– Вот этого писателя, – с улыбкой сказала слегка бледная мама и указала зашедшему милиционеру на портрет, с которого по-командирски смотрел комиссар Фурманов. Милиционер подтянулся и козырнул – он был рядовой. А по поводу мальчика Сережи – отличника и сына известного в городе педагога – не могло быть серьезных подозрений.
Но, если их не было у милиции, то у родителей были. У всех. Али би не получилось. Отцы (те, кто еще не был посажен) и матери очень быстро раскопали правду. Рогатки были изъяты и сожжены. Затем наступил "воспитательный час". И по сравнению с ним полученная Вотей крапивная порция была все равно что комарик перед прививкой от скарлатины. Однако обычного в таких случаях рева и воплей "я больше не буду" из окон не слышалось. Воспитуемым было строжайше предписано "молчать и даже ни разу не пикнуть, а то хуже будет". Мол, услышат посторонние, догадаются, за что лупят несчастных Борек, Витек и Вовок, сообщат "куда следует", и тогда преступное деяние выплывет наружу. А это пахнет уже не ремнем, пострашнее.
Лишь самому младшему члену диверсионной группы третьекласснику Вовке Шаклину было оказано некоторое послабление. Сложивши вдвое потертый, "еще папин" ремешок мать вздохнула и разрешила:
– Можешь визжать. Но только шепотом.
И Вовка визжал шепотом.
– Хотя это очень трудно, – жаловался он потом друзьям. – Попробуйте сами, узнаете.
Друзья пробовали визжать шепотом и признавали, что да, трудно. И жалели младшего соратника, хотя и сами для сидения на ступенях крыльца прилаживались с некоторым затруднением.
Только Сереже все сошло глаже, чем другим. Дело кончилось маминым подзатыльником (данным импульсивно, со страху). Отец же ограничился долгой воспитательной лекцией, прослушанной сыном в пол-уха. Он, наш папа, в педагогических вопросах придерживался принципов гуманизма.
7. 04. 97
Оружие
У брата Сережи был друг Виктор Ножкин. Он жил в деревянном двухэтажном (вернее, полутораэтажном) доме через квартал от нас, на углу улицы Челюскинцев.
В дошкольные годы для меня то место (до которого дошагать можно за полторы минуты), было уже чужой территорией, иным миром. Вроде как сейчас другой город. Идти "в гости к Вите" значило идти далеко.
А еще дальше лежали совсем неведомые (в ту пору) кварталы. Потом-то, в школьные годы, я изучил их до каждого домика, до каждой калитки. И удивительную резьбу карнизов, крылечек и парадных дверей, и неожиданные изгибы улицы, которая порой выходила на край нашего знаменитого лога и становилась односторонней… Я знал на память жестяные таблички домовладельцев (написанные еще с "ятями" и твердыми знаками). Помнил узоры железных дымников на печных трубах… Но все это уже тогда, когда я был "большим". Школьником. А в первые годы жизни мне казалось, что родная улица уходит в неведомые дали.
Иногда судьба позволяла мне сделать в эти дали прорыв. Случалось, что кто-нибудь из приятелей Сергея сажал меня на раму велосипеда (чаще всего тот же Витя Ножкин) и катил далеко-далеко, аж до Перекопской улицы с ее Земляным мостом через лог. Там улица Герцена кончалась. Но я тогда в уличной топографии еще не разбирался. Просто, замирая от восторга и вцепившись в руль, – рядом с крепкими пальцами хозяина велосипеда – я мечтал, чтобы счастье подольше не кончалось.
Велосипед потряхивало, сидеть на твердой трубчатой раме было неудобно, но все же радость была великая!
Движение велосипеда было похоже на бреющий полет.
Я быстро плыл над немощеной дорогой и видел, как из-под шины переднего колеса убегает назад по пыли тонкий змеиный след. Его рисунок состоял из маленьких кружков, соединенных в двойную цепочку. На никелированном ободе дрожало слепящее отражение солнца. И на руле, и на круглом звонке – тоже. Мне иногда позволялось посигналить этим звонком…
Но, хотя и длинна была наша улица Герцена, счастье все равно рано или поздно кончалось. Чаше всего рано…
Вот уже едем обратно. Вот уже промелькнул крошечный домик с круглым "венецианским" окном (он и сейчас, по-моему, стоит там), вот и Витин дом проехали. Вот и наша серая калитка с чугунным кольцом и щеколдой… Как быстротечно в жизни все хорошее…
– Слезай, не канючь. А то больше никогда…
Да, я помню этот велосипед с пахнувшим кожей седлом и сверкающими ободами.
Я вообще помню многие предметы, которыми были знамениты приятели Сергея и Людмилы.
Например, у Моти (Матвея) был похожий на маленькую гармошку фотоаппарат. Этим аппаратом сделаны некоторые мои детские снимки. Футляр у аппарата был черный, оклеенный чем-то вроде искусственной кожи, и с блестящим замком. Мне иногда его давали поиграть. И я воображал, что у меня в руках тоже аппарат. Ставил футляр на сложенную для моего роста треногу от Мотиной фотокамеры, накидывал на голову мамин платок.
– Внимание, снимаю!..
А у Милиной подруги Вали Елькиной был патефон. А еще у какого-то Сережиного приятеля – бинокль.. Мне однажды дали в него посмотреть, но я ничего не увидел от возбуждения…
Только у нас ничего не было. Родители всегда еле сводили концы с концами. К тому же, перед войной нашу квартиру обокрали. Из вещей, которые можно было считать относительно ценными, остался лишь папин письменный прибор из серого мрамора…
Зато у Сережи был пистолет-поджиг, который стрелял зарядами из спичечных головок.
Поджиг был сделан любовно. Ручка обточена, и на щечках ее вырезана тонкая решетка, чтобы оружие не скользило в ладони. А ствол из медной трубки был прикручен к рукоятке проволокой очень аккуратно – виток к витку.
Иногда Сережа и Володя Шаклин (если никого из взрослых не было дома) уходили на кухню стрелять из поджига. Я смотрел на это издалека, сквозь раскрытые двери проходной комнаты, потому что боялся выстрелов. Зажимал уши. Но даже сквозь прижатые к ушам ладони удар выстрела ощутимо толкался в барабанные перепонки. И был синий дым. И подпрыгивал на старинной тумбочке пузатый самовар Шаклиных. А Сергей и Володя, сталкиваясь головами, разглядывали очередную дырку от пули в могучей двери, которая вела из кухни в сени.
Со временем этих пробоин от самодельных пуль накопилось много. Будто следы от древоточца. Дверь никогда не красили, и эти дырки сохранились, видимо, до последних дней существования дома. Так же, как следы моего детского рисунка мелом.
В сорок третьем году, обрадованный очередной победной сводкой Совинформбюро, я изобразил мелом на кухонной двери громадную медаль "За отвагу". С надписью. Писать печатными буквами я тогда уже умел. Никто этот рисунок не тронул. Ни тогда, ни долгие годы спустя.
Даже через двадцать с лишним лет, когда я заходил в гости к Шаклиным и снимал крохотной любительской кинокамерой тетю Лену, слабые контуры мелового рисунка еще были различимы на обшарпанной древней краске могучих досок. И пробоины тоже…
С той поры я внутри родного дома не бывал. Шаклины переехали, дядя Боря тоже, не к кому стало заходить. А потом дом снесли. Вместе со всем кварталом. Вместе с пекарней, от которой так заманчиво пахло в годы хлебных карточек (и с которой была связана драматическая история выбитых окон).
…Я все время отвлекаюсь. Написал заголовок "Оружие", а сам…
Ну так вот. Поджиг Сергея был знаменит среди мальчишечьего населения квартала. Но Сергей рассказывал потом, что еще больше знаменит был крупнокалиберный поджиг Вити Ножкина.
Свою огнестрельную систему Витя Ножкин (опять же по словам брата) собирал и отлаживал неторопливо и со знанием дела.
Затем наступило время испытаний.
Витя решил, что здесь нужны не спички, а серьезный заряд, и стянул у отца некоторую дозу черного охотничьего пороха.
Испытывали вдвоем с Сергеем, в просторном сарае, который служил дровяником и кладовкой. Нервничали, конечно, ибо первая проба оружия всегда связана с риском. Мало того, атмосфера была даже слегка зловещая. Благодаря одному необычному обстоятельству. В полуподвальной каморке Витиного дома обитала древняя старушка, которая, предусмотрительно готовясь к кончине, заказала себе гроб и хранила его в сарае. Это некрашеное крепкое сооружение стояло у дальней стены вертикально, в открытом виде. Крышка – отдельно. Крышка прислонялась не к стене, а к торчащей из стены балке – верхним краем.
Оструганное дерево светилось в полумраке неуютно, "напоминающе". И жизнелюбивый Витя испытал прилив раздражения.
– Устроила тут похоронную контору! Всё помирать собирается, а еще нас переживет… – И вместо того, чтобы целиться в поставленную на чурбак жестянку, вдруг навел оружие на крышку гроба.
– Обалдел? – перепугался Сергей.
– А чего! Давай посмотрим, пробьет ли доску!
– Тебе отец… башку пробьет! Или другое место…
Но Витя уже чиркнул коробком о спичечную головку запала.
Выстрел оглушил испытателей и вызвал панику среди гулявших на дворе кур. К счастью, в доме никого не было, кроме упомянутой выше старушки, которая страдала глухотой.
Когда рассеялся дым, Витя и Сережа кинулись смотреть: есть ли в доске сквозная дыра?
Дыры не было. Потому что н е б ы л о д о с к и. Пуля не пробила крышку гроба, но могучим ударом вышибла из нее доску целиком…
– Елки-палки… – озадаченно произнес Витя.
– Ох и влетит нам, – сумрачно предрек недалекое будущее Сергей.
– А ни фига, – отозвался Витя. – Ну-ка, берись…
Доску приколотили на место. При этом Витя ворчал, что никогда не мечтал быть гробовых дел мастером.
Потом крышку поставили пострадавшей стороной к стене, рассудив, что едва ли кто-то станет разглядывать ее изнутри. Разве сама старушка, когда ее положат и накроют. Но, во-первых, т а м все равно темно, а во-вторых, бабушке будет уже безразлично.
Оба стрелка испытывали прилив бодрости, словно совершили жизнеутверждающий подвиг, нанеся урон похоронному атрибуту.
– Однако хорошо, что не насквозь, – заметил Сергей.
– Чего хорошего, – огорчился его друг. – Значит, система слабая. Или заряд маленький. Надо попробовать еще.
Но продолжить испытание в тот день не удалось, домой вернулся кто-то из взрослых.
Нетерпение, однако, грызло Витю Ножкина, и, едва дождавшись следующего утра, он решил возобновить испытания – как только последний взрослый житель дома отправится на работу.
На сей раз Витя выбрал для испытания прочную дверь уборной, стоящей в глубине двора. Жахнул усиленным зарядом. И прямо с огневой позиции увидел, что пробоина – сквозная. Черная аккуратная дырка в верхней части доски.
Но любовался результатом огнестрельной мощи Витя всего пару секунд. Дверь медленно отворилась, и на дощатый тротуарчик головой вперед вывалился пожилой Витин папа. В совершенно недостойном отца семейства виде.
Впоследствии оказалось, что перед уходом в свою контору, Витин папа решил провести несколько минут в уединении и покое. А когда услышал грохот, напряженные нервы его (а тогда они у всех были напряжены) не выдержали. И Ножкин-старший вывалился наружу, тяжестью тела сорвав на двери жиденький крючок.
Как ни перепуган был испытатель оружия, он все же сообразил, что пуля прошла слишком высоко и не могла зацепить присевшего там папу. Витя принес из дождевой бочки в пригоршне воду и вылил папе на затылок.
Отец не был склонен к долгим нервным расстройствам. Через минуту он, поддерживая брюки, гнался за любимым наследником по улице Герцена и кричал ему в спину слова, которые заставляли Витю на бегу болезненно шевелить лопатками…
Впрочем, Сергей говорил, что это лишь одна версия событий и он не отвечает за ее достоверность. По другой версии Витин папа не впадал в бессознательное состояние, а сразу после выстрела яростно вылетел из будочки и погнался за непутевым сыном. При этом успел огреть его выхваченным из брючных петель ремнем.
Вторая версия кажется мне менее живописной, но более реалистичной. Однако, как летописец, я считаю долгом изложить оба варианта того давнего события.
В тот день Витя не ходил домой и ночевал у Сергея. А через сутки его отец успокоился и, будучи человеком с юмором, уже похохатывал, вспоминая "покушение".
А что касается результата выстрела, то он оказался даже эффектнее, чем Витя ожидал. Пуля пробила не только дверь, но и заднюю стенку (она была из фанеры). Всех желающих Витя водил к сортиру, чтобы доказать мощь своего оружия. Доказать его новыми выстрелами он, к сожалению, не мог, так как пистолет у него отец конфисковал. На всякий случай…
Старушка, обитавшая в нижнем этаже, говорят, пережила войну. И в суровые военные годы, когда не хватало дров, она пустила сухую домовину на топливо. Таким образом, в этой истории восторжествовало жизнеутверждающее начало. За полную достоверность данного факта я опять же не ручаюсь, но хочется верить, что все было именно так…
А Витя Ножкин, когда мой полупарализованный брат лежал в больнице, ушел на фронт. Это был уже период победных наступлений нашей армии. Однажды Витя прислал фотографию (она и сейчас хранится у моей сестры). Видимо, это лето сорок четвертого года. Витя стоит рядом с громадным, выше его, цветущим подсолнухом. Наверно, где-то в украинской деревне, во время отдыха между боями. В новенькой форме, в лихой пилотке…
Вскоре после этого Витя Ножкин попал под обстрел и ему оторвало ногу.
Он вернулся домой на протезе.
И вот какое горькое совпадение. Был у Вити брат Валя, моложе года на три, по-моему. На фронте он не был, работал после войны шофером. Однажды он с другими водителями зачем-то взялся выжигать в бочке остатки бензина. Бочка рванула, и Валентину тоже оторвало ногу. Стали братья одинаковыми инвалидами…
8. 04. 97
Оружие
…Став инвалидом, Витя не впал в мрачность. После войны он поступил в торговый техникум.
Сергей тогда вернулся из Одессы, где вместе с сестрой около года проучился в каком-то политехническом институте, а теперь, побывав дома, укатил в Белоруссию – работал в газете, помогал налаживать колхозы (часто вопреки желанию самих колхозников), иногда воевал с бандитами и влипал во всякие неприятности из-за чрезмерного молодежно-журналистского рвения. Однажды он написал в письме:
"Если Славка закончит учебный год без троек, подарю ему свой пистолет".
– Этого еще не хватало, – сказала мама. И я с ней согласился. Уже мальчишкой я понимал, ч т о может быть за хранение боевого пистолета. Это вам не поджиг…
Впрочем, письмо было позже, в начале пятидесятых. А летом сорок шестого я по старой памяти забегал к Ножкиным в гости, рассказывал новости про Сергея. Витя встречал меня приветливо. Помню, что однажды они с братом показали новое охотничье ружье. И удивились: откуда я знаю его устройство?
Я сказал солидно:
– А чего такого. У отчима есть похожее. "Тулка" двадцатого калибра.
– Ты, небось, уже стрелял из нее?
– Я из своего ружья стрелял. У меня есть берданка.
Я не врал. Заботясь о мужском воспитании пасынка, которому "уже скоро восемь", Владимир Эдвинович Кун – охотник и зверовед – раздобыл для меня ружьишко. Из списанного гладкоствольного оружия, которое каким-то образом оказалось то ли в охотничьем обществе, то ли в конторе "Заготживсырье".
Это была старинная японская винтовка с рассверленным под двадцать восьмой калибр и сильно укороченным стволом (так что именовать ее "берданкой" было неправильно, винтовки Бердана были американские; но название "берданка" к моему ружьецу прилипло). Приклад был тоже укорочен – как раз для меня.
Патронник был расточен не под стандартный патрон длиной в 70 миллиметров, а под уменьшенный – 65. Гильза такого стандарта нашлась лишь одна.
Затвор был похож на затвор русской трехлинейки, только шарик на рукоятке – более крупный и продолговатый. Выбрасыватель гильз на затворе не работал. После каждого выстрела приходилось гильзу выбивать шомполом.
Отчим вставлял в гильзу капсюль и давал мне пальнуть только этим капсюлем, без пороха. Грохот, однако, (видимо, за счет резонанса в пустой гильзе и стволе) получался изрядный. После первого выстрела я крепко струхнул и потом, перед каждым новым выстрелом, отчиму приходилось уговаривать меня "быть мужчиной". А я не мог решиться нажать спуск. Даже ревел. Надо мной смеялись соседские девчонки Галка и Лилька, но я все равно боялся…
Так моя берданка и не послужила основной цели, охоте. В конце концов я ее развинтил. Затвором играл как пистолетом (он со своей рукояткой слегка похож был на маузер), а лишенное затвора ружьецо тоже использовал как игрушку – когда у нас с ребятами была "война". А потом зачем-то отвинтил ствол от приклада, и он долго валялся, ржавел в кладовке…
Став постарше, бояться выстрелов я, конечно, перестал. И много раз палил уже не из инвалидной берданки, а из полновесной двухствольной тулки.
Но вот что примечательно: я так и не научился стрелять по живым целям…
Юрий Нагибин в своей "Книге детства", в каком-то рассказе пишет, что будучи мальчишкой никак не мог попасть из рогатки в живое существо. Целился, казалось бы, добросовестно, однако в последний миг рука непроизвольно дергалась, посылая снаряд мимо цели.
Со мной, видимо, случалось то же самое. Бывало, что я старательно наводил рогатку на воробья, и, вроде бы, промахнуться крупной щепотью дроби было невозможно. Но дробины выбивали фонтанчики пыли рядом с птицей, а на ней не задевали ни перышка. То ли судьба хранила меня от бессмысленного душегубства, то ли толкала рогатку моя подсознательная жалось к серым пичугам.
Кстати, все мальчишки тогда почему-то называли воробьев жидами. "Жиды" – и никак иначе. Даже Семка Левитин так говорил. Слова "воробей" просто не было в обиходе. Однажды я поинтересовался у приятелей: почему так? Кто-то из старших мальчишек (не помню, кто, но помню его авторитетный тон) разъяснил:
– Когда евреи прибивали к кресту Иисуса Христа, эти вот "воробушки" подносили им гвозди.
Я сказал, что этого не могло быть. Христа распинали большими гвоздями. Я это видел на старинных открытках, которые зимними вечерами украдкой показывали мне соседки-квартирантки Зыряновы – девочки Римма и Аля.
– Воробей такой гвоздь и не поднимет даже!
Рыжий Толька Петров сказал, что я шибко умный.
Я сказал, что он шибко рыжий.
– А ты Кун дырявый!
Почему дырявый, непонятно. А Кун – из-за фамилии отчима.
Полное прозвище звучало ужасно оскорбительно: Слабый Кун. Меня наградила им мелкая шпана, когда я переехал с Нагорной на улицу Грибоедова, в начале пятидесятого года. Однажды я рассорился с этой компанией во время игры в чику и отстоять себя во время драки не сумел. Тем более, что эта пацанва, не брезговавшая курением, матом, уголовными замашками и мелким жульничеством, не ведала мальчишечьего кодекса, где сказано: "Всем на одного не кидаться, со спины не нападать, лежачего не бьют". Я был объявлен слабачком.
Не все там были такие, с некоторыми я даже дружил, но шпана верховодила (смотри рассказ "Вечерние игры"). В общем, заработал я гнусную кличку. Причем, она часто звучала не только сама по себе, а и в песенке, исполняемой злорадными глотками:
С-сылабый Кун, куды-да ж ты п-пырешся,
Что ты дома не е…
Или тебе мамка не дает?