Подросток Ашим - Илга Понорницкая 2 стр.


И все оторопели, услыхав, как такая малявка может Иванову ответить. И впрямь чудо какое-то! А после все стали смеяться - и выходило, что над Котовыми смеются, не над Ивановым. Котовы были очень серьёзными, и это выглядело смешно. Поняв, что смеются над ними, они встали тесней, и по лицам не понять было, сильно их обидели или так, слегка. А тут и музыка заиграла, и директор начала говорить, в какой необыкновенный лицей они поступили. А Лёхичу и без того страшно было, как он здесь станет учиться, и он перестал думать про двойняшек Котовых.

Но потом он часто на них глядел и думал, как хорошо было бы родиться чьим-то двойняшкой. Или, например, близнецом. О том, как хорошо быть таким же высоким и лёгким, прыгучим, как Иванов или Катушкин, он и думать не смел.

И ещё новенький, Миша Прокопьев, не подходил на переменах стоять со всеми и слушать Кирку, и не старался, чтобы его пригласили в следующее воскресенье на пейнтбол. Но он как будто и не считался - на переменах он становился совсем незаметным. На уроках-то его вызывали к доске. Он отвечал совсем тихо. Но хотя бы видно его было - вон он, Прокопьев.

Алла Глебовна хвалила его перед всеми: Миша уже разместил на сайте устав лицея и список учителей. И всем делалось скучно: список, устав… Лёхич думал: хорошо, что в класс пришёл новенький и согласился всё это делать… А после ему пришло в голову, что, может быть, хорошо быть вот таким новеньким, которому всё равно, даже если по вечерам занимаешься какой-нибудь скукотенью.

Хотя ему, Лёхичу, тоже по вечерам скучно было, при том, что он не делал никакой сайт. Но зато в лицее все кое-как привыкали к новому классу. Лёхич думал - глядишь, всё станет так, как в его старой школе, когда вокруг тебя - люди как люди, и никто не думает, какой он особенный.

На перемене Иванов с Катушкиным начали возню. Катушкин прыгал через столы, как олень. А маленький Костя Котов уже подготовился к уроку, выложил из рюкзака и пенал, и два пособия, тонкое и толстое, и ещё калькулятор. Катушкин всё это и смахнул со стола неосторожным движением, удирая от Иванова. Котов тоже бросился догонять Катушкина, поймал за карман пиджака, уже в дверях, потянул к себе, стал выговаривать гневно, что надо глядеть по сторонам - пока сестрёнка собирала на полу разлетевшуюся мелочёвку.

Катушкин вопросительно глядел на Котова сверху вниз, пытаясь сообразить, что же теперь делать. Лёхич прочёл на лице у Катушкина испуг и даже мелькнувшую панику. И тут же Катушкин, вроде бы, что-то решил. Он резко нагнулся к Котову, поднял его за бока и ловким движением баскетболиста закинул на шкаф, усадил там.

Котов замер от неожиданности, окаменел. А потом дёрнулся, ткнулся макушкой в потолок, побелка сверху посыпалась, и он уже совсем белый стал там наверху.

Катушкин ободряюще кивнул Котову: сидишь, мол, там - и сиди. А сам вылетел в коридор.

Всем было весело, только сестрёнка Котова бегала внизу, как наседка, протягивая руки к брату.

Химичка Мария Андреевна, увидев Котова на шкафу, тоже подняла крик. В шкафу, оказывается, были какие-то особенные препараты, и вообще Котову было там опасно сидеть. Она заставила Катушкина и Полухина встать на стулья, причём две одноклассницы должны были эти стулья держать, и так, с предосторожностями, Катушкин с Полухиным сняли Котова. И пока его не поставили на пол, Мария Андреевна всё суетилась вокруг.

Ребята отворачивались, скрывая смешки, и только Лёхича будто толкнуло в грудь - так она поглядела на него мельком разочарованно. И всё сразу насмарку пошло - то, что он говорил с ней на перемене про углеродные единицы и про число Пи. Лёхичу казалось теперь: когда он про число Пи неправильно сказал, ещё ничего не разрушилось, а теперь всё разрушилось окончательно.

- Глядите, в пятницу будет родительское собрание! - пригрозила химичка.

И Лёхичу, как ни странно, полегче сделалось. Собрание-то будет - вместе со всеми учителями. Катушкина там станут ругать, видно, на все лады. И мамка Лёхичева послушает и поймёт, что её сын - ещё не совсем пропащий. Другим родителям куда как хуже приходится с детьми, хотя они и богатые буратинчики…

Он и в пятницу вечером думал, что ему опасаться нечего. Собрание долгим было, и он, когда сделал уроки и перемыл всю посуду, смог поиграть немного в одну игру, по сети, с одним австралийцем…

Мама вошла в комнату, еле ноги переставляя, и сразу села на стул.

На немом языке это значило, что она убивается у себя на работе, а Лёша опять огорчил её. И он пытался понять, чем. Что могли рассказывать о нём на собрании?

- Не дали, - наконец, выговорила мама.

- Что - не дали? - переспросил Лёхич.

- Питания тебе не дали, - с трудом произнесла мама. - Не самые мы с тобой бедные оказались.

Лёхич глядел на неё, не понимая. Она рассказывала, едва шевеля губами:

- Три места дали только класс, чтобы питаться бесплатно. А желающих-то нашлось сразу человек семь… И все успели со справками. - прибавила она с досадой.

Лёхич думал, что сейчас ему попадёт из-за того, что он не сразу справки принёс. Но мама только бросила в сторону, неизвестно кому:

- Если такие нищие вы, то зачем было идти в элитную школу?

В Лёхиче всё росло и росло изумление. А сквозь него проступала тихая радость, в которую он боялся поверить.

- А к…кому дали? - спросил он, боясь поднять на маму глаза.

- Каталкину, вроде, - сказала мама. - И потом девочке ещё, я не помню фамилий…

- Может, Катушкину? - перебил Лёхич.

У них Каталкина не было.

Мама, не слушая его, продолжала:

- А третий - этот, ваш… Ты говорил, новенький пришёл к вам. Вроде, Прокопьев. Семеро у них там по лавкам, и отца нет. Умер, вроде, отец.

И снова сказала кому-то ещё, не Лёхичу:

- А ты, лахудра, думала, когда семерых заводила, что всякое может быть? Или заранее знала, что сможешь всюду ходить побираться: "Ах, у меня детей много!"

Он вздрогнул, услыхав, с какой ненавистью она говорит. И тогда она ему объяснила по-свойски, по-бабьи, точно своей подружке:

- Мамка там - пугало огородное, видал бы ты! Волосы вот так, в разные стороны… И на человека-то не похожа…

Лёхич как-то видел её - мама новенького приходила зачем-то в школу. Она и впрямь не похожа была на маму. И на человека не похожа была, скорей на какую-то птицу. Всклокоченная, с длинным носом. Ростом низенькая, и ещё сутулится. Руки она в карманах держала, и локти торчали назад, как будто крылья.

Но не было никаких сомнений, что она - чья-то мама, потому что за её куртку сбоку держалась какая-то малявка, Лёхич и не понял даже, мальчик или девочка. И эта малявка пищала:

- Мам… Ну, мам…

И новенький тоже, увидев её, вдруг улыбнулся и тихо сказал:

- А, мамка…

И побежал к ней.

Лёхича тогда зависть кольнула, только он не понял, что это зависть. Больно где-то внутри сделалось и очень одиноко. Сам он никогда не сказал бы про свою маму вот так: "А, мамка…" Чуть удивлённо и с проступающей самой по себе улыбкой…

- Я, если б была такая страшная, чёрная, сидела бы тихо, чтоб меня и не видать было, - горячилась между тем мама Лёхича. - А эта - выскочка, так и лезет вперёд, выпячивает своего сынка.

На собрании мама Прокопьева вела себя и вправду странно. Лехичева мама глядела на неё и кривилась. Классная, Галина Николаевна, рассказывала, у кого как с математикой, хвалила двух ребят, что они стараются, а про всех остальных говорила скопом, что все позабыли, какие в лицее требования, и что надо было думать, прежде чем поступать…

- Больше я и не знаю, про кого доброе слово сказать! - разводила она руками, поворачиваясь так, чтоб её руки всем были видны.

И за одной партой лохматая, носатая женщина по-школьному, по-хулигански подсказывала ей громким шепотом:

- Ещё Прокопьев! Миша Прокопьев!

Мама Лёши Михайлова оглядывалась на соседок, сама вертелась как школьница, кивая всем на маму-Прокопьеву, приглашая всех молча осудить её. А той до них дела не было, лишь бы похвалили её сынка.

- Прокопьев - такой же разгильдяй, как и все! - отреагировала, наконец, математичка. - При его-то способностях, я вам скажу, он даже не вполсилы, он во-от на столечко учится.

Она показала двумя пальцами - на сколечко, и носатая вдруг расцвела. Всё-таки вытянула она похвалу своему разгильдяю - не учёбе, так хотя бы его способностям.

А после собрания, как ни расстроена была мама Лёхича, что ему не хватило бесплатных обедов, она остановилась в коридоре поговорить с другими родителями про то, как трудно сейчас учиться и как много денег надо сдавать - то на ремонт, то на какие-нибудь курсы-факультативы, то на поездку в театр.

- А всё потому, что здесь это… музыку учат, - изрекла чья-то бабушка со знанием дела.

- Как - музыку? - ахнули сразу несколько человек. - Здесь разве музыкальная школа? Здесь - физико-математическая…

Но бабушка не сдавалась.

- Внучка говорит, здесь такие… Слово такое, из музыки…

Все уставились на неё вопросительно, и тут мама Прокопьева, проходя мимо них к выходу, подсказала:

- Мажоры, что ли?

И бабушка закивала, а вслед за ней и мама Лёхича, и ещё чья-то:

- Да, так мой и говорил: одни, мол, мажоры здесь…

А за мамой Прокопьева уже дверь захлопнулась. И чья-то бабушка вздохнула, глядя в глухую дверь:

- Понятно, детей полный дом, бежит…

И мама Лёхича опять ощутила обиду: если у тебя дома один остолоп, и ты с ним одна-одинёшенька, никто тебе не посочувствует, знай сама корми-одевай и выводи в люди…

Мама Прокопьева пропустила один троллейбус - в давке ей не хотелось ехать, вошла в следующий и быстро плюхнулась на заднее сидение, пробормотала привычное: "Пускай хоть девяносто девять старушек…". Откинулась на спинку сидения и вытащила телефон.

- Хвалили тебя, да, а ты как думал, - говорила она. - Это не твоя заслуга, это удачный набор генов, в кого тебе тупым быть? Отец твой…

Миша слышал уже сто раз, что его отец мог бы стать кем угодно, хоть академиком, хоть президентом страны.

Отца не стало всего-то три года назад, а Мишка уже его подзабывать стал. И лучше всего Мишка помнил, что ему долго было ничего нельзя. Нельзя было зажигать верхний свет, а настольную лампу - только если не против папа. И немыслимо было впустить в дом друзей. Мишка, если к нему приходили, со всеми на лестнице разговаривал. И как-то мама вынесла на подносе в подъезд чашки с компотом. И сказала:

- Тсс, мальчики, Мишин папа уснул.

С братом и сестрой надо было говорить только шёпотом. И только не в комнате, где папа лежал. Туда и на цыпочках заходить не всегда разрешалось. А если вошёл - шмыгай скорее за занавеску, где их кровати стояли. Была бы у них в доме ещё одна комната, Мишка бы вообще к отцу не входил.

Отца Мишка всегда боялся. В памяти у него сохранилось глухое утро, похожее больше на ночь. Мягкая чернота, обволакивающая, засасывающая под одеяло, куда-то в самую тёмную и тёплую глубину.

И в эту глубину влезают ненужные тебе, ненавистные руки, берут тебя поперёк спины и трясут так, что и кровать двигается, и тянут тебя за ногу, и дёргают за нос. И грубый низкий голос, совсем не нужный здесь, всё повторяет и повторяет слова, значения которых Мишка не знает:

- Уже десять минут седьмого.

Трудно пошевелиться и трудно сказать что-то, но Мишка всё же выговаривает сквозь сон самое главное:

- Уйди! Уйди от меня!

Он понял, ещё не проснувшись: папа хочет отвести его в садик. Но ведь мама не ходит в садик, и Танька тоже не ходит.

- Я дома буду! - говорит Мишка.

И чувствует, что он уже не в кровати. Папа поднял его и несёт, и сажает в пустую ванну, прямо в пижаме. Начинает литься вода, горит яркий свет, Мишка кричит в испуге. И слышит - мама тоже кричит у отца за спиной, в дверях ванной. И отец говорит ей:

- Мне некогда. Хочешь - веди сама.

И Мишку поднимает вверх в мокрой пижаме.

- Проснулся? Это, мокрое, скидывай - и бегом одеваться.

Мишка натягивает колготки, и нога там в узкой трубе упирается во что-то, в какие-то складки. Его учили: колготки надо сначала собрать вот такими складками, как гармошкой, а уж потом - ногу туда просовывать. Так - правильно, но так - хуже, чем когда просто запускаешь ногу в длинную узкую трубу. Почему бывает, что если правильно - то это хуже?

Мишка ничего понять не может. Он смотрит на смятые колготки, думает: "Там моя нога… А это мои руки…" Хочется замереть, чтоб почувствовать, что ты - это в самом деле ты. Тогда он, наконец, разберётся с колготками. Но папа уже одетый, в длинном тулупе - в дверях стоит.

Во дворе метёт, и ветер кидает в тебя иголки. Совсем темно. Мишка вспоминает: он видел - других детей родители вносят в вестибюль садика на руках. Он думает об этом, пока идёт возле папиной ноги, представляет, что его несут, и ему тепло и не страшно. Пола папиного тулупа хлопает его по плечу. За длинный тулуп дети в группе прозвали его папу "Почтальон Печкин".

Папа откуда-то знал об этом. Иногда он сам повторял: "Я почтальон Печкин", - и усмехался в усы.

У него усы были, да. Вспомнил.

Таньке, когда её записали в детсад, иной раз позволялось остаться дома. Папа говорил, что её надо баловать, она - будущая женщина. А Мишка - мужик и должен терпеть. А ещё папа не выносил, если мама обнимала и целовала Мишку.

Мишка сейчас думает задним числом: должно быть, в комнате вместе с папой жила смерть, когда он ещё жив был, когда лежал на тахте и надо было всё делать тихо. А сейчас смерть ушла, не глядит за ними- но мама уже редко целует Мишку, потому что он большой стал…

Болел папа долго. А когда он ещё здоров был, он всё время учился. Из кухни доносились голоса мамы, и папы, и плач Владика. А им с Танькой в комнате запрещалось шуметь. Мишка иногда подходил к закрытой кухонной двери, только чтобы услышать, как мама говорит:

- Вот, вот, здесь всё есть!

Она громко листала книгу, а потом, видать, находила нужную страницу, хлопала книгой об стол:

- Смотри сюда, вот этот абзац!

Мишка с Танькой стояли не дыша, как вдруг дверь резко раскрылась. Он еле успел отшатнуться. Это была мама, она обняла его одной рукой - другой она Владьку к себе прижимала. А Танька впереди них побежала в комнату, боясь, как бы отец не увидел, что они подслушивали.

- Я что придумала! - сказала им мама. - Только тихонько.

Она опустила уснувшего Владика в кроватку, открыла шкаф и вытащила небольшой мешочек из старой материи. Мишка с Танькой сидели на коврике, мама наклонилась и высыпала перед ними множество разноцветных пуговиц, больших и маленьких, с дырочками и с петельками, пластмассовых и деревянных, и железных, и сделанных из настоящих ракушек.

- Это старинные пуговицы, - сказала мама. - Ваша прабабушка любила шить. И бабушка тоже любила…

Танька онемела перед таким богатством. А мама сказала:

- Вот вам игра - сосчитать пуговицы. Кто насчитает больше, тот победитель.

И снова ушла на цыпочках в кухню.

Они сразу же стали сгребать пуговицы к себе, без счёта, и каждый старался захватить больше. Получились две примерно одинаковые кучки.

- Мои не считай! - на всякий случай велела брату Танька.

Мишка принялся считать свои, он сбивался и начинал снова, несколько раз. Один раз пришлось начать заново, когда почти всё уже было сосчитано. И, наконец, он объявил Таньке:

- У меня двести тридцать четыре!

И Танька парировала:

- А у меня сикстильон!

Мишка знал, что такого никак не может быть. Но чтобы доказать Танькину неправоту, он принялся пересчитывать и её пуговицы. Тоже сбился. И, наконец, догадался раскладывать их десятками. Так если даже забудешь, шестьдесят восемь сейчас должно быть или семьдесят восемь, посмотришь, сколько уже перед тобой десятков - и вспомнишь.

Мама, оказывается, глядела, как он раскладывал пуговицы на десятки, и теперь она обняла его сзади. Предупредила:

- Тихонько!

А после спросила шёпотом:

- А вы знаете, почему мы считаем десятками?

Они так и не смогли догадаться. Мама подсказывала:

- А как считают маленькие? По пальчикам. И наши дальние предки тоже учились по пальцам считать. А вот представьте, если бы у нас было на руках по семь пальцев, как бы мы считали? А если бы всего по четыре? Как мы бы стали считать эти пуговицы?

Мама опустилась с ними на коврик и сообщила таинственным голосом:

- Есть такие планеты, где у людей совсем не пять пальцев.

И они втроём чуть-чуть поиграли в инопланетян. Мишка раскладывал пуговицы так, будто на руках у него по семь пальцев, а Танька - будто всего четыре. А мама что-то отбрасывала в сторону и добавляла что-то. Потом папа вошёл в комнату и сказал маме:

- Куда ты пропала? Я думал, ты Владьку кормишь.

И они вместе в кухню ушли папины уроки учить.

Но зато когда Мишка закончил садик, мама - это стала его мама в первую очередь. Он с ней теперь бывал дольше всех! В школе ведь как - до обеда отзанимались и по домам. И уж Мишка летел домой, чтобы Владьку носить на руках, пока мама варила борщ или печатала что-то на компьютере. Владьке главное видеть маму, тогда он спокойно сидел и трогал Мишкино ухо или за нос Мишку тянул, повторяя: "Бва, бва, бва, бва" - поди пойми, что хотел он сказать.

А если братишка начинал булькать - так он всегда разгонялся, чтобы пуститься в безудержный рёв - мама иной раз останавливала его простым: "Ну, ну…". И объясняла: "Мама денежку зарабатывает".

Отец до вечера на работе был, а им не надо было никуда выходить, потому что он сам приводил Таньку. Отец по вечерам хмурый был, маме он говорил: "Хозяюшка моя" и улыбался через силу, а в Мишку мог и тапочкой запустить, если Мишка с одного раза не слушался. Мишка отца боялся, и он видел, что мама тоже боялась, и говорила с отцом тихо, тихо. После ужина Мишка должен был Таньку с Владиком занимать в комнате, чтобы папа мог отдохнуть. Но папе не отдыхалось, из кухни долетали слова:

- Эти уроды хотят, чтобы я им всё делал бесплатно!

Папа гремел, а мама ворковала:

- Ну, не совсем же бесплатно… Мы жили на эти деньги, мои-то заработки - это копейки…

Потом были дни, когда папа с утра оставался дома, и Мишка думал: "Зачем вообще из школы домой ходить?"

Папа бесконечно рассказывал Мишке, что он, Мишка, не там поставил ранец и не так школьный пиджак повесил- надо было перед папой стоять и это слушать. А за едой папа изображал, как Мишка сутулится, и ахал, сколько он накрошил, и проверял у него в тарелке, хорошо или нет объедены косточки.

Мама уговаривала отца:

- Пожалуйста, Саша, помолчи, ну, пожалуйста…

Отец вскидывался:

- А ты меня не затыкай!

А если Владька в комнате просыпался от шума и тоже подавал голос, отец строго смотрел на Мишку, спрашивал:

- Ну, чего ждёшь?

Мишка должен был бежать к Владьке, совать ему под бок медведя и лису и колыбельную петь:

- Спать надо, Владя, баю-баюшки!

Назад Дальше