Серебряное слово ; Тарасик - Георгиевская Сусанна Михайловна 6 стр.


Теперь лошади могут тихо и задумчиво шагать меж деревьев, склонив шеи, щипать неторопливо траву. А вздумается - так и клевер и ромашку.

Шагает лошадь. Медленно шагает во тьме, шевелит мягкими губами… И люди слышат, что вблизи - жизнь. Добрая жизнь. Дышит домашнее животное, полезное животное - лошадь.

Самих лошадей уже не видно. Но угадываются их очертания - большие головы, склоненные к земле, темные, темнее ночного неба.

Все спит. Спит лесной зверь. Спит в гнезде птица. Спит дерево - лиственница, береза и кедр. Не шелохнутся, не дрогнут веткой. Тихий ночной час - сон зверя и птицы, сон ветра и света.

Над величавой спящей землей загорается в небе первая звезда. Зажглась и тихонько плывет по кругу, как было вчера и позавчера, как будет завтра и послезавтра.

Сафьянов достал из мешка белую тряпицу с солью, развязал узелок…

Люди совсем неподвижны. Устали. Умаялись. Каждый, должно быть, вспоминает о чем-то своем.

Рядом с Лерой сидит мальчик Тэрэк - ученик Чонака. Ему четырнадцать лет. Он пятиклассник. У Тэрэки лицо, как яблоко, круглое, крепкое, обтянутое нежной смугло-розовой кожей, - так и хочется его погладить по щеке! Дугами подняты над блестящими глазами круглые брови. Он одет, как Чонак и Лера, в теплую стеганку.

Задумался Тэрэк, брови подняты, а лицо безмятежно-счастливое. Как свет и тень играют на этом лице, борясь друг с другом, детство и отрочество. И ясны черные глаза. А там, в глубине глаз, застыла улыбка, притаилась, спряталась… Хорошо в тайге. Хорошо рядом с учителем (когда не надо готовить уроки).

…Может быть, он вспоминает Артек?.. В прошлом году, летом, он вместе с другими ребятами - отличниками учебы - ездил в Артек.

В Артек везет железная дорога… А море?.. А Москва? Каждая улица такая длинная, как весь колхоз "Седьмое ноября"! А людей-то сколько! А в театре танцуют маленькие человечки - куклы.

Раньше когда-то он думал, что Москва - область, что она, как Тува, разделена на районы - северный, южный, восточный и западный.

Но Москва - город. Она город городов. Тора-хем тоже город. Правда, учитель сказал, что Тора-хем не город, а только населенный пункт. Если бы это сказал не учитель - эге-ге! - кто бы поверил?! Как будто бы в других местах, там, где плотят плоты, рубят деревья, где, раскинув палатки, подолгу живут в тайге геологи, где удят рыбу русские рыбаки с длинными бородами, - как будто бы в этих местах тоже не населяют землю люди. Стало быть, и там - населенные пункты?

Но, может, настоящий "пункт" - это только такое место, где бывает десятилетка, кооперация, клуб, ясли, склады "Союзпушнины", амбары, столовка, а?.. И где крутят кино? И где в праздник устраивают скачки или борьбу?

И вдруг Тэрэк видит себя верхом на коне. Быстро летит лошадь. Позади себя он слышит свистящее дыхание другой лошади. В глаза бегут деревья, трава, речка.

Пусть его лошадь придет первой, и пусть он потом победит и в борьбе. Пусть он победит самого Саганбая - лучшего борца в Тодже.

И вот он победил!

Он танцует танец орла, взмахивая руками, точно крыльями, перед столом судей.

И еще пусть так: пусть он проведет через всю Тоджу железную дорогу - от Саян до самого Минусинска.

И пусть он вертит в клубе кино. "Тэрэк, а Тэрэк, какое сегодня будет кино?"

Но он крутит и ничего не говорит.

И еще - он лоцман, столько плотов насплавлял осенью и весной через енисейские пороги, что вся Тоджа удивляется: "Ай да Тэрэк! Слыхали? Ого!"

И еще пусть русский летчик Иванов из Абакана будет его самый первый друг. Летит Иванов обратно в Абакан, пролетает мимо дома Тэрэки и машет ему платком.

"Зачем это он машет? Что такое? Тэрэк, а Тэрэк?.." - "А ничего такого. Обыкновенно! Иванов мне таныш!"

Чуть приоткрыв губы, мальчик смотрит в огонь.

Красным светом отсвечивает на стеганой куртке комсомольский значок - эмалевое знамя, приколотое к серому отвороту, такое же, как у Леры и Чонака.

…Старик Таджи-Серен тоже задумался. Сидя в траве у дымящегося костра, поджав босые тонкие ноги, он молча набивает табачком трубку. Старость! Кривые от езды ноги. Скрюченные руки. Лицо без выражения. А зубы целы. Все целы. Один в один.

Из-под низко нахлобученной на лоб меховой шапки выбиваются волосы. Густые, темные, без седины. Они спускаются на лоб двумя треугольниками. И старые, мятые веки Таджи-Серена тоже как треугольники. Глаза смотрят в сторону Леры… Ему милы ее косой пробор, клетчатый воротник ее блузки, выглядывающий из-под стеганой курточки. Но больше всего ему нравится детское и вместе серьезное выражение ее розового, с косыми бровками, как будто постоянно о чем-то спрашивающего лица.

Таджи-Серен с одобрением поглядывает на ее измазанные смолой руки, на книжки, лежащие рядом с Лерой в траве.

В книгах мудрость сердца и сердце ума… С тех пор как в Туву пришли книги, совсем другая стала жизнь. В книгах рассказывается про то, как надобно сделать, чтобы не умирали новорожденные; как строить дом; как сеять хлеб; как запирать реки, чтобы появлялся вечером в колхозе свет - электричество. Книга - это летящий конь. Русские прозвали его "вдохновением".

Лера не замечает тонкой улыбки старика. Она смотрит в огонь.

Ей вспомнилось отчего-то, как однажды они с Розой Тарасовой забрались вечером на горушку в Тора-хеме. Было тихо. Со всех сторон вспыхивали огни керосиновых ламп в окнах.

И вдруг издали мигнул яркий, большой огонь. Он зажегся на поляне, где стояла партия геологов. То ли костер развели, чтобы дать ориентир самолету, то ли просто варили ужин, но Лера вдруг подумала тогда, что все эти костры - географов, железнодорожников, геологов, первых исследователей края - можно бы назвать кострами пионеров.

В самом деле, те детские, пионерские костры, которые она с товарищами разводила когда-то в лагере, обещали ей свет дальних маяков, неисхоженные дороги, костры ночных привалов и этот, сегодняшний, зажегшийся для нее в богатой и бедной, скупой и щедрой тувинской тайге.

Задумавшись, переворачивает на углях картошку Самбу.

Молча посасывает трубку оленевод Таджи-Серен.

Устали. Примолкли.

Ничто не нарушает тишины, только тихонько булькает в котелке чай.

И вдруг Сафьянов, крякнув, достает из огня, прямо руками, крупную, обуглившуюся с одного бока картофелину.

- Кажись, готова. А?

Все сейчас же подсели поближе к костру и принялись за картошку.

Лера, Чонак и Тэрэк ели задумавшись, не отрывая глаз от огня. И огонь старательно делал свое дело: грел, светил и отражался в зрачках. В зрачках и в значках. В трех красных значках, приколотых к их стеганым походным курткам.

3

"Теперь-то я поняла, как тебя зовут: тебя зовут Гнус.

Ты уже не просто лошадь с четырехзначным номером, выжженным на ляжке, не безыменная собственность колхоза "Седьмое ноября", не конь среди других коней, не челка, не хвост, не лошадиные волосатые ноги. Нет! Теперь у тебя есть имечко: Гнус.

А я ли тебя не жалела, я ли не пыталась погладить твои мягкие губы, когда мы останавливались на привал, а Сафьянов кричал на меня: "Обалдели, что ли, Валерия Александровна! Как лягнет - помнить будете!"

Я ли не понимала тебя, когда ты отставала от других лошадей, чтобы сорвать травинку посреди дороги, как будто бы ты голоднее других.

Не у меня ли сжималось от сочувствия сердце, когда я заглядывала в твои тупые, усталые глаза, видела твою истертую, избитую седлом спину. Честное слово, я любила тебя!

Это правда, конечно, что за любовь не требуют, не ждут любви. Все это так. Но теперь-то я знаю, как тебя зовут, тебя зовут Гнус.

Со зверским лицом - наверно, точно таким же, как у Сафьянова, когда он очень устал, - я бью тебя хворостиной за то, что к концу дня, перед вечерним привалом, тебе отказываются повиноваться твои короткие шерстистые ноги.

"Да что вы с ней церемонитесь-то, Валерия Александровна! Натягивайте, натягивайте поводья…"

И я натягиваю поводья, чуть ли не разрывая твои мягкие, нежные губы, твой большой желтозубый рот, который только и хочет делать, что хрупать и хрупать влажные стебли.

Я натягиваю поводья, тяну их изо всех сил, а ты не желаешь слушаться меня.

Вот ты обошла дерево, так, чтобы не стукнуться головой о его ствол. Но ведь я же выше тебя! Ведь я сижу в седле. И меня ты непременно шмякнешь изо всех сил об этот ствол лбом. Когда мы спускаемся по круче, ты то и дело спотыкаешься, чтобы выбить меня из седла. Ты то несешься вскачь, то идешь шагом, то неожиданно останавливаешься посреди дороги.

"Править, править надо, Валерия Александровна! Много раз вам говорено".

Я исколочена, оборвана, грязна. Кровоточат руки, болят ноги, изодрано лицо, платье. Давно потеряна синенькая косынка, защищавшая от солнца и ветра мою глупую башку.

Пятый день пути. Пятый день по двенадцати часов подряд верхами. Пятый день все хочется пить, а привалы такие редкие. И фляги нет. Не взяла. И у Сафьянова просить неохота. Скажет: "Ежели человек не вовсе бестолковый, так взял бы с собой, что ему в пути надобно будет…" Нет, лучше уж потерпеть! А как ноги болят!..

Я воображала, что дорога по тайге - семечки. А теперь я думаю только об одном: доехать, доехать, соскочить с седла, размять ноги!.. И как далеко отступила цель вот этой моей дороги! Я словно забыла про книжки, которые везу с собой. Я забыла свет маяка - костер пионеров.

Нет, я помню. Когда мне тяжко, я пою. Я пою чуть слышно самые любимые мои песни и даже называю себя героиней.

Никто больше так не назовет меня. А я хочу, чтобы назвали.

Никто никогда не узнает, как мне было плохо и тяжело, какая я трусливая и тщеславная".

…Хлоп лбом о дерево.

- Правьте, да правьте же на самом-то деле, Валерия Александровна!

"Тебе небось легко так говорить: ты тут родился - на коне. Как еще править - не понимаю. Ведь я же правлю, правлю, как могу, и я не виновата, что я тупая, что другой сразу всему научается, а у меня ничего не выходит".

- Глядите, Валерия Александровна, вон бородатый лишайник… Да нет же - вот!.. Этим, стало быть, после летόвки питаются олени…

- Ага!..

- В траву глядите. Примято, видите! Тут медведь прошел. След-то вроде как бы человечий: слитный, короткопалый. А вот ежели бы марал, то опять-таки дело другое… Был бы, значит, отступ в следу, маралий след совсем иначе выглядывает. Слитно, а рядом как будто вострое, словно бы большой палец в ноге. Ну, а ежели бы кабан, то опять-таки дело другое…

- Ага, ага.

"Когда мы приближаемся к поляне, лошади бегут быстро. Мне становится легче. Мне почти совсем легко. Быстро бегут лошади - вскачь, и я раскачиваюсь в седле, как на качалке. На этом седле, которое я выцарапала чуть ли не когтями, на этой лошади, которую выпросила и вымолила чуть не плача.

Но вот наверху, высоко над деревьями, - самолет! Может быть, это обо мне вспомнил Сонам, понял, что я ни за что не доеду до оленеводческой бригады, - ведь я же первый раз в жизни села верхом на коня! Вспомнил и послал за мной самолет… Вот он в небе - кружится точкой, жужжит.

Прожужжал - и дальше… И стал комариком.

Это был, конечно, самолет железнодорожной экспедиции.

Забыл Сонам! Не помнит.

Но ведь тут же негде приземлиться самолету! Где твоя совесть? Было бы где приземлиться, люди не ездили бы так далеко верхом на лошадях. Ты же сама знаешь, сама видела, что за всю дорогу ни разу вам не попалось площадки, на которой бы мог сесть самолет…"

- А далеко еще ехать, Авксентий Христофорович?

- Далеконько.

"Этот не скажет, что близко. Разве он скажет хоть что-нибудь, чтобы утешить человека?!"

- Вот мы тут едем, Валерия Александровна, себя клянем, а под ногами нашими, может, золото!.. Вон горы… Да нет, не туда смотрите, за опушкой, далече, видите?.. Так там, говорят, и никель есть, и серебро, и медь самородная. И ртуть… И железо, и слюда, и камень самоцветный… Там, может, счастье, в этих горах…

- Ага…

Последний привал. Сегодняшняя ночь будет последней в пути. И это хорошо. Это очень хорошо. А о дороге назад лучше не думать, как не думает боец о том, что завтра снова бой.

…Ночь. В городе она как будто короче. А как велика в тайге ночь! Не длиной велика - велика величием.

Вот опрокинулся над тобой ее тяжелый купол.

Тихо идет она, неслышным шагом. Нет, не идет, стоит. Стоит и пьяно дышит тысячей ночных дыханий. Она и в длинных тенях у каждого дерева, и в этом костре, и в равномерном хрупанье лошадей. Разве ночь это только тьма? Нет. Ночь - это отдых и покой. И хочет отозваться ему человечье сердце, да не умеет. Не отзывается оно на покой покоем. Хоть и величиной с ладонь, а бьется, и трепещет, и стучит.

А ночь недвижна. Молча стоит она и шарит огромными своими волосатыми руками на поляне и в тайге. Тьма, безветрие. И не нарушить этой тишины, не пробить этой тьмы ни ветру, ни звезде.

Ночь… ночь!..

Хруп-хруп-хруп… Это лошади бродят в темноте - щиплют траву.

А сколько ты, лошадь, прожила лет? А тяжело тебе было, лошадь? Не помнишь? А вот человек помнит. И страдание, и радость, и горе, и любовь.

Тяжело носить человечью память, тяжелее, чем мешки, которые сбили тебе спину.

У лошади памяти нет… А у человека есть память. Только лучше бы ее не было!

Это случилось почти три месяца тому назад. Она ехала из Москвы в Туву.

Часу во втором автобус остановился у парома: впереди был Кызыл. Виднелись его бисерные огни по ту сторону Енисея. Частые, мелкие, не слишком яркие.

Автобус ждал: паромщик, должно быть, пошел спать.

В раскрытые окошки, в темноту, духоту и тесноту автобуса входила ночь. Пахло рекой. Слышался ее негромкий плеск. Река билась о балки. Из окошек видны были деревья - кажется, кедры.

Наконец Вадим и ненавистный Лере молоденький лейтенант милиции (с которым Вадим Шумбасов до того подружился в дороге, что даже пересел с ним на одну скамейку и пил воду с ним из общей фляжки) вышли из автобуса и отправились искать паромщика.

Она слышала звук их удалявшихся шагов, смех, голоса…

Потом ей ничего не стало слышно. Только река по-прежнему билась о балки.

И тут она вдруг поняла, что скоро, скоро эти шаги затихнут совсем, навсегда: впереди Кызыл.

Она не увидит больше с верхней полки вагона его волос, затылка, не услышит его сочного, как будто всегда чем-то обрадованного голоса. У них не будет больше общего чайника. Он больше не станет дразнить ее "растяпой, раззявой", не будет подхватывать на лету ее слетевших с верхней полки косынки, носка, майки… Не спросит: "Лера, а не хотите ли плавленого сырка?"

Тогда ей казалось: скорее бы Абакан!

Ан нет! То было счастье: все - и остановки, и пролетавшие за окном ночные огни, и его сонное дыхание, и его коричневые ботинки, снятые на ночь.

У его ботинок был косолапый шаг. Они стояли носками внутрь - беспомощные, немного неуклюжие - и казались большими детскими башмаками. Широко раскрыты были их темные рты. А рядом, притулившись, валялись ее сброшенные с верхней полки белые туфли.

Они шли рядом - по общей дороге. Едва поспевали за шагом коричневых башмаков болтавшиеся ремешки парусиновых Лериных туфель.

И все! Конец дороге.

Она больше не станет ловить его напряженного и пристального взгляда на своих губах, когда прочтет ему торопливым шепотом стихи Омара Хайяма. Он не обругает ее будущую работу библиотечного методиста "фанаберией и глупостью". Она не рассердится. Они не будут глядеть вместе из окна поезда на мелькающую желтую траву, березки, сосенки. Его рука не ляжет больше невзначай на ее плечо. Она не спросит строго: "В чем дело, Вадим?" - и не скинет его руки со своего плеча. Он не захохочет в ответ, глядя пристально в ее глаза, пока она со злобой и яростью не опустит своих. Не будут больше лететь ей навстречу из открытых окошек пыль, гарь и острые угли. Уголек не попадет ей в глаз. Старый геолог-попутчик не скажет, зевая: "А ну-ка, доктор Шумбасов, приступите к своим обязанностям", - и он не вытащит из ее глаза уголек, приговаривая: "Беда мне с вами, Лера. Беда! Просто беда!.."

Все!

Не будет рядом его серьезности, наглости, шутки, беспечной заботы о ней…

Не будет этого открывшегося ей таинственного и страшного мира - его взгляда, его рук, его голоса.

Конец дороге. Довез. Впереди Кызыл. Вот он ушел за паромщиком, и не слышно больше его шагов.

В окна автобуса входил острый запах неподвижной, безветренной ночи. Дремал на руках у молодой матери, ехавшей на работу в Кызыл, грудной ребенок. Рядом сидел молодой отец. Его голова то и дело наклонялась и падала на плечо жены. Он просыпался, вздыхал… Но глаза слипались опять, и снова падала, опускалась голова с торчащим на макушке хохолком. Несколько секунд было слышно в автобусе его громкое и сонное дыхание.

На передней скамейке, рядом с шофером, сидел лысый бухгалтер. Он ехал в Кызыл ревизовать кожевенный завод.

Бухгалтер всю дорогу угощал соседей конфетами. "Театральные"!.. - говорил он, лукаво подмигивая. - Наши, московские. Попробовали бы, а?!"

Рядом с Лерой сидела белокурая татарка, а рядом с татаркой - демобилизованный солдат. Они познакомились в дороге. Татарка и солдат тихонько обнимались в темноте.

На последней скамейке, подобрав под себя ноги, курила женщина-врач, по фамилии Шарапенко. Ее звали Анастасия Федоровна. Она была старожилкой Тувы и хорошо знала Шумбасова. (В Туве все врачи знают друг друга).

Шарапенко возвращалась на место работы - в западные районы - после двухмесячного отпуска.

Это была немного грузная женщина с темным пушком над верхней губой. Она была интеллигентна и, словно все время вступая в спор со своей интеллигентностью, разговаривала резко и грубовато.

Всю дорогу, особенно когда автобус шел быстро, Шарапенко рассеянно и в то же время внимательно смотрела в окно. При этом она пыталась петь. Голос у нее был низкий, немузыкальный.

…О память сердца,
Ты сильней
Рассудка памяти печальной…

мурлыкала Шарапенко.

Леру она называла "девочка". Вот и сейчас сказала:

- Девочка, давай садись рядом. Пока придет паромщик, отлично выспишься…

- А мне вовсе не хочется спать!

- Ага… Ну раз уж так обстоят твои дела, выражаю тебе глубокое соболезнование. Не спи.

В автобусе сделалось тихо.

Впереди, там, во тьме, билась река. Пахло влажным - кажется, тиной. Ни шороха, ни голоса человека. Безветрие. Безлюдье. Пустая, огромная дорога. Река не отсвечивала во тьме. Не было звезд и не было луны. Ночная вода была похожа на воду под крышкой люка: глухая, черная, без блеска.

Лера вышла из автобуса и тихонько позвала: "Вадим!"

Никто ей не ответил.

Она крикнула погромче: "Ва-дим!"

Она сказала: "Вадим" - вправо и влево, в сторону Енисея, и в сторону Москвы, на юг, север, запад и восток…

Вызвездило.

Она металась под звездами вокруг автобуса, от которого не смела отойти. Она кричала:

- Ва-а-адим, Ва-а-дим!..

- Как вам не стыдно, гражданка? Чего вы орете?! Ребенка разбудите! - сказали ей из окошка автобуса.

- Да ведь он мне оставил чемодан!.. Куда же я с чужим чемоданом? - скороговоркой ответила Лера.

Назад Дальше