Серебряное слово ; Тарасик - Георгиевская Сусанна Михайловна 8 стр.


И тут я увидела лицо бригадира. Здешний бригадир - человек лет сорока, очень высокий, широкоплечий. Лицо у него мужественное, с очень черными, почти что синими бровями. Наши глаза встретились, и он учтиво опустил свои. Было видно, что ему хочется улыбнуться.

Мы предполагали сперва - я и Чонак - рассказать в заключение биографию Короленко.

Но было не до биографии. Встреча начисто сорвалась.

- Передай, что завтра в пять мы опять соберемся в красном чуме.

Чонак перевел.

Люди стали медленно расходиться. Они молча шли мимо нас, и каждый подавал нам руку: сперва мне, потом Чонаку. Прямую, негнущуюся ладонь. Молча.

И уходили один за другим.

Среди читателей было двое моих старых знакомых - ветфельдшер Самбу (который выручил меня, когда я упала с лошади, и очень вообще меня уважал - кажется, за то, что я, по его понятию, человек образованный) и старик Таджи-Серен (он совсем меня не уважал и все косился на мои книжки, когда мы ехали через тайгу).

Старик вышел из чума последним.

Перед тем как уйти, он наклонился и похлопал меня по плечу. Я чуть не заревела от благодарности. Встала и, опередив его, выбежала из чума.

Я шла и не видела, куда иду. Я думала… Думала о том, что ничему не научилась в институте, потому что есть вещи, которым, видно, научить нельзя, - они заложены в человеке; о том, что был прав один мой знакомый доктор, когда смеялся над работой библиотечного методиста; о том, что если хочешь нести культуру людям, особенно другому народу, надо понимать этот народ, угадывать, что ему близко и дорого.

Тувинцы умеют и любят слушать сказки, это я знала. Когда-то, когда еще не было письменности, они брали с собой на охоту сказочников. Но ведь книга должна быть сильнее бесхитростного рассказа старика!.. Стало быть, дело все-таки было во мне. Это я навсегда погубила для них Короленко, потому что плохо читала вслух. Выговор, наверно, как я ни старалась, все же не тот.

Я легла на землю животом вниз, а лицо спрятала в рукав. И, сама не знаю как, потихоньку запела. Не смейтесь, Николай Николаевич. Это у меня привычка такая - с самого детства. Когда мне очень худо, я всегда что-нибудь пою.

И вдруг кто-то сказал рядом:

- Неплохо поешь!

Я подняла голову. Около меня сидел Чонак Бегзи, мой переводчик, и тихонько посмеивался. Он молчал. У него хватило ума и доброты не разговаривать со мной.

- Попробуем завтра почитать "Дубровского", - сказал он вдруг.

- Неужели ты воображаешь, что завтра кто-нибудь придет?

Он не стал отвечать, вздохнул и похлопал меня по плечу, солидно и молча. Как Таджи-Серен.

Ночью я встала, потому что завыл привязанный к кусту Джульбарс (это собака моего проводника). Я взяла ломоть хлеба и пошла покормить собаку.

Было очень тихо. Здесь странная ночная тишина - прозрачная, ничем не нарушаемая, и все-таки слышится какой-то дальний звон. Может быть, это и есть звон тишины?..

Еще было слышно, как бьется в берегах ручей. Ручей здесь очень маленький и чистый. Он течет на порядочном расстоянии от стана, но было так тихо, что я его все-таки услышала.

Мимо прошел олень и не взглянул в мою сторону, прошагал к стойбищу и там застыл. Все было до того неподвижное, что мне стало страшно и сладко. Мне даже показалось, что горы гудят своим каким-то особенным звуком.

Стойбище оленей все было залито луной, и были видны оленята, которые лежали на земле, низкий кустарник, столбы с крючьями (когда старухи доят оленей, они вешают на эти крючья берестяную посуду с надоенным молоком).

Посредине стойбища стоял олень, который только что спустился с гор. Он спал стоя, наклонив голову. Свет луны как будто стекал с его рогов. Они были такие большие, что казалось, оленю их не удержать.

В дальнем чуме, сквозь бересту или щель, сквозил огонь - единственный живой свет в стане. Около чума лежали большие камни. И вдруг один камень задвигался.

Оказалось, что это старуха, которая сидела на камне.

Мы с Джульбарсом подошли, я села рядом. Это была та самая старуха, которую я заметила во время читки. Мне очень хотелось с ней заговорить. Но я не осмелилась, потому что говорю по-тувински еще хуже, чем читаю вслух.

На поясе у старухи был крючок из серебра. Старые люди подвешивают к поясу крючки для трубок, иногда старинные, тонкой работы.

Я протянула руку и стала рассматривать крючок. Старуха сидела и курила. Я ее обняла и сказала: "Бабушка". Она повернула ко мне лицо, косынка упала с ее головы, и на плечи, на грудь побежали ее длинные серебряные волосы. Их было очень много, они были густые, мягкие, шелковые, тонкие. Я ей сказала: "Бабушка, вы косыночку уронили". И подала. Но она не стала завязывать косынку, и тогда я сама аккуратно подобрала ей волосы и повязала их. Она продолжала молча курить, а глаза смотрели в мою сторону. Потом старуха встала и пошла в чум. Было скользко, но она шла прямо и твердо.

Мы с Джульбарсом тоже собрались было уходить, как вдруг она вернулась и подала мне туесок. Я подумала, что в нем молоко, открыла крышку, а он пустой. Она улыбалась. Все ее лицо было бронзовое, темное, а волосы белые. Я сказала: "Спасибо, бабушка" - и унесла туесок.

Я шла к своему чуму, а рядом шел Джульбарс. Мы тихо шли, чтоб никого не разбудить. Я привязала Джульбарса к кусту, и он тявкнул.

Стало светать. С гор начали спускаться олени. Они шли по двое, по трое. А с другой горы - целое стадо, и впереди - вожак.

Стадо было большое, олени шли так густо, что не было видно склона холма. Издали было похоже, что это земля ползет, потому что склоны гор серые и олени серые, вот все и сливается.

Потом задвигалась равнина. Не стало видно болота, а олени все шли и шли… Словно лавина скатилась с гор и все покрыла собой.

В эти утренние часы здесь всегда бывает очень шумно и людно. Оленей сгоняют вниз, на стойбище, для того чтобы они не дичали, не отвыкали от людей. Ветфельдшер осматривает стада, оленихи кормят оленят. Шум, крики. Ребята сидят верхом на оленях, подгоняют их и орут: "Кой-кой!"

Если бы не туесок, мне бы казалось, что этой ночи не было, не было старухи, не было огонька в чуме и огонька в трубке.

Туески делаются из бересты. Это очень удобная посуда, у нее форма конуса со срезанной верхушкой. Ручка - из конского волоса, заплетенного в косу. Это настоящий подарок Тувы, такой туесок.

Я смотрела на него и думала: "Нет, не может быть, чтобы никто не пришел на читку. Хоть из вежливости, да придут". А при чем тут туесок, я, знаете, до сих пор понять не могу. Но всякий раз, когда я смотрела на него, мне становилось спокойнее и легче. Я его непременно привезу с собой в Москву и попрошу, чтобы Вы его от меня приняли и повесили у себя дома около книжных полок.

Я поднялась по земляным ступенькам с оленьего стана на стойбище и давай обходить чумы один за другим. Надо же было найти подходящего избача. И действительно, я его скоро нашла. Это тувинка, жена местного бригадира. Ее зовут Анчима Арыг-кол.

По-русски Анчима говорит довольно хорошо. Я было попробовала прочесть ей что-то вроде маленькой лекции о значении книги и библиотеки-передвижки. Она молча слушала, кормила ребенка и тихонько гладила его по голове. Когда я кончила, она подняла глаза, и я увидела, что она смеется надо мной.

Оказывается, Анчима училась три года в Ленинградском институте народов Севера и, если бы не вышла замуж, получила бы высшее образование. Я стала расспрашивать: неужели она не могла немного подождать? Она мне ответила: "Любовь не ждет".

Это правда - любовь, наверно, не ждет. Но, поскольку любовь не занятие, а состояние, можно было, по-моему, все-таки раньше окончить институт, а потом уже приехать сюда и выходить замуж.

Я лежала в чуме у Анчимы, рядом с ней, и старалась заснуть. Но не могла. И что только не лезло мне в голову!.. Могу сказать одно: не знаю, как я дождалась четырех часов.

В четыре часа мы пошли в красный чум - я и мой новый избач. Анчима взяла с собой свою грудную девочку.

Половина пятого - ни души.

Пять часов - в чуме никого, кроме нас с Чонаком.

Четверть шестого. Чонак начинает весело посвистывать и уходит из чума.

Половина шестого. Ни Чонака, ни читателей.

И вдруг откидывается шкура, и входит Чонак с Таджи-Сереном. Опять откидывается шкура, входит та старуха, что подарила мне туесок. Подъезжает верхом на олене бригадир - муж Анчимы. Он крупный человек, а на олене кажется просто огромным. Его большие ноги в кирзовых сапогах упираются в крошечные стремена.

Потом опять олень. На седлышке у него - четверо ребят. Они крепко держатся друг за дружку: "дедка за репку, бабка за дедку…" Самому маленькому лет шесть.

И снова олень; верхом на олене старуха доярка.

Их было много. Еще больше, чем в первый раз. Они приходили и приезжали с гор и со стойбища. Один за другим. Не нарядные, как были вчера, а в стеганках, в рабочей одежде.

Последним пришел Самбу.

Чонак встал.

- Ваш новый избач, местный товарищ, женорг Анчима Арыг-кол прочтет рассказ самого знаменитого русского поэта - Пушкина. Рассказ называется "Дубровский". Дело происходит в России. В царское время… - И вдруг по-русски: - Давай нажмем, Анчима!

Анчима принимается читать. На коленях у нее тихонько дрыгает ножкой ее грудная девочка. Люди курят. Двигаются только руки с трубками.

Анчима читала, надо сказать, отлично и почему-то немного нараспев.

После первой страницы лица стали оживляться. Не то чтобы черты пришли в движение, нет, этого нельзя сказать, а свет какой-то зажегся и осветил их. И сразу как будто бы расступилась стена. Стал виден не один-единственный каменный лик. Нет, я увидела лица, множество лиц. Разных. Разные характеры, усмешки, руки, трубки. Даже дым из каждой трубки шел по-своему.

И вот руки опустились. Трубки застыли в руках у курильщиков.

Я разыскала среди слушателей вчерашнюю старуху. Она сидела у очага, чуть сгорбившись, выставив вперед острый подбородок. Ее беззубый рот улыбался. Точно так же улыбается, слушая то, что ей нравится, моя бабушка: улыбкой удовольствия, неторопливой и задумчивой.

И странное дело! Стоило мне вспомнить об этом бабушкином выражении, увидеть эту знакомую, полубеззубую улыбку, как русское лицо моей бабушки стало глядеть на меня сквозь темное лицо тувинки. У меня даже защекотало в носу. Я быстро перевела глаза на ребят.

Тэрэк (есть тут один такой мальчик, мой старый знакомый) слушал, чуть-чуть приоткрыв рот, его лицо выражало почти страдальческое сочувствие Дубровскому. Казалось, он вот-вот начнет лупить себя по коленке кулаком - совсем как наши мальчишки, когда в кино их разбирает отчаяние от невозможности вмешаться в чужую жизнь.

А когда Анчима дошла до сцены в суде, до того места, где беспомощный старик Дубровский стоит против торжествующего Троекурова, послышался шумок. Как шум прибоя. Легкое общее движение. Может быть, это был шорох одежды.

И опять стало тихо.

Потом, когда младший Дубровский жег свою усадьбу, я услышала, как кто-то крякнул. Посмотрела - это Таджи-Серен. Шепот пробежал по чуму.

И опять настала тишина. Когда Анчима читала про подвиги Дубровского на большой дороге, было так тихо, что слышно было потрескивание огня в очаге.

Но я не боялась этой тишины. Она была хорошая, живая, полная внимания. Я радовалась ей.

Люди смотрели пристально на шевелившийся рот Анчимы, и каждое лицо выдавало сокровенный характер слушающего. Целая галерея суровых и нежных, замкнутых и доверчивых, простосердечных, учтивых и, если можно так выразиться, музыкальных, да, вот именно - музыкальных человеческих лиц.

Когда Дубровский убил медведя, раздался смех. Мальчишки о чем-то заговорили быстро и весело.

Дальше шла повесть о любви…

"Целые дни я бродил около садов Покровского в надежде увидеть издали ваше белое платье. В ваших неосторожных прогулках я следовал за вами, прокрадываясь от куста к кусту, счастливый мыслию, что вас охраняю, что для вас нет опасности там, где я присутствую тайно".

Лицо старухи, похожей на мою бабушку, было удивленно и растроганно… Она вздохнула.

Может быть, бунтующая сила Дубровского напомнила людям о прошлом их народа, о восстании шестидесяти тувинских богатырей? (Это вроде нашего пугачевского восстания.) Слушатели явно были на стороне человека, сумевшего постоять за свое достоинство и не склонившего головы ни перед властью Троекурова, ни перед его богатством. А вместе с Дубровским, которого они полюбили с первых страниц у книги, им стала дорога судьба его любви.

Как нам нужна была полная победа, Николай Николаевич! Мне, Анчиме, Чонаку! Как я хотела, чтобы ожила книжная выставка, чтобы ясно стало, что за каждой яркой обложкой много прекрасных рассказов… Тогда я спокойно убралась бы восвояси и знала бы: "порядок". Читают и будут читать. Не только при нас. Но и после. И книги требовать будут. И ждать будут вечеров в красном чуме. И перетаскивать книги на новое стойбище.

Я хотела, чтобы на спине оленя вслед за бригадой ехал целый мир - моя библиотека-передвижка. И если надо еще десять раз проехать для этого через тайгу, я согласна. И каждый день согласна расшибать себе башку.

Анчима дочитала. Заплакала грудная девочка. И вдруг - взрыв!.. Заговорили все разом, и все слилось в гул. Поднял ко мне сияющие глаза мальчик Тэрэк.

Чонак сказал:

- Товарищи, внимание! Сейчас товарищ библиотекарь расскажет биографию великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина.

- Алэксандр?!

- Алэксандр.

- Пушкин?!

- Пушкин…

Шум сразу стих, и настала глубокая, ой, до чего хорошая тишина.

И чего тут дальше писать, Николай Николаевич?! Мы с Чонаком, конечно, маху не дали. Уж и задали мы перцу и Николаю Первому, и Дантесу, и Бенкендорфу…

А когда оленеводы услышали о том, как простые люди, несмотря на запреты полиции, пришли к дому на Мойке, чтобы проводить Пушкина в последний путь, все стали учтиво и молча поглядывать на меня. Пушкин был русский. Мне выражали сочувствие как представителю русского народа.

В заключение Чонак прочел "Памятник". Читая последние слова, он встал:

…И назовет меня всяк сущий в ней язык, -
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикий
Тунгус, и друг степей калмык.

Нас окружили. Нам пожимали руки (но совсем не так, как в тот раз). Победа была полная, Николай Николаевич.

На следующий день мы провели три встречи с читателями. Взрослым читали отрывки из "Повести о настоящем человеке", ребятам - "Кавказского пленника" и отрывки из "Улицы младшего сына".

После того счастливого вечера (не смейтесь, пожалуйста, но я и в самом деле была счастлива) я долго говорила с Чонаком, пыталась дознаться, в чем суть, как это могло случиться, что я чуть было всего дела не сорвала? Наверно, это потому, что я плохо читала по-тувински, так, что ли?

Он ответил: "Вовсе нет. Если хочешь правду знать, так люди всегда любят, когда кто-нибудь старается на их языке говорить. Уважает, значит. Дело не в этом. Дело в Макаре… Твой Макар - пассивный человек, понимаешь?.. Он не борется. За него Короленко борется".

И я вдруг поняла.

Еще совсем недавно тувинцы с помощью русских свергли власть феодалов, прогнали нойонов, чиновников, лам - вот эти самые старики, мои слушатели. А Короленко напоминает им о страшной поре, поре унижения, бесправия, лютой бедности. Макар - недавнее прошлое, но он теперешним тувинцам более далек, чем пушкинский Дубровский, живший столетие назад. Макар жалок, беспомощен, и они не хотят видеть себя в таком темном зеркале. Дубровский, гордый, блестящий, смелый, им гораздо ближе и милее.

Я не очень точно передаю свои мысли - их довольно трудно выразить, - но дело было именно в этом, а вовсе не в моем произношении.

Вот уже четвертый день, как я тут живу, дорогой Николай Николаевич. Я еще не всех колхозников знаю в лицо, но меня, кажется, знают все: чаще и чаще останавливают на дороге, особенно ребята. Они просят, чтобы я рассказала им про Москву.

Один раз ко мне подошла та самая старуха и спросила: "Вы, верно, расскажете там о нас?.. Что вы расскажете о нас?"

Я немного растерялась и ответила: "Расскажу, как благодарна вам за ваше гостеприимство и доверие. Расскажу, как вы живете и трудитесь, какие здесь хорошие, умные и добрые люди…"

Старуха кивнула. Потом она подумала и величаво ответила: "Хорошо. Вы можете рассказывать о нас".

А вчера здесь первый раз в жизни заиграла музыка… Вот как это было. Мой сопровождающий - техник. Председатель колхоза "Седьмое ноября", Монгульби, дал ему с собой радио.

Техник - его фамилия Сафьянов - возился со своим радио несколько дней и вдруг наконец установил, наладил. Поймали Москву. Какой-то хороший пианист, я не расслышала его фамилии, играл шопеновскую баркаролу.

Когда раздался первый звук, я просто не поверила себе. Невозможно было поверить.

Сафьянов сидел в траве, подняв колени, курил, а кепка у него была сдвинута на затылок. Он искоса поглядывал на меня с таким равнодушным видом, как будто так и надо, чтобы тут было радио, и ничего особенно не случилось. Но он знал, что я радуюсь.

Со всех сторон шли люди. Медленно. Даже ребята шли медленно. Все в рабочей одежде. Женщины несли на руках маленьких детей.

Поднялся какой-то вихрь музыки. Здесь очень сильное эхо. Все повторяло эти звуки, прилетевшие издалека. Музыка поднялась до самых гор.

Был вечер, и уже почти совсем стемнело. До того, как заиграло, я думала о разных пустяках: о том, что потеряла полотенце (ручей унес) и что плохо без полотенца; о том, что мой сопровождающий посадил на цепь свою собаку Джульбарса и не позволяет его кормить, говорит: "Хозяева обижаются, оленьим сыром собаку кормишь"; я думала о том, что хорошо бы все побыстрее наладить, поручить библиотеку Анчиме и вернуться в колхоз "Седьмое ноября", потому что у меня все время ноги мокрые - сапоги кирзовые, а земля влажная, - да и немудрено: на носу осень, все время дожди.

И вдруг - Шопен. Он мне напомнил про самое главное. Что главное, я не знаю, но, пока я слушала Шопена, мне казалось, что я думаю только про главное. Мне казалось, что от музыки дрожат кусты и даже камни и что горы стоят тут как часть этого самого главного.

И чего-чего я только не вспомнила и чего себе не вообразила, когда слушала эту неожиданную музыку, это первое радио оленеводческой бригады. Ну, совсем как в детстве, - дурость, и все!

Ну, например, вроде того, что меня вдруг вызывает к себе в Кызыле Тока - первый секретарь обкома. (Тока - национальный герой Тувы. Он с оружием в руках сражался против местных феодалов. Он первый писатель Тувы. Первый ликвидатор неграмотности у себя на родине, то есть первый тувинский учитель; он первый председатель ученого комитета; первый тувинский физкультурник; первый шофер; первый актер Тувы.)

И вот я, понимаете, вообразила себе, что Тока вдруг вызывает меня в обком и ни с того ни с сего говорит: "Соколова, вы молодец!"

Я отвечаю ему скромно, но с достоинством: "Не знаю, о чем вы говорите, дорогой товарищ Тока. Я такая же, как все наши ребята".

И еще я думала о Шопене…

Назад Дальше