В ней логически четко изложены детерминанты, пути и средства реализации Лермонтовым его идеи. В отличие от мемуаристов-современников поэта, сделавших отдельные верные наблюдения и выводы, Мартьянов связал в единое целое два наиважнейших параметра его жизненного плана – психологические и социальные мотивы. В концепции Мартьянова последние утратили случайный или необязательный характер, который они имели в контексте тех или иных воспоминаний современников. Представленные в них иной раз как чудачества, иной раз как второстепенная черта характера, а порой и как юношеская бравада эти свойства личности Лермонтова у Мартьянова приобрели значение неоспоримых показателей сознательной жизненной установки поэта: "жажда власти, силы, значенья и могущества в сфере деятельности", "борьба с окружавшими его общественными элементами", "горячее стремление к достижению предположенной цели".
На пороге взрослой жизни, предположительно, еще в стенах университета, у Лермонтова складывается жизненный план, который пронизывает осознанная идея, прежде, в отрочестве и ранней юности, двигавшая им бессознательно. Мы назовем ее идеей доминирования, или лидерства, во избежании упреков в некорректности за употребление этически плохо воспринимаемых синонимов, вроде "господства" и "власти". В это время в сознании Лермонтова происходит закономерный с точки зрения особенностей возраста психологический процесс сборки и осмысления всех фактов душевной жизни с целью создания целостного образа будущего, но в первую очередь – образа своего собственного "я". "‹…› Интегрирование, или вочеловечивание, – пишет в этой связи К. Г. Юнг, – подготавливается осознаниванием человеком своих эгоистических намерений ‹…› Этот акт самоосмысления, сбора рассеянных фрагментов личности и тех частей, которые никогда прежде не были надлежащим образом соединены друг с другом, это разъяснение с самим собой с целью полного осознанивания".
Итогом этой "сборки" и стала генерализирующая идея лидерства. Она находит подтверждение во множестве прямых и косвенных источников: ее разделяют современники, близко знавшие Лермонтова, его критики, наконец, она утверждается в лирической исповеди поэта и говорит устами героев Лермонтова, близких ему по духовному складу, перипетиям судьбы и жизненному пафосу.
Характерно, что современники, среди которых были очень близкие Лермонтову люди, по-разному интерпретировали его лидерские наклонности. И никто из них не поставил ему в вину это стремление. В представлении А. Е. Сушковой, еще до разрыва поэта с ней, подобный порыв оценивался даже весьма похвально. Он свидетельствовал о волевых качествах личности Лермонтова, о его стремлении к самостоятельности: "Он признавался мне раз, как бы хотелось ему попасть в люди, а главное никому в этом не быть обязанным, кроме самого себя". Знакомый с Лермонтовым по Школе гвардейских подпрапорщиков и юнкеров А. М. Меринский, хотя и делает акцент на "его чрезмерном самолюбии, его желании везде и во всем первенствовать и быть замеченным", но так же не видит в этом свойстве своего однокашника ничего зазорного и предосудительного. А сослуживец Лермонтова по Тенгинскому полку Н. П. Раевский и вовсе отмечает лидерские качества Лермонтова как прирожденное и всеми признаваемое положительное свойство его натуры: "Над всеми нами он командир был".
Правда, несколькими страницами ниже, в своих воспоминаниях о дуэли Лермонтова он приводит косвенные свидетельства о том, что поэт не переносил никакого соперничества с чьей-либо стороны и ни в каком деле. Так, будучи весьма музыкальным, Лермонтов "терпеть не мог, когда кто из любителей, даже талантливый, играть или петь начнет; и всегда это его раздражало". Любил Лермонтов быт лидером и в организационной сфере. Накануне дуэли он соперничал с князем Голицыным в первенстве на лучшую организацию пикника: "На что нам непременно главенство князя на наших пикниках? Не хочет он быть у нас, – и не надо. Мы и без него сумеем управиться".
Последний факт весьма примечателен с психологической точки зрения, потому что он имел место тогда, когда Лермонтов уже был известным поэтом, ощущавшем в себе большие творческие возможности, но на служебной лестнице и в "свете" занимавшем очень скромное место. Он должен был, по выражению П. Н. Мартьянова, "делать под козырек каждому штаб-ротмистру и становиться во фронт перед командирством". Борьба за лидерство в тесном провинциальном кругу на первый взгляд выглядела недостойно для личности такого масштаба, как Лермонтов. Но это была бессознательная реакция на прежние неудачи в "большом свете" и на карьерной лестнице. "Желающие быть над другими, как правило, в действительности находятся на нижних ступеньках социальной лестницы или, по крайней мере, воображают, что играют роль, которая на деле им не свойственна. Поэтому нередко среди них встречаются аутсайдеры, стремящиеся завуалировать свое истинное положение иллюзией полноты власти".
В этой связи необходимо скорректировать высказывания тех критиков, которые в своих оценках придавали властным устремлениям Лермонтова негативный оттенок. Н. К. Михайловский справедливо писал о поэте: "С ранней молодости, можно сказать с детства, и до самой смерти мысль и воображение Лермонтова были направлены на психологию властного человека ‹…›" Но к этому мы обязаны добавить, что во многих случаях эта психологическая тенденция носила компенсаторный характер.
В отличие от симпатизирующих ему мемуаристов Лермонтов был более прямолинеен в своей самохарактристике. Уже на заре юности он питал честолюбивые чувства:
Известность, слава, что они? – а есть
У них над мною власть; и мне они
Велят себе на жертву все принесть ‹…›
Поэту вторит родственный ему по духу герой поэмы "Ангел смерти" Зораим:
Что жизнь? – давай мне чашу славы,
Хотя бы в ней был смертный яд ‹…›
Но в ученические годы юный поэт мог только тешить себя честолюбивыми надеждами. В действительности же приходилось добиваться первенства в более узкой, а то и попросту банальной сфере жизни, как его alter ego из пьесы "Люди и страсти" Юрий Волин, который "был удалый малый, ни в чем никому не уступал, ни в буянстве, ни в умных делах и мыслях, во всем был первый ‹…›" Лирические настроения этого периода, нашедшие впоследствии отражение в словах Печорина, преисполнены не только честолюбивых порывов, но и откровенно властных устремлений: "Что во власти у нас, то приятнее нам ‹…›" А его романтический герой Вадим убежден даже в том, что властвовать можно не только над людьми: "Твердое намерение человека повелевает природе и случаю".
Все эти бессознательные и вполне осознанные порывы к доминированию сформировались в черту характера, которая стала отличительным признаком личности Лермонтова, ее своеобразной визитной карточкой. Не случайное в анонимном письме к Е. А. Сушковой от 5 января 1838 года, послужившим поводом для разрыва с ней, Лермонтов выделил властолюбие как главное негативное свойство своей души: "Его господствующая страсть: господствовать над всеми и не щадить никого для удовлетворения своего самолюбия".
С рациональной точки зрения идея доминирования была для Лермонтова средством достижения боле высокой цели – "известности", "чаши славы". Достичь этого в его время, "самое пустое в истории русской гражданственности", по словам П. Н. Мартьянова, можно было только завоевав "большой свет". И Лермонтов принимает неожиданное как для родных, так и для последующих его биографов и критиков решение поступить в Школу гвардейских подпрапорщиков и юнкеров. "Причины, по которым Лермонтов променял университет на юнкерскую школу, – писал Н. К. Михайловский, – состояли в нетерпеливом желании поскорее покончить со школой вообще, поскорее войти в открытое море жизни ‹…› В юнкерской школе оказалось больше простора для осуществления тогдашней ‹…› программы Лермонтова: всех превзойти в добре и зле и носить власти знак на гордом челе. Здесь товарищи по школе были в большинстве случаев вместе с тем и товарищами в светской жизни, по своему общественному положению, воспитанию, привычкам ‹…› Лермонтов, державшийся в университете ото всех в стороне, поражавший товарищей своей угрюмостью, сосредоточенностью и серьезностью, в школе с первых же шагов старается стать ‹…› в одну линию с другими, но, по возможности, впереди всех".
Эта гипотеза критика конца XIX века не покажется слишком смелой, если сопоставить ее со свидетельствами современников Лермонтова, а еще лучше – с его однокурсниками по Московскому университету. П. Ф. Вистенгоф, на которого Лермонтов поначалу произвел двойственное впечатление, сделал интересное наблюдение психологического порядка: "Лермонтов любил посещать каждый вторник тогдашнее Московского Благородное собрание, блестящие балы которого были очаровательны. Он всегда был изысканно одет, а при встрече с нами делал вид, будто нас не замечает. Не похоже было, что мы с ним были в одном университете, на одном факультете и том же курсе".
Вступление в "большой свет" было главным пунктом жизненного плана Лермонтова в годы его учения. О нем он поведал впоследствии в письме к своему сокровенному корреспонденту – А. М. Верещагиной в 1835 году: "Вступая в свет, я увидел, что у каждого есть какой-нибудь пьедестал: богатство, имя, титул, связи. Я увидел, что если мне удастся занять собою одно лицо, другое незаметно займется мною, сначала из любопытства, потом из соперничества". Эта мысль перекликается, а местами дословно совпадает со светским планом Печорина, героя романа "Княгиня Лиговская", к которому он приступил годом позже: "Несколько времени он напрасно искал себе пьедестала, вставши на который он мог бы заставить толпу взглянуть на себя".
Было бы, однако, большой ошибкой видеть в стремлении Лермонтова в "большой свет" нечто вроде навязчивого влечения. Свет привлекал его и сам по себе, безотносительно к его тайным планам – красотой, удовольствиями, иным по сравнению с муштрой порядком. Поэтому он уже в то время видел в нем две стороны – чувственную и рациональную: "‹…› Я любил // Все обольщенья света, но не свет". Эти стороны, и даже полярности, можно было бы назвать, следуя психологической символике, Эросом и Логосом. Под Логосом здесь следует понимать "разборчивость, здравый смысл, проницательность" (К. Г. Юнг), необходимые для успешно пребывания в свете, а под Эросом – "способность к налаживанию личных связей", столь важную в области сердечных увлечений и тайных связей.
Данную черту уже "позднего", светского Лермонтова отмети В. Г. Белинский, писавший после встречи с поэтом в 1840 году В. П. Боткину: "Большой свет ‹…› он любит ‹…› не для него самого, а для женщин, для интриг ‹…› он света еще можно оторваться, а от женщин – другое дело".
Правда, реализация жизненного плана на первых порах встретила психологическое сопротивление со стороны романтического чувства – предубеждения против "законов света". Оно находит отголосок в неоконченной поэме "Моряк" в форме традиционной тирады разочарованной и обманутой души:
‹…›ужели был смешней
Я тех неопытных людей,
Которые в пустыне света
Блуждая, думают найти
Любовь и душу на пути
Для Лермонтова подобная мысль, утратив со временем романтическую привлекательность, перешла в разряд общепризнанных, но терпимых фактов светской жизни. Как вспоминал один и светских знакомых Лермонтова В. А. Соллогуб, поэт "не принадлежал ‹…› по рождению к квинтэссенции петербургского общество, но он его любил, бредил им, хотя и подсмеивался над ним, как все мы, грешные"
Если рассматривать светскую жизнь Лермонтова с позиций психологического опыта – реализации жизненного плана, рациональных и бессознательных устремлений, – то он, на наш взгляд, имел для поэта два важных последствия. Во-первых, этот опыт укрепил пошатнувшуюся было уверенность в его способности реализовать свой план: "было время, когда я как новичок искал доступа в это общество, – признавался он в письме к М. А. Лопухиной в конце 1838 года, – это мне не удалось ‹…› а теперь в это же самое общество вхожу не как проситель, а как человек, добившийся своих прав". Опыт светской жизни закрепил и развил в его психике девальвирующую тенденцию, очень опасную своими последствиями для его дальнейшей судьбы, во-вторых: "Но приобретенный опыт полезен в том отношении, – писал он в том же письме, – что дал мне оружие против общества: если оно будет преследовать меня клеветой (а это непременно случится), у меня хоть будет средство отомстить ‹…›"
Об этой детали психологического портрета Лермонтова подобнее речь пойдет ниже. А сейчас отметим лишь то, что обе составляющие опыта, несмотря на их разную направленность, сформировали в сознании поэта устойчивую негативную установку, также сыгравшую роковую роль в его судьбе.
В эпоху Лермонтова понятие свет имело широкое толкование. Не случайно для его дифференциации использовалось боле точное определение "большой свет". Оно отличало иерархический порядок. "Большой свет" – это свет столичный, даже не московский. Свои социальные притязания Лермонтов связывал именно с ним. Лермонтов не просто любил светские успехи, но ценил лишь успехи в "большом свете". "Петербургский "beau-monde" встретил его с увлечением, – вспоминал М. Н. Логинов, – он сейчас вошел в моду и стал являться по приглашениям на балы, где бывал двор". Званием светского человека Лермонтов дорожил и не стремился променять его на звание литератора. Последнее противоречило бы его руководящей личностной идее, так как в ту эпоху даже литературная известность не могла соперничать с успехами и модой в свете. "Лермонтов хотел слыть во что бы то ни стало и прежде всего за светского человека и оскорблялся точно так же, как Пушкин, если кто-нибудь рассматривал его как литератора", – не без основания утверждал И. И. Панаев.
Тот коллективный взгляд на иерархию "света", который разделял Лермонтов, сослужил ему недобрую службу. Из опыта петербургской светской жизни он вынес представление, что для человека "большого света" было бы дурным тоном разделять радости и веселье с людьми иерархически более низкого круга. Если Лермонтов "до крайности бесился, когда его не приглашали на придворные балы, а приглашали ‹…› тогдашнего его товарища по полку", то провинциальным светом он высокомерно пренебрегал. В Пятигорске, в "открытом доме Озерских" "Михаил Юрьевич никогда не бывал, так как там принимали неразборчиво, а поэт не любил, чтобы его смешивали с l’armee russe (с русскими армейскими) как он окрестил кавказское воинство".