Однажды играли... - Крапивин Владислав Петрович 6 стр.


***

С ума сойти! Сегодня всего три недели, как я начал этот дневник, а написал уже целую амбарную книгу – 99 страниц, каждая из которых равна двум обычным страницам общей тетради.

И чего только не понаписал (и кому это надо!).

А ведь собирался прежде всего изложить историю и сюжет ненаписанной повести "Однажды играли…"

Да, в новой амбарной книге этим и займусь.

А пока вот еще несколько страниц из черновика этой несостоявшейся книжки. Они следуют сразу за теми, что я привел в начале дневника.

"Однажды играли…"

"Однажды играли в… эту самую игру. Все на той же поляне у трех окон приземистого, желтыми досками обитого дома.

Был теплый июньский вечер, не слишком ранний и не слишком поздний. Окна под высокой крышей городского театра горели золотом – отражали невысокое уже солнце. На пыльную дорогу, на верхушки трав лег оранжевый отсвет. Одна такая трава – городская ромашка без лепестков – сильно пахла земляникой.

В цирке, что стоит напротив театра, посреди неухоженного сквера, сыграли марш – начало вечернего представления.

Скоро от Земляного моста, что на Перекопской улице, потянутся по домам Пеструхи и Буренки – пыль, протяжное "му-у", звяканье щеколд на калитках. А пока тихо было в деревянном квартале улицы Герцена. Только наши распевные голоса нарушали тишину:

На-ашему ба-арину…

На сей раз "конем", увы, быть выпало мне. А "качалкой" – увесистому Семке Левитину. Ка-ак меня ахнули! Будто выстрелили по мне из орудия тугой кожаной подушкой.

Ласточкой пронесся я над лужайкой, зарылся носом в городскую ромашку, вдохнул ее земляничный запах и сел. Помотал головой, прогоняя из нее гул. Сквозь этот гул услышал, как веселится народ. И открыл глаза. Валерка Сизов, парнишка тихий и участливый, спросил:

– Сильно стукнулся, да?

– Не… Только вот штаны…

Ветхие штанины украсились на коленях широкими дырами. Видимо, от трения о траву.

– Попадет?

– Ништяк, – отмахнулся я.

Вокруг смеялись все тише. Сперва я подумал: от сочувствия ко мне. Но тут же понял: от того, что рядом посторонние.

Неподалеку на дощатом тротуаре стояли женщина и мальчик. Явно не здешние.

Женщина – молодая, высокая, в переливчато-шелковистом синем платье, в широкой белой шляпе. Из-под шляпы смотрели на нас какие-то странные, продолговатые глаза ("Как у артиста Дружникова", – говорила потом Тоська Мухина).

Мальчик был чуть помладше меня (а может, и ровесник, только более щуплый). Белая, очень чистая панамка, нарядный костюмчик в мелкую бело-голубую клетку, новые сандалики, короткие васильковые чулочки…

Ну, панамка, ну клетчатая курточка и штанишки на крупных пуговицах – это хотя и было чуждо нашей потрепанной вольнице, но особого удивления вызвать не могло, лишь усмешку. А такие вот чулочки до колен были среди тогдашней ребятни совершенно не в ходу. Где-то в конце пятидесятых они под названием "гольфы" войдут в быт и станут для мальчишек и девчонок привычной вещью. А в том, сорок восьмом году мы их видели только на картинках про довоенных пионеров-отличников и в кино про заграничную жизнь.

Эти похожая на актрису тетенька и ее нарядный мальчик были явно из какого-то другого мира.

Женщина смотрела на нас, по-моему, с жалостью, как на безнадежно больных. И с опаской. Страх этот был не за себя, а за мальчика. которого могут опасно заразить бациллой здешней детской безнадзорности.

А мальчик – тот глядел без боязни. С некоторой робостью, но и с любопытством. И с веселым таким пониманием. С готовностью тут же подбежать, если позовут. И включиться в наши варварские развлечения.

Он был не похож на маму (если это, конечно, мама). Тоже тонколицый, тоже с большими глазами, но не с продолговатыми, а скорее с круглыми. С широким, готовым улыбнуться ртом. Еще чуть-чуть, и улыбнулся бы.

Но женщина взяла его за плечо, резко качнула шляпой.

– Идем. Уже поздно.

Он пошел за ней сразу, послушно. Однако через несколько шагов оглянулся. Словно хотел сказать: "Я не виноват, что меня уводят".

Каблуки женщины отчетливо стучали по доскам тротуара. Потом она и мальчик перешли дорогу и скрылись за воротами обширного двора, который у нас назывался "большая ограда"…

Генка Лавров – самый большой и авторитетный из нас – подытожил наконец общее впечатление:

– Ну и… фигуры. Будто из Парижа.

– Не из Парижа, а из Москвы, – тут же влезла в разговор Тоська Мухина, довольная, что знает больше нас. – Они вчера приехали и рядом с нами теперь живут. В той комнате, где раньше жил одноногий дядя Петя… Она музыкантша. Ее знаете как зовут?

Мы, разумеется, не знали.

– Ее зовут Зоя Корнеевна! – торжественно объявила Тоська, словно сообщала нам невесть что важное.

Во время игры, в которую девчонки не допускались, Тоська скучала на завалинке и теперь была рада овладеть общим вниманием.

– А пацана как звать? – небрежно спросил Генка Лавров. Конечно, воспитанный мальчик в панамке не стоил особого внимания, но все-таки…

– То ли Тёма, то ли Дёма, я точно не расслышала.

– Еще не все разнюхала, – с меланхоличным ехидством заметил маленький Игорек. – Но вы не бойтесь, она про все узнает. Она уже дырку в стене проколупала, они как раз за ихней стенкой живут.

Тоська замахнулась, шагнула к нему. Игорешка отскочил, оскалился, чиркнул пальцем по зубам, выставил палец перед собой. Тоська сразу – стоп! Мы не удивились…

Игорек (Игорешек, Горошек) был среди нас младший. Хоть и маленький, а сообразительный. В играх и в делах наших не отставал от других, если только не требовалось большой силы. А если что-то не по силам, сидит в сторонке, не лезет, не мешает. Кругловатый такой, всегда спокойный, даже ласковый. Только с Тоськой шла у них постоянная война.

Тощая, нескладная, но с кукольным личиком, Тоська была старше Игорька лет на пять и приходилась ему то ли двоюродной сестрой, то ли даже теткой. Их семьи жили в одной квартире, в двухэтажном деревянном доме – одном из тех, что рядами стояли в большой ограде. Тоська часто ябедничала на Игорька его родителям. Он за это перед всей нашей компанией разоблачал всякие нехорошие Тоськины дела: как воровала из шкафа сахар, как мазала губы взятой у матери помадой, как подглядывала за старшей сестрой, когда та целовалась с пришедшим в гости курсантом Федей…

Со стороны могло показаться, что эта девчонка вполне наша приятельница. Не боязливая, кокетливая лишь самую малость, ловкая, с мальчишечьими ухватками, она часто играла с пацанами в войну, в "сыщики-разбойники", в "двенадцать палочек", а то и в футбол – если в "мужских рядах" была нехватка.

И все же мы, мальчишки, относились к Тоське с прохладцей. Знали у нее кой-какие привычки, за которые горячей дружбой не жалуют.

Нравилось Тоське делать болезненные пакости. То будто ненароком пихнет человека в крапиву и с любопытством смотрит, как он сопит и чешется. То в шуточной потасовке ущипнет по-особому, с вывертом… Очень любила она игру в солдатики. Солдатиками назывались длинные стебли подорожников с тугими продолговатыми головками из мелких семян. Берешь солдатика в пальцы и стараешься перешибить им такого же в руке у соперника. А потом проигравшие получают по голой руке несколько горячих – по числу потерь. Таким же солдатиком.

Боли, конечно почти никакой. Подумаешь, травинка! Но Тоська умела стегнуть так, что человек даже ойкал. При этом она часто облизывала яркие губки, а щеки у нее розовели. Амирка Рашидов однажды не выдержал, обругал ее, потирая руку:

– Тебе надо было в Германии у фюрера работать гестапницей…

Но Тоськины привычки не могли зайти так далеко и в "гестапницы" она не годилась. По простой причине. Тоська панически боялась крови.

И поэтому ее, Тоську, ничуть не боялся Игорек. Она за ним погонится, а он – раз! – колупнул коросту на коленке или чиркнул пальцем по деснам (они у него часто кровоточили). Увидев на пальце Игорька красную полоску, Тоська шарахалась назад, словно лошадь от топтыгина…

Вот и сейчас ее отнесло от Игорька. Издалека Тоська пригрозила:

– Скажу отцу, он тебе опять всыплет!

– Фиг тебе! Он меня никогда… Иди лучше сама своего пупса выдери. Сразу успокоишься…

От Игорька мы знали, что двенадцатилетняя Тоська до сих пор играет в куклы: шьет им всякие наряды. А если на душе досада, Тоська кладет на колени целлулоидного пупса-голыша и наказывает его специальным кукольным ремешком.

Тоська издалека бросила в своего братца (или племянника) ржавой консервной банкой, промахнулась и пошла прочь – обиженная, независимая, длинноногая. Тощие косы подрагивали на спине.

А мы поняли, что прежняя игра надоела. Хорошо бы что-нибудь другое."

12. 04. 97

Итак, что же было после того, как закончился процитированный выше эпизод?

И в повести, и на самом деле было одно и то же.

Наступила та вечерняя пора и то вечернее настороение, когда новые игры затевать уже поздно.

Я сказал ребятам, что пойду домой.

И пошел. К себе на Нагорную. Путь лежал по улице Герцена, мимо старых, порой причудливых домиков, по дощатым тротуарам и тропинкам с извилистыми поворотами. Иногда улица выходила на край лога, за которым на фоне заката темнели крыши и высокие ели района, именуемого Большое Городище. Иногда – на широкие, заросшие лютиками и сурепкой перекрестки, похожие на маленькие площади.

И так – до Перекопской, до Земляного моста. Здесь можно было выбрать разные пути. Я выбрал не самый простой, но самый короткий – через лог.

Лог – тогда еще не засаженный тополями, с травянистыми склонами и речкой Тюменкой внизу – разветвлялся на отдельные рукава. В одном месте он, словно крепостной ров, окружал квадратный участок земли, на котором (как мне казалось) очень удобно было построить укрепление. А может, именно там и стояла старинная Тюменская крепость? Я знал, что не там, но иногда позволял разгуляться своей фантазии.

Кстати, теперь этого квадратного островка уже нет. Позднее, при строительстве стадиона, многие места были там перерыты и выровнены…

Я спустился в лог, перешел вброд Тюменку (было чуть выше щиколоток), поднялся на "Крепостной остров" – так я его про себя называл. Здесь было плоское, поросшее овсяницей пространство. Раньше его раскапывали под огороды, но в том году не стали. Говорили, что городские власти почему-то запретили.

Тишина стояла, только овсяница еле-еле слышно шепталась. Окруженный глубоким логом, Крепостной остров был словно частичкой иного пространства. И я здесь был один.

"Летнего" времени тогда не существовало, и солнце в самые длинные июньские вечера заходило у нас не позднее половины десятого. И сейчас оно уже спряталось. И были кругом тишина и покой. Жизнь в городке в то послевоенное время и вообще-то не была шумной, а сейчас звуки и совсем поутихли.

Я лег на спину в траву. И оказался совсем уже в отдельном мире. Только я и тихое пространство, окруженное со всех сторон колосками овсяницы. И в палевом вечернем небе надо мной розовели полупрозрачные облака.

Так я лежал минут пятнадцать – впитывал покой и тихую сказку.

Потом я легко вскочил, пересек бегом по щекочущей овсянице остров, преодолел еще одно русло широкого лога и по крутому склону поднялся прямо в огород того двора, где стоял тогдашний мой дом…

Мама удивилась моему появлению. Она думала, что я останусь ночевать у дяди Бори. Но заниматься мной было ей некогда. Мой братишка Лёка (в повестях я называл его Леськой) ревел и не хотел спать.

– Возьми на кухне молоко и хлеб. Поешь и сразу ложись, не вздумай опять читать с фонариком. Не забыл, что тебе завтра с утра на анализы в поликлинику?

Я не забыл. Отчим выхлопотал в своем профсоюзе для меня путевку в пионерский лагерь, и надо было готовить документы.

В лагерь я собирался впервые. При этом испытывал "смешанные чувства": радостное предчувствие новизны и в то же время немалую опаску. Утром, проснувшись, я увидел, что мама с сокрушением разглядывает мои штаны. Вечером дыр на коленях она не заметила, торопилась к Леське, а теперь:

– Где тебя угораздило так их разодрать?

– Я, что ли, виноват? Они еле живые. Чихнешь – и расползаются…

Штаны были ветхие, из похожей на потертую мешковину материи. Когда-то они застегивались под коленками, но теперь пуговицы пообрывались, манжеты истрепались, а спереди над ними зияли две лохматые дыры – итог вчерашней игры.

– Как теперь ты пойдешь в поликлинику! Это невозможно починить!

– Подумаешь! В трусах пойду. В лагере все равно все ходят в трусах.

– Они у тебя драные или с заплатами.

– А эти! – Я крутнулся перед мамой.

– И эти с заплатой. Посмотри, сзади бубновый туз, как у арестанта!

Я читал, что в старину арестанты действительно ходили с нашивками в виде бубнового туза на тюремных бушлатах и шинелях. Но тузы были не на спине, а не на…

Про это я и сказал маме. В ответ я узнал, что получу сейчас по своему "тузу", если не перестану глупо острить.

– Надевай черные брюки.

Я взвыл. Эти брюки были от костюма, который весной прислал отец. Суконные, жаркие и кусачие. В холодную погоду еще можно носить, а сейчас…

– Я в них изжарюсь!

– Тогда надевай белые , в которых бегал в прошлом году.

– У-у! Они со шкеровозами!

Дело в том, что штаны на нашем ребячьем диалекте назывались "шкеры", а лямки соответственно – "шкеровозы". Отношение к шкеровозам было пренебрежительным.

Надо сказать, что проблема штанов (вернее, их нехватки) в первые десять лет моей жизни всегда остро стояла предо мной. Наверно, потому я не раз касался этой болезненной темы в повестях о своем детстве (например, в "Тени Каравеллы"). Вот и сейчас…

– Не буду я в них! Пацаны задразнят!

– Надевай тогда брюки! Иначе опоздаешь! И не спорь, а то взгрею как следует этими самыми шку… шке… возжами!!

Я знал, что не взгреет, сроду такого не бывало. Но все же спорить дальше было рисковано.

И через пятнадцать минут я в отглаженной синей рубашке с красным сатиновым галстуком и в отутюженных черных штанах до пят шагал к старинному особнячку на улице Ленина, где помещалась детская поликлиника.

Утро было солнечное, горячее, и уже в самом начале пути я изрядно взмок.

Дорога от улицы Нагорной шла сперва по улице Республики, по мосту через лог с бегущей по дну Тюменкой, потом в горку. Там на возвышении, где улица Республики соединяется с улицей Ленина, стоит старинное здание Областного краеведческого музея (бывшая Городская дума). С колоннами и часами. В сороковых годах этот памятник классицизма девятнадцатого века венчала деревянная пожарная вышка. А рядом с музеем располагалось пожарное депо.

Перед низким депо, в скверике, был квадратный бассейн маленького фонтана.

Порядком измученный зноем, я наклонился над бассейном, задрал рукав, побултыхал рукой в мутноватой воде, плеснул себе в лицо.

– Эй, бактерия! Чё воду мутишь!

Неподалеку стоял крепкий парень в форме пожарного – сизой гимнастерке с петлицами.

– Ничего я не мутю!

– Мотай отсюда!

Когда я посмотрел на парня, мне сразу пришло в голову где-то вычитанное слово "ражий" Не "рыжий", а именно "ражий". То есть с широкой тупой рожей, с этакой нескладной приземистой фигурой и крепкими длинными лапами. У него были редкие серые волосы, белые ресницы и бесцветные стеклянные глаза.

Прикинув, что для бегства у меня есть запас шагов семь, я храбро сказал:

– А чего вы командуете! Это не ваша вода, а государственная! Для всех!

–А ну, катись отсюда, пионер засраный! Еще раз увижу тут, искупаю в государственной воде по уши!

Я ушел. Некоторое время размышлял: чего им надо от ребят, таким сволочам? Не раз уже было: идешь, никого не трогаешь, а на тебя начинают орать какие-нибудь дядька или тетка. Например, наш школьный завхоз Захвостыч. Ну ладно, он на войне контуженный. А этому-то ражему дубине чего надо? Наверняка войны не нюхал…

Но скоро меня одолели другие мысли. Опасливые. Мне еще ни разу не приходилось сдавать кровь, но я знал, что это делается путем втыкания чего-то в палец.

Сумею ли я достойно выдержать болезненную процедуру?

Чем дальше, тем больше я нервничал. Особенно заволновался в коридоре поликлиники, где своей очереди ожидало много ребят (некоторые были с баночками и бутылочками, но у меня эту неприличную часть анализов мама отнесла сюда накануне). Я храбрился и, дурачась, рассказывал незнакомой конопатой девочке, своей ровеснице (весьма симпатичной), что кровь берут путем вбивания в лоб громадного гвоздя.

Этот мой садистский рассказ услышала вышедшая из кабинета медсестра. И сказала, что гвоздь вбивают не в лоб, а в язык. И не всем, а только болтунам. Я усох.

Процесс "взятия крови" оказался не страшным. А всякие там взвешивания, измерения роста, прослушивания и стуканья молоточком по коленкам – тем более. Плохо только, что после осмотра опять пришлось влезать в колючие штаны и душную рубашку…

После поликлиники мне предстояло еще одно дело: пойти подстричься. Белобрысые мои волосы изрядно отросли, а в лагерь полагалось ехать "коротко подстриженным, лучше всего под ноль". Я, впрочем, собирался попросить знакомую парикмахершу Таню оставить мне хоть маленькую челку, чтобы "кумпол" не был совсем как огурец.

С Таней я был знаком еще с той поры, когда жил на Смоленской. Однажды, во втором классе, пришел подстричься, разболтался с молоденькой мастерицей, и она за мою разговорчивость прониклась ко мне симпатией. Всегда стригла без очереди.

Парикмахерская располагалась в приземистой мазанке, похожей на хибарку дедушки-рыбака из книжки "Белеет парус одинокий". И стояла она тоже на берегу – над откосом лога, там, где улица Вокзальная смыкалась с Первомайской. Сейчас про нее, конечно, мало кто помнит. От мазанки не осталась следа еще в ту пору, когда я был старшеклассником. Снесли, когда реконструировали мост через лог.

В глинобитной парикмахерской всегда было прохладно. Над двумя креслами уютно щелкали ножницы. Пахло одеколоном. Одно мне там не очень нравилось: с простенка между окошками непонятно смотрел из портретной рамы лысоватый дядька в пенсне. Типографская надпись под портретом сообщала, что это "Л.П.Берия".

Я знал, что Берия – нарком, (по-новому – министр), один из вождей и верный помощник товарища Сталина. И что он главный над теми, кто ловит шпионов. До той поры, когда Берию самого объявят шпионом (кажется, английским), изменником и вредителем, было еще далеко. Так что портрет вызывал опасливое уважение (хотя и непонятно, почему его повесили здесь, в захудалой парикмахерской).

Мало того, я знал, что от Берии была большая польза лично моему отчиму. Будто бы он, Берия, сам утвердил список тех, кого следует отпустить на волю.

Назад Дальше