставленные в иных местах и здесь, по Дмитровской дороге.
В возке было по-прежнему тихо; замерла Аксенья в темном углу; похрапывала старица, не замечая, что возок то и дело останавливается, топают куда-то в сторону обутые в лапти ноги, и речи мужиков на козлах становятся после этого занозистее и живее.
- Ех, тередери-тередери, гужом тебе подавиться! - вскрикивал Микифорко, силясь разобрать перепутавшиеся вожжи. - Я тебе скажу, друг: сдается так - дело тут не просто… Ех, тередери-тередери!..
- Тередери да тередери, - откликнулся Ярема. - А чего не просто, ну-ка молви… Ась? Вот те и тередери.
- Коли так, я тебе и скажу так, - выпустил Микифорко и вовсе вожжи из рук. - Хотят они молодую в монастыре постричь приневолею, насильно. Чай, слыхал, вопила каково, как в возок ее пихали?.. "Ах, постричися не хочу я…" Охти!..
- То так, Микифорко, - согласился Ярема. - Да я тебе скажу, только держись, гужом не давись, наземь не падай.
Микифорко и впрямь вцепился рукою в облучок, уши навострил…
- Жила она, вишь, молода, в Кремле, как бы в пленении, - дыхнул Ярема Микифорку в нос перегаром сивушным. - Жила ничего, да только невзлюбил ее тесть государев, сандомирский воевода пан Юрий Мнишка. Ну, и приступил он к государю, чтобы сбыть, значит, куда-нибудь подале. Тоже тут и Маринка приехала… латынской веры девка, одно слово - ведьма, обернется хоть чем. Вот и очаровала она лютыми чарами нашего государя, чтобы дал ей города в удел - Новгород Великий и город Псковский. И нам, выходит, русским людям, добра от Маринки от Мнишки не ждать.
- Гужом подавиться! - вскричал Микифорко, потрясенный тем, что только что услышал. - Вконец погибнуть нам теперь, православным христианам, от еретицы такой!
- Гужом ли подавиться, али от еретиков погибнуть, только христианской кончины нам не будет, - молвил уныло Ярема. - Чего и ждать, коли и великий государь у нас чернокнижник!
- Ой! - чуть не скатился Микифорко с козел под колеса. - Ой, Яремушко, статочное ли дело - чернокнижник?
- Брел я утром по рынку промыслить на дорогу чего, - продолжал Ярема огорошивать Микифорка своими чрезвычайными вестями. - Добрел до калашного ряда, а тут - знакомец мой, Шуйских человек, Пятунькой кличут, И сказывал мне Пятунька этот: "Слыхал, говорит, государь у нас, Димитрий Иванович, чернокнижник? Потому-де, что звездочетные книги читал и астрономийского учения держится". И я ему на то: "Коли-де государь чернокнижник, то чему верить!"
- Чему и верить! - согласился Микифорко и в предельном отчаянии размахнулся кулаком, волочившиеся по земле вожжи зацепил. - Ех, тередери тебя, стой!
И Микифорко спрыгнул с козел, обежал вокруг возка и бросился к избе, над которой мотался на высокой жерди сена клок. Но, на беду, проснулась тут старица на своем матраце, сунула она голову в шапке за кожаную полсть, и засверкали у нее в глазах Микифоркины пятки, выкручивавшие все дальше от возка, все ближе к избе. Старица завопила, клюкой застучала:
- Окаянный пес! Али не наказано тебе было, чтобы не пьянчевал проездом! Ужо погоди! Узнать тебе плетей за бражное воровство! И ярыжному с тобой… Оба вы воры.
Микифорко повернул обратно к возку, но тут из-за угла избяного, из-под тына дворового, из кустов, ямок, даже из-под земли как будто, стали скакать какие-то калечки, безногие поползни, прихрамывающие раскоряки, и с ними здоровые мужики с котомами и орясинами, бродяги-пройдисветы. Накопилась их вмиг целая рать. Окружили они Микифорка, подобрались и к возку, стали горланить:
- Гей, бояре, метай сюды рухлядь какую, нищей братье на пропитание! Знай выметывай, живо!..
Ярыжный на козлах хотел было им плетью погрозиться, даже стукнуть одного-другого по голове для острастки, но плети не было подле - видно, обронил ее ярыжный где-нибудь дорогой.
- Стой, мужик! - окликнул ярыжного какой-то толстоголосый, с плоским лицом, с медной серьгою в ухе. - Чего ищешь, ладонями по облучку тяпаешь? Эку пылищу поднял!
А старица тем временем из себя выходила от кручины и злости; она тыкала в калечек из-за полога клюкою, бранилась, плевалась:
- Какую такую рухлядь, басурманы!.. Где тут вам бояре, грабители, святой веры Христовой отступники! Иноку-старицу ограбить долго ль, ан страшный суд на что? Воздается каждому по делам его на страшном суде.
Но толстоголосый с медной серьгою в ухе, не оборачиваясь к старице, оставался подле ярыжного.
- Из Москвы сегодня? - спросил он, нагнувшись, подняв валявшуюся под колесами плеть.
- Сегодня, - ответил угрюмо ярыжный, разглядев плеть свою в руках толстоголосого бродяги.
- До свадьбы государевой время долго ль? - продолжал расспрашивать толстоголосый.
- А мне откуда ведомо это? - пожал ярыжный плечами. - Я на свадьбу ту не зван. Да и тебя, чать, такого не кликали.
- Кто кликал, а кто и не кликал, - осклабился толстоголосый. - А хотя б и не кликали, я и незваный приду. Все мы отсель незваны будем.
- Ну и выходит так: коли незваны, так хуже татаровей, - буркнул ярыжный, жалея о своей железной плети с булатными перьями на яблоке.
- Выходит и так, - снова осклабился толстоголосый и, сунув плеть за пояс, пошел к кучке калечек, тормошивших Микифорка.
Но что было с Микифорка взять? Не лапти ж, не армячок - дыру на дыре, не упрятанную за щеку полушку!.. Калечки и подтолкнули Микифорка под лопатки маленько, так что он на всех четырех дополз до возка; а тем временем уже и сундучишко, привязанный к запяткам, бродяги срезали, и возок, никем не задерживаемый, мог бы катить дальше своею дорогой. Но Микифорко пустился на хитрость. Он перебрал вожжи, тронулся как бы нехотя, шагом, отъехал саженей на двадцать да как гаркнул:
- Ех, тередери-тередери!..
И припустил во весь опор подальше от лихого места.
Но Микифорко мордовал своих разномастных меринков напрасно. Не к чему ему было вожжами дергать, кнутом вертеть, тередери кричать: калечкам и бродягам было не до него. Они дружно трудились над сундучком черничкиным, хлопали по нему палками, колотили камнями. Окованный жестью сундучок не поддавался, да и большому висячему замку было хоть что. Тогда подошел толстоголосый, ударил плетью по замку раз, ударил другой, замок остался цел, но скоба лопнула, откинулась крышка, и с десяток рук сразу потянулся в сундучок за черничкиным добром. И выпорхнула из сундучка насквозь проточенная молью преветхая шубейка на облезлых беличьих пупках; за ней пошли глиняные четки, две зеленые скляницы… И больше ничего не зацепили в сундучке шарпавшие там пальцы, ничего, кроме пыли столетней да раздавленных жужелиц.
- Тьфу! - плюнул толстоголосый с досады, но вцепился в парня, разглядывавшего скляницы на свет. Толстоголосый выдернул у него обе скляницы из рук, мигом выбил затычки, понюхал - пахнет кислым, а чем таким, не понять. "Охочи старицы до винной скляницы", - вспомнил толстоголосый монастырскую поговорку и уже хотел, благословясь, попотчевать себя хмельным, но заметил - к горлышкам сосудов подвешено по ярлыку, на ярлыках чернилами что-то написано крюковато. Дед в ряске латаной, тершийся около, взялся прочитать. Пялился, пялился и вычитал.
- "В сей склянице от святителя Антипы вода свята", - прочитал он на одном ярлыке; на другом: - "От Арефы Аксеныча вода наговорна".
Толстоголосый чуть не заплакал от обиды. Постоял, носом посопел, встрепенулся:
- Тьфу!..
Плюнул и прочь отошел.
XXXII. Поляки в Москве
К Москве калечки подобрались перед вечером и покатились Сенною улицей и Мясницкой, предводимые плосколицым, толстоголосым верзилой и ватагою мужиков с пустыми котомками, с увесистыми дубинами. Прасолы, толкавшиеся у скотопригонного двора, только диву дались, увидев толпу бродяг, хромцов и вовсе безногих в таком несусветном числе.
- Эй, голь перекатная, вшивы бояра! - окликнул их мясник в одубелой от крови рубахе.
Но голь продолжала катиться по улице рекой, перекатилась через ручей по мосткам и двинулась к Покрову, что на Псковской горе. Калечки расползлись у Покрова и по погосту, мужики с котомками расселись у паперти, а толстоголосый побежал напротив и стукнулся к Василию Ивановичу Шуйскому в ворота. В калитку высунулся не человек - волкодав какой-то с поросшим бурою шерстью лицом, в полушубке, вывернутом наизнанку. Едва глянул он на толстоголосого - и зажглись у него очи под взъерошенными бровями:
- Привел?
- Привел, - осклабился толстоголосый.
- Сколько их?
- К тремстам доступит.
- Отчего ж так мало? Рядился нагнать с тысячу нищебродов. Пес ты, Прохор!
- Оттого, Пятунька, что больше в тех местах не живет, - ответил толстоголосый. - Всех снял - с кабаков, с сеней церковных, с речных перевозов… Кабы время больше, больше б и привел.
- Пес ты, Прохор, - повторил поросший шерстью мужик. - Сколько раз говорил тебе, что пес! Ну, ступай до поры.
- А-а, - замялся толстоголосый, простер руку, пошевелил пальцами, - денег сколько-нибудь… Хотя б алтынец. Да хлеба там, мяса, питья какого, по уговору…
- Ступай, Прохор, и жди, не докучай… А то докуки от тебя побольше дела. Будет тебе все по уговору.
С этими словами волкодав сунулся обратно в калитку и цепью воротною зазвякал. Толстоголосый поплелся прочь улицей, непривычно людной, хотя уже время было сторожам приняться решетки громоздить, на ночь глядя. Но по Китай-городу все еще скрипели возы; иноземные купчины, вступившие в Москву вслед за Мариной Мнишковной, развозили по гостиным дворам товары; наехавшая вместе с Мариной шляхта сразу, по-видимому, почувствовала себя в Москве, как в своем государстве, и носилась по улицам на турецких скакунах нагло, с гиком, свистом и смехом. Одна такая ватага, вынесшись из-за угла, чуть не смяла князя Ивана, возвращавшегося на Чертолье. Он ехал шагом, вспоминая виденное в этот день впервые - польских панцирных гусаров, золотую карету Мнишковны, говорливую толпу шляхтянок, вмиг окруживших Марину, когда та в Кремле выпорхнула из кареты и пошла по алому сукну к воротам Вознесенского монастыря. Ликовал трезвон колокольный, голосили трубы, в раскрытые ворота видно было, как жмутся к стенам перепуганные монахини, как горничные девушки царской невесты озираются кругом, остановившись посреди двора.
Но тут прервались мысли князя Ивана. С десяток всадников в польских кунтушах и магерках, откуда ни возьмись, налетели на него, чуть с коня не сбили, обдали густою пылью и с наглым хохотом умчались дальше.
- Ворона! - крикнул один из них, повернувшись в седле. - Ротозей!
Князь Иван схватился за саблю, да поляки были уже далеко, в огромном облаке пыли, которая стала затем медленно оседать на стоявшие в цвету сады. Сквозь посеревшие листья закатное солнце едва продиралось к князю Ивану. Близился вечер, приступала прохлада… Князь Иван вложил саблю обратно в ножны и поехал рысью, досадуя, что не проучил зарвавшихся нахалов.
Но вот за Чертольскими воротами в сумраке сыром снова закачались перед ним на долгохвостых конях два хохлача. Оба были в польских сукнях, с магерок у обоих свисали вровень с хохлами длинные кисти.
- Ну-ну, - молвил один, ноги зачем-то в стременах раскорячив. - Подсунули ж мы царя москалям! Дал бы я за этого цесаря полушку-другую, да и того жаль бы мне было.
- А тебе, Казьмирек, что за забота? - повел плечами другой. - Пускай бы то хоть сам дьявол был, лишь бы к нашей обедне звонил да нам на руку был. Разумеешь?
Князь Иван так и ахнул, услышав это. От волнения ему даже горло сдавило.
- Панове! - как будто бы крикнул он полякам, взъехавшим уже на мост, но те и не обернулись, мост проехали и своротили к Чарторыю. А князь-Иванов бахмат сам потянул рысью прямо по Чертольской улице к темневшему вдали хворостининскому двору.
И ночью, в постели лежа, князь Иван услышал шепот, невнятное бормотание, потом чей-то голос нараспев:
"Боже, - говорит, - милостивый спас! Сколь ни ходил, сколь травы ни топтал, краше Русской земли в целом свете не видал".
О, ведь это Аксенья, девка Аксенья… Вот она стоит у двери, в коричневом плате; вот надвигается вместе с дверью на князя Ивана, глядит и шепчет:
"Не улюбил ты меня, князь Иван; не улюбил и на муку предал".
"Что ты, Аксенья!.." - мается князь Иван.
Но дверь поплыла назад, и вместе с нею Аксенья плывет, пятится, пропадает вдали.
"Что ты, Аксенья… Аксенья… Борисовна!.."
И князя Ивана будто плетью ожгло. Он дернулся всем телом и глаза открыл. Светает едва. И дверь на своем месте белеет. Никакой Аксеньи тут нет.
"Вот так, - подумал князь Иван в тоске. - Чего не померещится во сне человеку!"
И, хлебнув квасу из стоявшего подле ковшика, князь Иван снова заснул. Целая ватага людей в кунтушах и магерках окружила его вмиг. Играют вокруг него на конях, дергают его за однорядку, тормошат. Один кричит:
"Ворона!"
Другой вторит ему:
"Ротозей!"
А в стороне возникла толпа шляхтянок в перьях и лентах; польки, гляди, тоже смеются над князем Иваном, вороной и ротозеем. Но скоро все затмилось точно облаком пыли, и весь остаток ночи князь Иван проспал не просыпаясь, без маеты и сновидений.
XXXIII. Пятунькин кистень
Утро пришло румяное и свежее; растворились в нем без остатка все томления ночные. У князя Ивана сразу и вылетело из головы все, что томило его во сне ночью; вместе с другими окольничими стоял он с утра в Грановитой палате; как на других, был и на нем становой парчовый кафтан.
- Учись, Иван Андреевич, обычаю посольскому…
Обернулся князь Иван - это Басманов, к двери проталкивается, кивает головою, шепчет:
- В Париже не ударить бы и тебе в грязь лицом.
- То так, Петр Федорович, - улыбнулся князь Иван. - Обычай не прост, не грех и поучиться. - И стал внимать, как ретиво спорят с великим государем польские послы, как хитро перечит им думный дьяк Афанасий Иванович Власьев.
- Государство, - говорит, - к государству не применится: великого государя нашего государство живет своим обычаем, а государя вашего государство - своим обычаем.
"С Афанасием хоть куда, - подумал князь Иван. - Ему посольство не в кручину. С ним и ехать мне к Генрику королю".
Но тут заговорил польский посол пан Александр Гонсевский. Он говорил сначала по-латыни, потом по-польски, говорил долго и кудревато, и, как ни прислушивался князь Иван, он не мог понять, к чему клонит хитрый поляк. Наконец добрался-таки до смысла, когда посол назвал Смоленск и Северскую землю, обещанные Димитрием польскому королю за помощь против годуновских войск. Князь Иван чуть не вскрикнул, когда услышал такое. Глянул на царя - не по-царски он ёрзает на троне, хмурится, шепчет что-то Афанасию Власьеву, своему великому секретарю.
Кончил пан Гонсевский, стал говорить Власьев. Не польский король, сказал он, вернул прародительский престол великому государю Димитрию Ивановичу, а все люди Московского государства признали его и привели в стольный город Москву. Сигизмунду польскому за дружбу и великий государь Димитрий Иванович рад платить любовью и дружбой; но чтобы отдавать исконно русские земли полякам - этого русский народ никогда не дозволит. Никогда ничего от Московской земли не отойдет к Литве.